Текст книги "Посвящение"
Автор книги: Маргит Ач
Соавторы: Сильвестер Эрдег,Йожеф Балаж,Петер Эстерхази,Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 27 (всего у книги 33 страниц)
Так они снова оказались там же, что накануне, когда поругались из-за библиотекарши. А ведь разговор начинался так мирно, так вроде бы безобидно… Лазар сам бы не смог объяснить, почему он в последнее время так часто ввязывается в яростный спор с товарищами по бригаде, – ведь прежде, на протяжении многих лет, он был тихим, замкнутым человеком; в самом начале вообще лишнего слова сказать не смел. Словно чувствовал на лбу у себя какое-то клеймо: мол, внимание, это беглый, сбежал из деревни, – и держался в тени, в сторонке, а если случалось смотреть в глаза людям, лишь моргал, униженно и смущенно. Когда заходил он в другие цеха – нет, не из любопытства, не для того, чтобы развлечься, а потому что его за чем-нибудь посылали, – он всему удивлялся и мысленно разводил руками: поди ж ты, насколько рабочий умней мужика! С какими могучими машинами умеет запросто обращаться, как понимает язык приборов!.. А он, Лазар, что он умеет? Лопатой орудовать, да косой, да за сохой идти, да с лошадью управляться… В начале пятидесятых годов, нанявшись сезонным рабочим к одному каменщику, он звал его не иначе как «господин мастер» и с изумлением наблюдал, как ловко орудует тот отвесом и ватерпасом, как, постукав по кирпичу, по звуку определяет, куда и с какой силой стукнуть, чтоб откололся такой кусок, какой ему нужен… У Лазара тогда часто мелькала мысль: может, бросить все да вернуться домой?.. Но он все-таки оставался. Оставался, хотя и с тайным стыдом в душе: как же так, ведь дома, в деревне, он – самостоятельный человек, хлебороб, кое-что понимающий в земледелии, а тут, в городе, на заводе, он всего лишь чернорабочий, работяга на подхвате… Часто, очень часто мечтал он: придет время, и он всем покажет, что тоже не лыком шит, тоже способен к науке! Если он тут лопатой машет, так и в этом деле можно специалистом быть! Как-то его крепко обидел начальник смены: сломалась бетономешалка, и он послал Лазара за гаечным ключом, добавив: «Да гляди мне отвертку не принеси!» Лазар хотел бросить ему в ответ: «Коли ты такой умный, скажи тогда, как лошадь в телегу запрячь?» Он хотел спросить перед всеми, с гордым видом, однако смелости не хватило: как это, он – и вдруг начнет выхваляться, и он только под нос себе бормотал: «Сам, поди, лошадь-то видел только в кино, а в кино она не такая, не настоящая… И зачем вообще начальнику смены знать, как запрягать лошадь?..» Словом, он больше молчал, словно душу ему отягощало слишком много тяжких грехов, из-за которых его неизбывно мучила совесть. Про себя он знал: его место – в деревне, в кооперативе; знал: ему б о жене заботиться, чтобы легче ей стало жить; знал: сколько бы он ни присматривался, сколько бы ни учился, никогда не получится из него рабочий… А ведь никто, никогда не упрекал его за неумелость, да и не один вовсе был он такой, из деревни сбежавший в город. Все общежитие было полно таких беглецов; правда, в большинстве своем это была молодежь, которая, можно сказать, настоящей крестьянской работы и узнать еще не успела… К тому же он мог бы учиться, если бы захотел: на комбинате объявили, что открывается вечерняя школа для рабочих, его тоже уговаривали хотя бы восемь классов окончить, все-таки это другое дело, чем начальная школа… Но он даже представить не мог, как это он, на старости лет, усядется вдруг за парту, еще засмеют, пожалуй, да и что ему те знания, которые он там получит? Только больше станет терзаться, размышлять над незадачливой своей жизнью… пожалуй, умом еще тронется под конец… Словом, он им прямо сказал: ни к чему ему школа теперь, ему одно нужно: тихо, мирно, не теряя к себе уважения, дотянуть как-нибудь до пенсии. Из-за всего этого и был он молчаливым, неразговорчивым… Но с тех пор, как развелся, он все чаще встревал в общие разговоры, высказывал все, что думал, – хотя и никак не мог взять в толк, с чего это он вдруг в такой степени изменился. Особенно это бросалось в глаза в самое последнее время. Наверняка свою роль тут играло и то, что он был самым старшим в бригаде и во время еды или отдыха остальные частенько расспрашивали его о войне и о всякой всячине; долгое время он даже думал: смотри-ка, все-таки уважают меня люди; но парни мало-помалу обнаглели и даже поддевали его: «Мудрый ты человек, дядя Лазар! Избавился наконец от бабы!», «Теперь можешь выбрать свеженькую, по своему вкусу!» Мирные беседы быстро переходили в ссоры, он огрызался, кричал на них, цеплялся к каждому, выходил из себя, вот как, скажем, вчера… А ведь день после славно проведенного вечера начался как будто тихо, не обещая никаких неприятностей. Он подумывал даже, не рассказать ли им, как он выпивал в «Тополе» с Берталаном Добо, – пускай ахают да завидуют…
«Подъем!» – загремел кулаком в дверь ефрейтор; заскрежетал замок. «Провожу вас в уборную и умывальную, потом завтрак получите. К половине восьмого надо быть у товарища лейтенанта!» Лазар Фекете сел, поморгал. «Неужели задремал я?» – удивленно помотал он головой, затем спросил: «Скажите, пожалуйста, который час?» – «Без четверти семь». Лазар не верил своим ушам. Может, он вовсе и не просыпался в пять часов? Ведь если он и заснул, то минут на пять, не больше: только что он стоял перед дверью, перед окном, думая, что там с Белой Ковачем… Выходит, все же сморил его сон?.. Он ощутил неуверенность. Скоро опять к лейтенанту, а он все еще не обдумал вчерашний вечер. «Что я буду ему говорить?» Он и сам не заметил, что произнес это вслух. «Вы что?» – с удивлением посмотрел на него ефрейтор. Лазар встал. «Умыться мне… и в сортир бы надо…» – «А я зачем здесь стою, как вы думаете? Шевелитесь, да поживее!» – «Слушаюсь». Он вышел в коридор. Умывальная и уборная были по коридору налево. «Мне придется с вами зайти. Не бойтесь, я не голубой». Лазар хотел пропустить ефрейтора вперед. «Вы мне это бросьте, лучше делайте поскорее свои дела!» Лазар помочился, потом, сняв рубаху, до пояса вымылся у фарфоровой раковины. «Знаете, господин ефрейтор, у меня дома, где я квартиру снимаю, водопровода нету. Воду я с колонки таскаю, в бидонах и в ведре. Себе и старикам, мамуле с татулей». – «Хватит болтать, поторопитесь лучше!» Ефрейтор прислонился к косяку и дернул носом. Лазар кивнул с виноватым видом, плеснул несколько горстей воды на затылок, снял с крючка полотенце. «Не сердитесь, что я об этом заговорил… просто вспомнилось вдруг. Увидел, что водопровод здесь, нормальная умывальня, и вспомнил. А дома хозяева говорят, ни к чему с водопроводом спешить, скоро улицу все равно перероют, там новый микрорайон будут строить. Правда, они и так не спешили бы. Обоим под восемьдесят уже, «зачем нам этот водопровод, всю жизнь без него обходились, обойдемся еще немножко, сколько нам осталось-то?». Я уже год у них на квартире, с тех пор как развелся и из общежития съехал. Правда, мне в общежитии говорили: оставайся, мол, живи… Да подумайте сами, господин ефрейтор: за два года до пенсии? Ведь, как на пенсию выйду, так и так придется съехать…» Ефрейтор возле двери шевельнулся, хотел что-то сказать, но Лазар, аккуратно вешая полотенце на место, продолжал: «А в общежитии хороший душ был, кафель до самого потолка и все прочее… А я все равно съехал, очень уж скверно после развода себя чувствовал, хуже последней собаки. Хотелось куда-нибудь спрятаться, раны зализывать… А потом… чего только не бывает! Представляете, господин ефрейтор, старики хозяева на меня теперь смотрят будто на сына. Свои-то дети у них кто куда разбежались: сын стал шишкой какой-то в скототорговле, раз в году хорошо, если заглянет, а дочь с ними знаться не хочет, потому что дом они ей не отдали. По крайней мере это они мне так рассказывали…» Ефрейтор морщил лоб, в глазах его было и любопытство, и нетерпение, он открыл было рот, сказать что-то, но Лазар, надев рубашку, шагнул к нему и, застегивая пуговицы, глядя ему в глаза, заговорил снова: «Мамуля-то часто плачется, дескать, что же это за дети, растишь их, растишь, последнее от себя отрываешь, а они… Потом как-то разговорились мы, я тоже им рассказал, как у меня с семьей получилось… что я тоже такой, как они: один-одинешенек в целом свете… Ну, тут они, в последнее время, уговаривать меня стали: дескать, заключим договор о содержании… Чтобы, значит, я их содержал, а за это они на меня дом запишут: через пару лет он все равно бесхозным останется… Да только я, господин ефрейтор, пойти на такое не согласился!» Лазар заправил рубаху в штаны, а сам все говорил, говорил, не сводя глаз с ефрейтора. «Я мамуле так и сказал: не хочу о таком даже слушать. Не грубо или там резко сказал, а по-хорошему, конечно. Дескать, как вы это себе представляете: хотите, чтоб я смерти вашей теперь дожидался? Да я в глаза бы сам себе наплевал! Руки бы обломал себе, если бы подписал такое! А ведь как они уговаривали… и они, и та женщина, вроде как патронажная сестра, которая от совета и от Красного Креста заходила иногда к моим старикам: мамуля ей тоже нажаловалась, вот, мол, они просят, а я уперся и ни в какую. Патронажная эта сказала даже, дескать, вы что, не в своем уме: такое счастье в жизни только раз выпадает!.. Ох и сильно я тогда на нее разозлился, господин ефрейтор. Не стыдно признаться: даже кричал на нее, ей-богу. Я ей прямо сказал: пускай старики мои ко мне привязались, я все равно такого не сделаю. Потому что, как только я договор подпишу, сразу начну думать по-другому. С того самого часа я буду в дом заходить будто в свой, а ведь он не мой, не я его строил. И на стариков я с того самого часа буду смотреть, хочу того или не хочу, как на врагов… хоть и чту их, и уважаю, и чувствую, как они меня любят. А то, что до тех пор я делал вроде как от чистого сердца, теперь должен буду делать по обязанности…» Лазар стоял перед ефрейтором как перед хорошим знакомым, как перед другом, которому он хочет во что бы то ни стало растолковать, что с ним случилось. И ефрейтор слушал его с посерьезневшим, сочувственным лицом. «Я ведь, господин ефрейтор, понимаю: им требуется забота, помощь… Сами-то они уже ничего не могут, сил нет у них, разве что поворчать да поплакаться… Но заботу сыновнюю, господин ефрейтор, то, в чем они больше всего нуждаются, нельзя купить ни деньгами, ни договором. Поэтому я мамуле сказал: даже речи об этом не может быть! Поэтому я и купил тот участок, в Оварошпусте. Чтобы, пока я у них живу, на квартире, мог бескорыстно о них заботиться – уж коли у нас у всех жизнь так сложилась… А как мамуля плакала, бедная, когда я ей сказал про участок и что там буду жить, когда построю какую-нибудь хибару. Умоляла меня, чтоб не бросал я их. Потом даже сказала, что сильно она во мне обманулась, так же сильно, как в детях своих, и нисколько я их не лучше, зря она думала… Честное слово, господин ефрейтор, так защемило мне сердце, когда она это сказала!.. Очень несправедливая все-таки это вещь – жизнь! Вот я: вроде и прав, а получше подумаешь, все же не прав. Ведь не могу я сына им заменить, если я им чужой и у них родной сын есть?.. Да и своя судьба у меня несладкая, я тоже совсем один, как они… Видите, господин ефрейтор, теперь я в полиции, отсюда в тюрьму попаду. Подпиши я тот договор – может, все было бы по-другому. Не захотел я его подписывать, хотел честным человеком остаться. А теперь вот и квартирантом даже не буду у мамули с татулей…» В глазах у Лазара Фекете блеснули слезы, он отвернулся, размазал их кулаком. Ефрейтор, словно очнувшись от забытья, сердито прикрикнул на него: «Заливаете мне мозги, а время идет… Нам к товарищу лейтенанту идти пора». Лазар развел руками: «Не сердитесь вы на меня, господин ефрейтор, не хотел я задерживать вас. Просто вспомнил, что у мамули водопровода нету, воду надо с колонки таскать, в ведрах или бидонах… а у них уже сил нет… Должен я был кому-нибудь рассказать это…» Ефрейтор все еще был в растерянности. «Идите в камеру! – И он двинулся первым, открыть дверь. – Сейчас завтрак дадут».
Лазар Фекете – словно это стало уже у него привычкой – подошел сначала к окну, потом к нарам, сел. «Что же со стариками-то будет? – неотступно стояло у него в голове. – Поди, глаз не сомкнули всю ночь: где я, почему не ночевал дома? Татуля, наверно, и в полиции уже был, спросить, не случилось ли что…» Он закрыл руками лицо: ему хотелось заплакать. Что они теперь станут о нем думать? Что в доме у них жил убийца? Наверняка и в газетах напишут, и по радио сообщат… еще и фотографию покажут по телевизору… Дескать: Лазар Фекете, убивший полицейского бутылкой из-под вина!.. А что будет думать о нем жена Этелька Хайнал? И сын Иллеш? Что скажет бригада, что скажут ребята, с которыми он жил в общежитии? Что подумает библиотекарша Кларика… и профессор Берталан Добо? Как ему оправдаться, как объяснить? Вообще, будет ли у него такая возможность? Если его когда-нибудь выпустят, люди от него отвернутся; если он напишет письмо жене, ответа от нее не получит; сын будет его избегать… пожалуй, еще и откажется от такого отца. Мамуля с татулей, если еще будут живы, в ужасе закроют перед ним дверь… чтобы он даже порог их дома не переступил, и в глазах их будет светиться страх: господи, что было бы, подпиши они с ним тот договор? Договор с убийцей, который однажды ночью поднял бы на них топор…
Он даже не заметил, как открылась дверь; ефрейтор принес на жестяном подносе завтрак: ломоть хлеба, кусок сала, кружку с горячим чаем. «Ешьте быстрей, через пять минут приду!» – сказал он и вышел. Лазар Фекете как завороженный смотрел на хлеб и на сало. Ему вспомнился плен, первые месяцы в лагере, когда все они могли бы пойти на убийство за такой вот ломоть, пусть засохший, заплесневелый. «Вот когда надо было бы мне подохнуть. Легче легкого было. Кинуться, например, на колючую проволоку или на часового напасть – тут же пришили бы, одной очередью. Насколько проще было бы все сейчас. И не мне одному – всем». Он взял хлеб, отломил кусочек и, жуя его, откусил сала. «Но мне и тогда везло. На фронте мог тоже бы сто раз в ящик сыграть. А вот выжил». Сейчас о нем говорили бы: пал смертью храбрых… или – стал жертвой… Разницы никакой. И не пришлось бы терпеть все то, что терпел он в плену. «И все, что пришло потом». В самом деле, почему именно он должен был уцелеть на войне, почему в него не попала, хотя бы случайно, неприятельская пуля? Почему не разорвалась рядом с ним граната? Или снаряд? Сколько его ровесников никогда не вернулись с фронтов: пуля не знала, в кого попадет, и граната взрывалась наобум, не выбирая… Но почему всегда убивало других, почему смерть всегда обходила его? «Случайность, случайность…» – бормотал он, жуя сало с хлебом. Слово гудело в его мозгу, он как будто и понимал, что оно значит, и в то же время никак не мог уяснить реальный смысл того факта, что всем, даже жизнью своей, он обязан случайности. Обязан тем, что не сдох на чужбине, тем, что выжил, что вернулся домой, что… «теперь вот сижу в полиции». На одном из последних ротных смотров, незадолго до того, как их распустили на все четыре стороны, командир их, старший лейтенант Сенаши, произнес перед строем речь. Говорил он совсем не по-командирски, скорей по-учительски, тихо, доходчиво. До армии Сенаши был директором школы; когда его назначили к ним – вместо капрала Гейгера, который после салашистского путча пошел на повышение, в штаб, – солдаты шептались между собой: «Повезло нам со стариком, человек он вроде хороший…» Сенаши прохаживался перед строем туда-сюда (не то что Гейгер, который в таких случаях стоял будто аршин проглотив и орал как резаный), иногда останавливался перед кем-нибудь из солдат, глядя ему в глаза. «Будьте, братцы, осторожны и осмотрительны, на рожон зря не лезьте, жизнью без нужды не рискуйте. Ни своей, ни товарища… Это, братцы, самое дорогое, что у вас есть. Никакой торопливости, лихости, никакого геройства! Только с умом, ребята, только с умом…» Они тогда двигались по Задунавью, от деревни к деревне, но все время на запад. «Вы поняли меня, братцы?» Странным было и то, что Сенаши к ним обращался на «вы», Гейгер – тот «тыкал» всей роте… В эти дни и сержанта их, Имре Тота, словно бы подменили: он часто садился поболтать с солдатами, сплевывал в грязь, просил сигаретку, сам угощал других. «Ничего, теперь продержимся как-нибудь, язви его в душу, того, кто выдумал эту войну!» А ведь Имре Тот раньше был совсем не таким! Как он рявкал на солдат, как измывался над ними, заставляя бегать с полной выкладкой, когда надо и когда не надо! Но в конце 1944 года даже Имре Тот изменился: он уже не козырял своим рангом, не требовал, чтобы каждый отдавал ему честь и докладывался строго по уставу. «А, брось…» – только махал он рукой, а как-то перед вечерним отбоем стал объяснять им: «Господин старший лейтенант что вам сказал? Что лучше всего сдаться в плен американцам или англичанам. Если мы к русским попадем, в два счета окажемся в Сибири. А оттуда, кто знает, доберемся ли когда-нибудь домой». Это была последняя их надежда – американский или английский плен, и как можно скорее. «Американцы военнопленных не принимают всерьез: дадут денег, долларов, шоколада, продуктов, потом пинок под зад, и – проваливай, откуда пришел!» Впереди, позади них гремели орудия, а они куда-то бежали, прятались на своей же, родной земле, будто это они были тут неприятели. Они не смели, да и не хотели оставаться на одном месте: русские настигли бы их моментально, и тогда ничего хорошего не жди – только Сибирь. Но и приказы, поступавшие непонятно откуда и от кого, противоречившие друг другу, заставляли их двигаться только на запад; что же оставалось им делать, кроме как попытаться осуществить невозможное: не вступая в бой, выполнять приказ, как-нибудь добраться до англичан или американцев и там поднять руки. Они чуть не плясали от радости, когда узнали – это было уже в Австрии, – что соседнее село в руках союзников. «Пойдем туда пешком и сдадимся!» Они только что не пели, шагая по главной улице. Однако француз-офицер даже не снизошел до того, чтобы выслушать их, – а Сенаши говорил по-французски. Он заставил их сдать оружие, вещевые мешки, все снаряжение, даже поясные ремни и велел запереть в сыром подвале. «От них жди шоколада, как же! Сгноят в этой дыре…» И в мгновение ока их прошлое, настоящее, будущее словно бы затянуло ночным, холодным туманом…
«Собирайтесь!..» В дверях камеры стоял ефрейтор. Лазар хотел было сказать, что еще не поел, но по лицу ефрейтора понял: вступать в разговоры сейчас не время. Сделав большой глоток из кружки с остывшим чаем, он поднялся, одернул рубаху, поправил брюки, надел свой потертый пиджак. «Еда вот осталась… Куда ее?» – «Это не ваша забота! Кладовой здесь нет, и вообще вас, наверно, еще до обеда отсюда переведут… Пошли!» Лазар удивленно глянул на молодого полицейского: почему тот с ним говорит так враждебно? Ведь только что, в умывальной, он сочувственно слушал его рассказ о мамуле с татулей. «Я что-нибудь не так сделал, господин ефрейтор?» – спросил он, подойдя к двери, и услышал суровый ответ: «Разговоры! Давайте руки!» На запястьях Лазара щелкнул замок наручников. «Туда! Марш!» – скомандовал снова ефрейтор, махнув в сторону лестницы. «Стало быть, все сначала начинается», – подумал Лазар; подумал так же, как много лет назад, в той австрийской деревушке, когда, выбравшись из подвала на свет, они твердо знали, что никто не подумает отпускать их домой и что впереди у них – суровые испытания; и Лазар, шагая по лестнице, понял и принял как неизбежное, что опять покой ушел от него в недостижимую даль… В коридоре около кабинетов, ожидая приема, стояли какие-то люди: Лазар боялся поднять на них взгляд, он чувствовал, что лицо его горит от стыда; и, как страстно он этого ни желал, спрятать скованные свои руки он был не в силах. «На второй этаж!» – бросил в спину ему ефрейтор, когда Лазар в конце коридора повернул было налево. Лазару хотелось двигаться перебежками, от поворота до поворота, от двери до двери, как на фронте после того, как старший лейтенант Сенаши так убедительно говорил им: «Только без лихости, братцы! Жизнью зря не рискуйте!..» А чего они добились своей осторожностью? Жизнь сохранили, правда, но какой ценой!..
«Стоять здесь, у двери!» – жестко сказал ефрейтор и, постучав, открыл дверь в кабинет. «Подождите минуту!» – раздалось изнутри. «Слушаюсь», – вытянулся ефрейтор и закрыл дверь. «Товарищ лейтенант разговаривает по телефону», – сказал он Лазару, сдвинув брови, и, как по команде «вольно», встал в удобной позе у противоположной стены. Лазар вдруг ощутил себя очень усталым, как вчера вечером, в тот момент, когда вылез из автобуса. Ничего не чувствуя, не желая, он молча смотрел на внезапно ставшего неприступным подтянутого ефрейтора: так старый, хромой, стреноженный конь, измученный путами на ногах и в тоскливом бессилии до тошноты объевшийся свежей травой, тупо стоит в полудреме, глядя куда-то в пространство. Лазар не боялся ефрейтора и не был сердит на него. Он знал: теперь дорога его ведет прямиком на бойню и, даже если бы появилась такая возможность, у него уже не найдется сил, чтобы спасаться, бежать от опасности. «Да и куда тут сбежишь? И зачем?..» У него вдруг возникла, поразив его, мысль, что вся предыдущая жизнь его была сплошным, нескончаемым бегством. Вот женитьба хотя бы… Взял он в жены не девку из богатой семьи, которую присмотрели ему родители, а Этельку Хайнал… Потом война, потом плен с его безнадежностью, полной неуверенностью в завтрашнем дне, потом, в отчаянии, бегство из лагеря на хутор папаши Мишеля… «Ощутить еще раз запах земли, скотного двора» – так обманывал он себя и лишь много позже понял: однообразие и бесчеловечность лагерной жизни причинили бы ему, пожалуй, меньше страданий, чем этот хутор, ведь он чуть с ума там не сошел оттого, что ходил не по своей земле, не свою землю пахал и засеивал, не за своей скотиной убирал навоз… Он махнул рукой: «Эх, кто его знает, как оно было бы лучше?» В самом деле, что было бы лучше: остаться в лагере, рискуя помереть от тифа, или загреметь в Иностранный легион, а потом больным, отощавшим добраться, если удастся, домой или же, таща на плечах груз любви и привязанности папаши Мишеля и мамаши Мари, столкнуться с домашними бедами: самоубийством отца, невыносимой материной сварливостью, которая настолько отравляла им с Этелькой жизнь, что они были вынуждены бежать из родительского дома; из-за вечных ссор в доме Лазар дошел до того, что в конце концов крикнул в лицо овдовевшей матери: «Лучше б я сюда вовсе не возвращался!»
«Войдите!» Дверь открылась, лейтенант смерил Лазара взглядом и кивнул головой. За машинкой сидела уже другая барышня, на ней не было полицейской формы. Перед столом лейтенанта уже был приготовлен для него стол. «Снимите с него наручники! – приказал лейтенант и, расхаживая по кабинету, равнодушно, устало заговорил: – Сержант Бицок подтвердил свои показания, данные ночью. Прокуратуру мы известили. Вам следует знать, что в соответствии с последними распоряжениями насильственные действия против представителей власти рассматриваются судом ускоренным производством. Вероятно, судебное разбирательство состоится уже на следующей неделе. До обеда я должен передать протокол допроса в прокуратуру, чтобы там выдвинули официальное обвинение. Вас же переведут в тюрьму. Учитывая тяжесть дела, мы оставляем вас в предварительном заключении. Остальное зависит от прокуратуры и от суда. Ночью я вам сказал уже, а сейчас повторю: чистосердечное признание и раскаяние – единственное, что может облегчить вашу участь. И еще вот что: как показывает предварительное изучение обстоятельств дела, факты говорят против вас, даже несмотря на то, что, согласно медицинскому заключению, ефрейтор Ковач получил серьезную травму в результате падения на тротуар. Что бы там ни было, удар мог прийтись и в висок, а это – как установлено по следам удара бутылкой – могло бы и само по себе представлять опасность для жизни. Анализ крови показал, что вы находились под воздействием алкоголя, хотя и не в чрезмерной степени. Излишне говорить, что это тоже не может служить смягчающим, а тем более снимающим вину обстоятельством. Я намеренно не пригласил сержанта Бицока: вы и так скоро встретитесь с ним на суде. – Лейтенант отошел к своему столу, сел и взглянул в глаза Лазару. – Я очень надеюсь, что ночью вы подумали над своим поведением. Времени было достаточно». – «Устал я очень вчера, так что спал крепко». – «Во всяком случае, сейчас голова у вас ясная». – «И вечером была ясная, хоть и выпил я чуточку. Только я не в себе был немного… думаю, оттого, что меня господин сержант стукнул, на затылке вон и сейчас синяки, иногда так стрельнет, что…» – «Это к делу не относится!» – резко прервал его лейтенант. – Сержант выполнял свой служебный долг. Я сказал уже: могло бы кончиться для вас и хуже! И, насколько мне известно, у врача вы не говорили, что нуждаетесь в медицинской помощи!» – «Такого, как я, сколько ни бей, он все выдержит. Жизнь меня никогда по голове не гладила, уж вы мне поверьте. Пришлось привыкнуть к тычкам да к зуботычинам. Я ведь не в упрек сказал, а чтобы объяснить…» Лейтенант повернулся к машинистке: «Начнем?» «Разумеется», – улыбнувшись, ответила та с готовностью. Лейтенант поиграл авторучкой, глядя на свои пальцы. «Слушайте меня внимательно, Лазар Фекете! Это для вас единственная возможность. Ночью вы хотя и путано, однако признались в содеянном; правда, никакого объяснения вы не дали. Теперь вы можете это сделать. Учтите, имеет большое значение, какой протокол будет передан в прокуратуру. Сами видите, я хочу вам помочь, хотя вы этого не заслуживаете. Ефрейтору Ковачу нанесена травма, от которой он не сможет оправиться в течение восьми дней, и вообще относительно его выздоровления ничего определенного пока нельзя сказать. Ему пришлось сделать операцию в связи с кровоизлиянием в мозг, он все еще не пришел в себя. Если бы я в вас видел подлого негодяя, вы бы и слова сказать не могли. Однако я знаю и вижу, что вы не негодяй. Судимостей у вас не было, на комбинате, где вы работаете, тоже ничего плохого про вас не сказали, наоборот, даже хвалили. Поэтому я разговариваю с вами по-человечески. Хотя не обязан этого делать, сами понимаете. Товарищ министр внутренних дел специально дал указание нам и прокуратуре: провести расследование с должной строгостью, ибо следует в корне пресечь подобные тенденции, чрезвычайно опасные и вредные для общества. Теперь вы все знаете. Так что прошу давать показания. С того момента, когда вы сели возле автобусной станции на скамью». Лазар Фекете откинулся на спинку стула, зажмурился. Во рту у него пересохло, он с трудом проглотил слюну. «Да… сейчас. Значит, я сидел на скамье… Очень я был усталый, но это я ночью вроде сказал уже. Таким вдруг усталым себя почувствовал, как, пожалуй, еще никогда в жизни. С шести утра на комбинате работал, щебенку лопатой кидал. Щебенка, она ой как много сил отнимает. А после смены долбил кайлом землю в Оварошпусте, чтоб поскорее вырыть ту проклятую яму для извести. Хотя это я от скуки скорее делал: до пенсии я даже начать строительство не решился бы. Да и не смог бы. Денег еще не собрал. Да я это тоже вроде бы говорил, ночью». Он замолчал, посмотрел на лейтенанта, как бы прося у него помощи. «Когда вы увидели полицейский патруль, что подумали?» Лазар уставился в пол; на мгновение перед ним мелькнуло лицо Берталана Добо. Да, в тот момент он думал о лекции, о том, как они выпивали с профессором, как пели, какое у него было чудесное, необычное настроение… Но он лишь покачал головой: нет, профессора он не станет сюда приплетать – начнут еще таскать в полицию, в суд… Кому-кому, а ему он не может такую свинью подложить! Так что он лишь качал головой и молча смотрел на лейтенанта. «Вы не думали, что ваше нахождение возле пустой станции выглядит подозрительно?» – «С чего бы я думал такое? Это дело полицейских, а не мое». – «Когда они подошли к вам и по-хорошему предупредили, чтобы вы в другой раз не распивали на улице, почему вы стали их задирать?» – «Это они меня задирать стали, а я слова им не сказал». Лейтенант бросил ручку. «Сержант Бицок утверждает, что они разговаривали с вами доброжелательно. Ночью вы и сами это признали!» – «Я ж сказал: не в себе был после удара дубинкой…» Лейтенант резко встал, схватил со стола протокол ночного допроса. «Не морочьте мне голову! Вот, пожалуйста, вы полностью согласились с тем, что показывал товарищ сержант! Читаю: «Наверняка все так и было, как вы сказали». Далее: «Я не отрицаю, что все было так, как вы говорите». Это ваши слова, Фекете! И подпись ваша! Вы ни слова не говорили, будто товарищи полицейские вас задирали! Не изворачивайтесь мне тут, не то ведь я быстро забуду мое хорошее к вам отношение и вам придется пожалеть об этом!» Лазар молчал, опустив голову. «Ну что, будете наконец говорить? Продолжайте! Я вам задал вопрос!» Тон лейтенанта напомнил Лазару, что вот так уже было вчера вечером с теми двумя полицейскими. Те тоже, будто с цепи сорвавшись, начали вдруг орать на него. Не поднимая головы, он тихо заговорил: «Устал я, вот и сел на скамью. Других подарков от жизни мне ждать нечего. Скамейка пустая была, я и сел. И, должно быть, забылся немного, как перед этим на участке, у ямы…» Он опять замолчал; еще чуть-чуть, и он рассказал бы все-таки, как они накануне выпивали с профессором: ведь не зря он подумал, что это Берталан Добо замутил ему голову. Всего лишь тем, что душевно, по-человечески поговорил с ним. Так что, выходит, он имеет какое-то отношение к этой скверной истории. Но говорить об этом у Лазара не хватило духу. Помолчав, он продолжал: «Думал я, стало быть, о том, что вот будет страстная пятница, потом страстная суббота, потом пасхальное воскресенье… И снова воскреснет Иисус Христос. Такие, стало быть, мысли в голове у меня бродили, хоть я религию и не соблюдаю. В церковь ходить – занятие для старух, так в деревне у нас всегда говорили. С тех пор как я в городе насовсем остался, я ни разу к священнику за благословением не подходил; честно сказать, не очень-то по нему и скучал. Да и церкви эти городские не по душе мне, хоть они и красивее, чем у нас в деревне. Одним словом… все это тоже у меня в голове вчера вечером было. И еще – что в страстную пятницу, в три часа дня, Иисус примет смерть ради нас на кресте. И что в страстную субботу, к вечеру, воскреснет из мертвых. И что я как-то заблудился, отбился от стада… Никто не положит передо мной пасхальную ветчину и плетеный калач… И винить мне некого в этом. Сам, наверно, я тут виноват. Не надо мне было сбегать от поставок в город. Да что поделаешь, я всю жизнь темным мужиком был, дальше своего носа смотреть не умел. Перебрался сюда, стал рабочим, а теперь вот, на старости лет, оказался один как перст. Как мой тезка из Библии, бедный Лазарь. Вся разница между нами, что ему хоть собаки язвы зализывали, потому что – как в Библии говорится – у него все тело было в язвах и гнойниках. Или другой Лазарь, которого Иисус воскресил, хотя он смердел уже… А хотел он воскресать или не хотел – это неважно: пришлось ему жить снова. Жить и вкалывать, раз Иисус Христос его воскресил. Вот о чем я, кажется, думал, а еще от работы обалдел… Больше я ничего не могу сказать. Но точно знаю: с полицейскими у меня ничего не было. Я к ним не подходил, не задирал их. Зачем я вино выпил, которое оставалось в бутылке, сам не знаю. Правда, мне и в голову не пришло, что я закон нарушаю… И вот что еще скажу, честно, как на духу: если бы мне за выпивку сделали выговор – еще куда ни шло, но когда они начали намекать – хотя прямо и не сказали, – что я, дескать, не иначе как станцию собираюсь ограбить, – вот это очень мне не понравилось… Сказали они, конечно, не такими словами, это факт, но думали именно об этом. И еще как они меня дедом назвали. Подошли и сразу – дед. Шутки я понимаю, шутки – дело хорошее, да не каждую шутку и не от каждого человека примешь: от кого – примешь, от кого – нет. Я ведь мог бы уже из-за этого «деда» скандал поднять, но тогда я смолчал. Обидно было немножко, но – бог с ними. А когда сам пошутил, тут они гонор свой показали. И тогда я задумался: как же это так? Одному – позволяется, другому – шалишь? Не говоря уж о том, что не их дело приказывать, где мне сидеть и где не сидеть. Я ведь сидел не на пороге Парламента и даже не в дверях автобусной станции. Ну, если б я, скажем, где-нибудь возле дерева малую нужду справлял, тогда они имели бы право сделать мне предупреждение. Потому что такое в самом деле негоже – хотя порой человек и мучается из-за этого. А я ничего не делал – просто сидел и смотрел на звезды. Вот я спрашиваю: что бы вы сказали, господин лейтенант, если б сидели где-нибудь в ресторане, а я подошел бы и сказал: нечего тут сидеть, проваливайте домой? Вы бы меня послали ко всем чертям, верно? И еще сказали бы, что я хулиганю и к вам цепляюсь…» Лазар совсем разошелся, машинистка без остановки стучала по клавишам, а лейтенант угрюмо – но держа себя в руках – слушал и думал: куда старик гнет? Наконец это ему надоело. «Ну, хватит! Может, еще расскажете нам, как вас бабушка на горшок сажала? Вы здесь на допросе, а не на исповеди! Отвечайте ясно и кратко: почему начали препираться с полицейскими?» – «Я опять скажу то же самое: это они меня начали заводить». – «Стало быть, сержант Карой Бицок лгал и вы ночью тоже лгали?» – «Ночью я не в себе был…» – «Я вижу, за ночь вы очень даже в себя пришли!.. Чтобы вы не слишком обольщались, скажу сразу: едва ли суд усомнится в показаниях товарища Бицока! Хотя бы уже потому, что это вы нанесли увечье ефрейтору Ковачу!» – «Это дело суда». – «Слишком легко вы относитесь к этому!» – «Совесть у меня чиста». – «А если Ковач останется инвалидом? Ваша совесть и тогда будет чиста?!» Лазар Фекете вдруг утратил уверенность и, мучаясь, опять опустил голову. «Не слышу ответа, Фекете!» – «Что я могу сказать?» – «Что?! Ну, тогда я сам вам скажу! То, что вы не просто задирали товарищей полицейских, но сознательно хотели спровоцировать драку!» – «Неправда!» – «Тогда почему вы документы не предъявили, когда их у вас потребовали?» – «Потому что я разозлился!» – «А почему разозлились?» Лазар не знал, что ответить. «Тогда я тоже скажу за вас! – Лейтенант уже почти кричал. – Потому что вы – ненавидите власть! И, может, только и ждали случая, чтоб показать это!» Лазар вскочил: «Что вы несете?!» – «Замолчать!» – Не замолчу!» – «Ефрейтор, надеть на него наручники!» Ефрейтор подскочил к Лазару, и через минуту руки у того были скованы. Лейтенант ходил взад и вперед, лицо у него горело, он уже ненавидел сидящего перед ним человека, хотя не смог бы объяснить, почему. «И не смейте мне тут повышать голос! Вы думаете, на автобусной станции все еще находитесь?! – Он подошел к столу, швырнул на него ручку. – Захочется нам – пристукнем патрульного полицейского?! Захочется – пробьем ему голову винной бутылкой, пускай подыхает?! Так, что ли, черт побери?! И учтите: полицейские поступили, как должны были поступить! Это их обязанность: делать предупреждения и проверять документы, если на то есть необходимость и основания! Такая у них работа, ясно вам? Они могут потребовать документы в любое время и у любого человека! В том числе и у вас, Фекете! Даже если вы просто сидите и отдыхаете на скамье! И не пытайтесь морочить мне голову!.. Вы думаете, они это для собственного удовольствия делали? А если б не вы там сидели, а разыскиваемый преступник? Или какой-нибудь пьяный хулиган? Или больной человек, которому вдруг плохо стало? По-вашему, они и тогда бы без причины цеплялись? Доставить преступника в полицию, пьяного в вытрезвитель, больного к врачу – это значит: цепляться?!» – «Я не был ни пьяным, ни больным, ни преступником». – «Но могли бы быть! Издали, в темноте вы тоже не можете сказать, что перед вами за человек!» – «Они довольно долго за мной следили… А потом, когда подошли, могли ведь увидеть, кто я такой. Что я простой работяга». – «Но вы все-таки отказались предъявить документы, а потом оскорбляли товарищей полицейских!» – «Потому что они несправедливо меня заподозрили, отнеслись как к мошеннику, да еще насмехались, дедом называли!» Лейтенант стукнул кулаком по столу: «Не препирайтесь со мной, а отвечайте на вопросы! Почему вы отказались предъявить документы?» – «Я уже сказал: разозлился на них». – «А вы не подумали, что тем самым усиливаете подозрение к себе?» – «Мне скрывать нечего, я уже все сказал! Моя совесть чиста!» – «Ночью вы по-другому говорили, Фекете». – «Не знаю, что я ночью говорил». – «Предупреждаю в последний раз: сейчас ваше поведение дает основания думать, что Ковача вы ударили с заранее обдуманным намерением! Если и суд так посчитает, то даже сам воскресший Иисус Христос вас не спасет!» – «Понимаю я, понимаю. За меня никто не заступится, и не заступался никогда. Мое место всегда было в самом конце или в самом низу. Я разве что своей лошади мог приказывать, когда она была еще у меня, лошадь-то. Только я не приказывал даже ей, потому что любил я лошадь. Любил, потому что она помогала мне!» – «Товарищи полицейские тоже хотели помочь вам и сначала по-хорошему предупредили!» – «По-хорошему? Поучали меня, как сопливого мальчишку!..» – «Потому что вы нарушали порядок! Они бы вас и оштрафовать могли…» Лазару вдруг наскучил этот сердитый, бесплодный спор; он покачал головой и поднял на лейтенанта глаза. «Послушайте, господин лейтенант: ничего мы с вами не докажем друг другу. Отдавайте меня под суд, посадите в тюрьму – и аминь. Какая разница, что я скажу?.. Сила ведь на вашей стороне, большая собака маленькую всегда одолеет…» – «Опять оскорбления?» Лейтенант шагнул к Лазару. «Какие оскорбления? Разве это не чистая правда? Вам это лучше меня известно… Сами сказали, что суд поверит сержанту, а не мне… Да вы лучше меня знаете, господин лейтенант!..» Лейтенант на сей раз не заговорил, а взревел: «Что я лучше знаю, Фекете?!» – «То, что все впустую, что бы я ни сказал. Пятьдесят девять лет я на свете живу, кое-что видел и испытал…» – «Стало быть, ефрейтор Ковач радоваться еще должен, так?» – «Это – другое…» Лазар наморщил лоб. «Почему другое?!» Лазар снова покачал головой и сказал тихо: «Вы ведь понимаете, господин лейтенант, я тоже мог бы упасть, когда меня дубинкой ахнули, и тоже мог бы стукнуться головой о край тротуара…» – «Ах, чтоб вам пусто было!..» Лейтенант вернулся к столу и, встав там, саркастически засмеялся: «С такой хитростью я бы на вашем месте в адвокаты пошел! Это они умеют так ловко все вывернуть наизнанку!» – «Я ничего наизнанку не выворачивал. Нет у меня такого обычая. У кого на плечах такой груз, тот не станет выворачиванием заниматься, потому что сразу надорвется или в штаны наложит. А это еще хуже, чем стыд. Это – смех». – «Ну и артист же вы, Фекете! Ночью вон расплакались, как ребенок: жалели ефрейтора… А теперь вас вроде бы ничего не тревожит: смерть так смерть, не все ли равно?» – «А в самом деле, не все ли равно, а, господин лейтенант?» Лазар не отрываясь смотрел в глаза лейтенанту. Тот выдержал его взгляд. «Ковача вам уже не жалко, верно?! Он свое получил, так ему и надо!» – «Ничего подобного я не сказал. Мне жалко беднягу. Он тоже ведь всего только жертва». Лазар Фекете замолчал, глядя на свои руки. Лейтенанту хотелось выругаться последними словами. «Ладно, Фекете, ладно… – процедил он сквозь зубы, про себя думая, что проклятый старик этот – как злобный и хитрый пес: на вид смирный, а захочешь погладить – цапнет за палец. – Три вопроса у меня к вам. И очень вам буду признателен, если на все три вы ответите коротко и четко. Потому что терпение мое уже кончилось». Лазар смотрел на лейтенанта: вот оно, значит, как. Он хотел было сказать: зачем время зря тянуть, давайте я все подпишу, а потом делайте что хотите. Однако удержался и стал ждать вопросов. Лейтенант тоже пока молчал: он перечитывал ночной протокол. Потом поднял голову и громко спросил: «Вы сознаете, что не имели права отказываться предъявить документы?» Лазар чуть-чуть усмехнулся. «Смотри, он опять за свое; что ж, пусть будет по-твоему», – подумал он и кивнул. «Не кивайте мне, черт бы вас побрал, а ответьте: да или нет!» – «Да», – покорно ответил Лазар. «Второй вопрос: отдавали ли вы себе отчет, что́ вас ждет за совершение насильственных действий против полицейского, выполняющего служебный долг?» Лазар глотнул. «Они первые начали… тот, маленький, Ковач, он начал меня стаскивать со скамьи…» – «Отвечайте на вопрос! – взревел лейтенант. – Ефрейтор Ковач имел на это право, поскольку вы отказались предъявить документы! Я вас спрашиваю: отдавали ли вы отчет, что делаете, когда ударили его?» Лазар пошевелил пальцами рук, вздохнул: скорей бы конец… пусть все кончится… «Мог бы догадаться»,-пробормотал он. «Что значит мог бы догадаться? Отдавали или не отдавали отчет?!» – «В общем… мог бы, конечно, подумать, что это плохо кончится, если я его тоже стукну…» – «Значит, отдавали?» – «Скажем так…» – «И теперь – последний вопрос, Фекете. Самый последний. Если угодно, последняя соломинка для вас… Признаете ли вы свой поступок?» Лазар упрямо глядел ему в лицо. «Что значит поступок, господин лейтенант?» Лейтенант стиснул зубы, руки его дрожали; сдавленным голосом он стал перечислять: «А то значит, милый мой, что вы напали на полицейского не с целью самозащиты, что отдавали отчет в тяжких последствиях своих действий, что осудят вас за это справедливо. Что жертва ваших действий – ни в чем не повинный человек! Теперь понятно?» Лазар кивнул. «Теперь вы чего киваете? Что понятно? Или что признаете?» – «И то, и другое», – пробормотал Лазар. Лейтенант вздохнул, закрыл глаза, потер виски и – с закрытыми глазами – сказал машинистке: «Дата, подпись». Лазар встал. «Стало быть, это все?» Лейтенант не смотрел на него. «Остальное – дело прокуратуры. Если у вас нет адвоката, вам назначат. Потому что у нас, да будет вам известно, любого бродягу и негодяя на суде защищает адвокат… Во всяком случае, я с вами кончил. Надеюсь, навсегда». Машинистка положила листки на стол лейтенанту. «Подпишите! – показал тот на протокол, потом обернулся к ефрейтору. – Пока снимите с него наручники. Потом отведите обратно в камеру». Лазар протянул ефрейтору руки, затем, когда они высвободились, потер запястья, взял ручку, нашел внизу обозначенное пунктиром место и написал свою фамилию. Он хотел было повернуться еще к лейтенанту, сказать ему: ну вот я подписал, и не сердитесь, если что не так, – но не успел этого сделать. Ефрейтор схватил его руки и снова защелкнул на них наручники. Лейтенант читал протокол; Лазара Фекете он уже видеть не мог. «Чего стоите? Марш!» И ефрейтор подтолкнул Лазара к выходу.