355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргит Ач » Посвящение » Текст книги (страница 10)
Посвящение
  • Текст добавлен: 24 июля 2017, 15:00

Текст книги "Посвящение"


Автор книги: Маргит Ач


Соавторы: Сильвестер Эрдег,Йожеф Балаж,Петер Эстерхази,Петер Надаш
сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц)

– Ты зачем скрипишь дверью? – неожиданно спросила она и рукой легонько оттолкнула меня от миски (или кастрюльки).

– Это не я скриплю. Она скрипит.

Мамина рука остановилась (кажется, она что-то сбивала в той штуковине), мама поглядела на меня.

– Ну?

– Рассказать?

Она повернулась ко мне разгоряченным лицом, лицо не было печальным, но и не смеялось, только у виска подрагивала прядь волос.

– Ладно, я расскажу.

Я рассказывал немножко печально, потому что вообще-то хотел говорить про другое. НО ЭТО УЖ ВСЕГДА ТАК.

– Фанчико шел по лесу. Пинта за ним.

Мама опять стояла ко мне спиной и быстро-быстро что-то взбивала – во всяком случае, ее плечи часто вздрагивали.

– В лесу никого не было, ни ветра, ни солнечного света, ни диких зверей, только Фанчико и Пинта. Погляди-ка, сказал Фанчико, то же самое повторил за ним Пинта, и они пошли дальше. В лесу были деревья. Но больше уже никого не было, даже насекомых и птиц, даже червей. И люди больше не приходили, потому что – зачем? Когда-то они приходили, чтобы повесить на деревья свое горе-печаль. Но зеленые деревья уже ломились от всякого горя, и больше на них ничего не помещалось. Видишь, сказал Фанчико, и то же повторил Пинта. Пинта стянул с себя майку, Фанчико – фрак, они связали их (получилось что-то вроде мешка) и стали собирать урожай. Собирали и свистели громко, чтобы воров отпугнуть. А может, еще по какой-нибудь причине свистели. Когда они явились ко мне, папы еще не было дома, хотя было уже поздно, мама сидела во взрослой комнате. Я сам открыл им дверь. Может, в ванную? – сказал Пинта. Нет. Тогда под кровать. Нет. Фанчико ничего не сказал, подхватил мешок и потащил на кухню. На пороге остановился. Вот здесь. Мы начали копать. Но потом не сумели как следует распанировать…

– Распланировать, – рассеянно проговорил мамин голос.

– …потому что очень в мешке было много, а приходилось спешить, потому что мы слышали, как поворачивается папин ключ в замке, а еще раньше услышали, как он напевает что-то себе под нос.

– Ну ладно, ступай играть.

Я бы и ушел тут же, но вдруг дверь отворилась (я только потянулся к дверной ручке, как она сама по себе качнулась вниз и вроде бы потащила за собой дверь), и вошел папа.

– Доброе утро, – поздоровался я, так как еще не видел его, он только что встал. Волосы были всклокочены.

– И я вас приветствую, сударь, в сей упоительный утренний час, – улыбнулся он.

Тут мама обернулась (но как быстро, нет, правда, как поразительно быстро!) и что-то сказала, но я уже не прислушивался, я со всех ног кинулся в угол, потому что заметил там Фанчико и Пинту. Я очень удивился, Фанчико сказал, что, ПО ВСЕЙ ВЕРОЯТНОСТИ, моя мама сбивает шоколадный крем, и спросил, понимаю ли я его. Пинта радостно улыбался.

– И еще, невзирая на сказанное, приветствую этот неутомимый цветок, усердную чистильщицу моей жизни, – услышал я вдруг и стал смеяться, потому что очень смешны были папины речи.

– Ну-ну, – невесело глянула на меня мама, и я увидел, как ее колечко тонет в шоколаде.

– Не колоти ты эту безделушку, – сказал папа и пошел к маме, одной рукой обнял ее, а другую протянул к миске, но его указательный палец обручального кольца не нашел.

Тут родители стали смотреть друг другу в глаза, и мы этим воспользовались. Я сунул руку в миску (или кастрюльку), подождал немножко, и вдруг, чувствую, потонувшее в шоколадном озере колечко обернулось вокруг моего пальца. Словно золотая змейка. Пинта и Фанчико тоже не сидели без дела: Пинта взял Фанчико на закорки, и Фанчико выудил из шоколадного озера папино напрасное, бестолковое усердие. Я старательно облизал золотую змейку и лишь после этого дернул мамин передник.

– Вот оно.

А папе сказал:

– Папа, что это – миска или кастрюлька?

Папа ладонями пригладил волосы и взялся за ручку двери. Ее скрип и его ответ слились воедино:

– Посуда.

(СТИХОТВОРЕНИЕ ФАНЧИКО)

Мамины пальцы выступили сомкнутым строем. Пальцы вливались в узкую, изборожденную косточками поверхность. Та ее часть, которая в момент пощечины – наотмашь – соприкасается с лицом, была разрисована прожилками, наподобие какой-нибудь кошмарной географической карты. Это последнее сравнение представлялось особенно достоверным благодаря родимым пятнам и красным, местами даже лиловым разводам. Кожа как не очень туго облегающая перчатка. К основанию большого пальца пробралось немного мяса, в этом месте ладонь как бы светлее. Упомянутая выше перчатка весьма тонкой работы, шелковистая, легкая, но на сгибах (кое-где) утяжелена прорехами.

Папино лицо было изрублено – ужас. Все черты перепутались, как плохо закрученная в клубок бечевка. Но пальцы, ее пальцы – хотя мгновение спустя они крепко хлестнули его по скуле, – двинулись-то к нему как обет искупления. Да только он, угадав, вероятно, что сулят пугающие полумесяцы ногтей Надежды, всхрапнул, и лишь теперь стало по-настоящему видно, как отвратителен этот клубок. Мамина рука ошеломленно сгорбилась (как жирная скобка в конце).

Фанчико, насвистывая, прогуливался по ночной комнате.

– Вы здесь? – изобретательнейше обратился он к моей маме.

И тотчас рассыпался в извинениях, что стихотворение его, правда, еще не имеет названия, однако он сумеет интонацией передать его совершенства, несмотря ни на что. На вопрос, можно ли прочитать стихотворение вслух, мама не ответила, с ужасом, неподвижно глядя во тьму, но в конечном счете это можно было счесть за «да». Фанчико знал, что времени мало.

– Слушаем, слушаем, – нахально (ибо незаслуженно) предвосхитил Пинта доверие публики.

Фанчико прочитал, глядя на маму:

– Да будет позволено мне

воспользоваться

этим выражением:

да.

Он поклонился, скромно, опустошенно; тьма, благодарная публика, хранила торжественное молчание.

(ГУБКА, ПРОПИТАННАЯ СЛЕЗАМИ)

Фанчико и Пинта возложили маму на катафалк. Я сидел на скамеечке у окна и смотрел на стекло и на тянущиеся за ним вверх деревья. Стояла осень, и голые руки деревьев касались туч. Я наблюдал устройство моих глаз, то, как короткое расстояние сменяется длинным: вот стекло и мухи, а вот черные деревья и воробьи. Пинта, как приличествует случаю, сменил невыразимого цвета шнурки своих спортивных тапочек на несомненно черные, как того требовали приличия. Его холщовые трусы были черные, так что менять их и не пришлось, майку, разумеется, тоже. Фанчико, как всегда во фраке, поправлял на маме саван. По-настоящему здорово было бы, конечно, если бы я мог видеть собственные глаза – как они вынимают картинку с окном и вставляют другую, с деревьями. Я позвал Пинту, попросил его поглядеть мне в глаза. Пинта, ухмыляясь, ко мне наклонился и сказал, что никаких слез не видно.

– Конечно, не видно. Дурак.

Пинта обиделся и стал помогать Фанчико, который как раз вылавливал из воздуха самые любимые мамины выражения и укладывал их возле худенького маминого тела.

Папа сидел в Комнате Взрослых в коричневом кресле и молчал. Я подошел к нему и положил руку ему на плечо.

– Не горюй, старина. Мы с тобой будем гулять и подцепим всяких там девушек.

– Ты думаешь? – посмотрел на меня папа. – Думаешь, дело пойдет?

– Атокакже-ещекакпойдет! – И я слегка покраснел. У меня был насморк, я хлюпал носом. – У тебя носовой платок есть? – продолжал я подбадривать папу.

– Вот, пожалуйста. – Он порылся в карманах. – Не совсем свежий, правда, но… прошу.

– Ну так что же, пошли? – спросил я.

– Куда? – удивился он, запихивая в карман скомканный платок.

– Куда, куда! К девочкам! Ну-ка, ну-ка, живее, приятель.

Так я подбадривал отца, и, надо сказать, успешно, потому что мне уже подсунули следующую картинку, и на ней он совсем закружился между двумя хохочущими девицами, они были в коротких юбочках и очень длинноногие.

Во взрослой комнате веселились на славу, девушки визжали, папа кивал им, я старался вскинуть их подолы. В детской комнате возлежала на катафалке мама, возле нее спокойно и печально стоял Пинта, сердито и печально – Фанчико, потому что хохот и визг сбросили на пол голос моей мамы, ее словечки и выражения, разыскать которые и возложить, как того требует ритуал, на ее смертное ложе должен бы был именно Фанчико. Он беспомощно вглядывался в таинственные сплетения паркета, озабоченно приглаживал пазы между дощечками – эти пазы делали повороты точь-в-точь под тем же углом, что и сами дощечки.

– Вот тут и суди, что паркет, а что нет, – озадаченно качал он головой.

И вдруг возник голос мамы, пропитанная слезами губка, которая единым взмахом стерла все картинки с моих глаз:

– Нет, нет, этого я не вынесу.

Я знаком показал Фанчико и Пинте, прячьтесь, мол, кто куда, и мигом юркнул в кровать. И в самое время, потому что мама уже входила ко мне.

Папа остался сидеть с девицами.

(ВЫСТУПЛЕНИЕ ПИНТЫ)

Не успела мама, наскучив папиным совершенно невинным жестом, разразиться темным-претемным словом, как Пинта подхватил ее на руки и стал качать, будто дитя.

– Баю-бай, баю-бай, поскорее засыпай. А я сказку расскажу. Сказку про фасолинку на плоту. Это название. А теперь начинается сказка. Поняла?!

– Девять дней и десять ночей ждала фасолинка подходящего момента. Подходящий момент примчался верхом, до крови изранив лошадь стременами, и с ее губ стекала пена. Фасолинка на плоту низко поклонилась и произнесла экспромтом приветственную речь, выразив в ней свои самые искренние и теплые чувства. Момент осторожно, но доверчиво спустился по стремени наземь и пропел: «Значит, ты и есть фасолинка на плоту?» Но ответа ждать не стал и ускакал прочь, оставив за собой облачко пыли.

– Тут фасолинка поняла, что это не был Подходящий момент, и, опустив голову, задумалась о том, что же ей делать с теми проведенными в ожидании девятью днями и десятью ночами, которые, словно вымокшие под дождем большие псы, стояли (очень тихо стояли) за ее спиной. И вдруг в кронах деревьев зародился легкий ветерок, он подхватил все девятнадцать дней и ночей, о которых грустила фасолинка на плоту, и вознес их высоко-высоко, туда, где живут миражи, чтобы сделать из них мост с девятью просветами: просветы – дни, пилоны – ночи.

– Теперь можешь идти мыть посуду. Баю-бай.

(ТЕТЛЯ ВСЕ ПУЖЕ)
(ПУГОВИЧНЫЙ ФУТБОЛ)

Маленький рыжий Питью не долго раздумывал, вылетел прямо на середину (центрофорвардом). Приручить мяч для Питью не составляло труда… что правда, то правда: работал он в центре, как всегда, безупречно. Зато вратарь – тот будто спичечный коробок: тяжеловесный, неловкий.

Вот уж несколько дней, как наступили удивительные времена: я ложился спать, когда хотел.

– Когда сможем, тогда и ляжем, – сказал Фанчико.

– Когда навалятся нам на веки, – сказал Пинта. – Вот только кто, кто? – Видно было, что с ходу ему этой загадки не разгадать.

Однако Фанчико подозревал, что все это неспроста. После ужина я и Пинта заступили маме дорогу и, обнаглев от открывшихся перед нами возможностей, кое о чем попросили. Ответ был получен в виде недовольного кивка, но «нет» сказано не было, а нам больше и не требовалось. (Я глазами чувствовал тяжесть маминой кожи.) Пока мы сновали по комнате в упоении от одной только мысли, что сейчас вытащим расчерченную гладильную доску, Фанчико совсем приуныл. Свесив руки как-то странно, немного назад, уткнув подбородок между крылышками галстука-бабочки, он грустно приткнулся в тени стола.

Все равно: я беру цветных.

– Ведь черное – тоже цвет?

– Черное тоже.

Ну вот. Мой центральный нападающий, которого я получил в подарок от Пишты, соседского мальчика, потому и окрестил его Питью, был именно черный. Вопрос был задан, и получен ответ, значит, Пинте играть большими, нет, большущими, склеенными по две пуговицами. Все его защитники, от первого до последнего, выглядели довольно-таки нескладно под крохотными, обгрызенными ногтями Пинты.

Я повернул Питью так, чтобы линия насечки пересекла осевую линию (и, главное, длинное ребро служившей вратарем спичечной коробки), но при том постарался, чтобы Питью оказался ближе к оси площадки (схитрил), ведь так я с равным успехом, то есть удовольствием, мог навесить мяч в обе стороны ворот, а следовательно, вратарю очень даже следовало подумать, какой угол держать. Я-то знал, какой он держит угол. Но тем самым и он знал, что я знаю, какой угол он держит. Немного спустя я знал уже, что он знает, что я знаю, что он знает, куда я собираюсь послать мяч.

Фанчико оставался абсолютно безучастен к моим жалким цикличным раздумьям, которым не предвиделось конца. Меня спас звонок.

– Ваш отец! – отчаянно вспыхнула мама.

Фанчико покачал головой:

– Нет, – и пошел вслед за мамой (как шелест юбки: устало, целеустремленно).

Я не спешил (нелегко было решить, как лучше взяться за моего нападающего: справа ли – тогда положение тела будет весьма удобно, но рука нетверда, поскольку пуговицы здесь расположились так, что опереться на доску рукой не удастся, или слева – для этого придется, правда, перегнуться через весь стол, но зато рука не будет дрожать на весу, можно упереться запястьем, расположиться удобно и как следует рассчитать удар). Но в конце концов я просто соединил кончики указательного и большого пальцев и осторожно, но легко уперся ими в скользкую блестящую жучиную спинку Питью. (Это была черная, «с сосочком» пуговица от женского пальто. Sapienti sat[4]4
  Умному достаточно (лат.).


[Закрыть]
.)

Немного спустя Фанчико отворил дверь, пропустил маму вперед; она держала в руке какую-то чудовищно тяжелую бумагу: совсем согнулась под ее гнетом. Никогда еще не видел я маму такой сгорбленной, она как-то клонилась вся вперед и вбок, не шла, а тащила себя с тяжким стоном. Фанчико придержал дверь, и вид у него был испуганно-элегантный – так некоторые конферансье придерживают край тяжелого театрального занавеса.

– Господа, – обратился он к нам. – Только что…

– Что он говорит? – шепнул мне Пинта.

– …только что здесь были двое, в плащах. – Он наклонился к нам ближе, для большей «интимности». – Такое, знаете, впечатление, что всегда приходят именно эти два типа. Может, их вообще только двое? Бедняги. – Он сочувственно покачал головой, с каждой минутой становясь все очаровательнее. – Они предложили… сказали, что мы можем завтра же отправиться… мы теперь будем жить в каком-то селе.

– Но кто они, кто? – Вероятно, Пинта и сам не думал всерьез, что ответ на его вопрос существует.

– И бумагу вот принесли. С печатью.

Пинта сказал, словно читал роль:

– Уж эти женщины! Не могут на радостях не пустить слезу. Ну да: солнце, речка, всякая домашняя живность. Кр-расота!

– Природы лоно, – пробормотал я.

– Убьет с поклоном, – совсем некстати добавил кто-то из нас. Фанчико, пророча беду, ломал свои лепестки-руки.

– Они просили, чтобы мы были столь любезны завтра до восьми утра убраться отсюда подобру-поздорову.

– Ну и уберемся, – передернул плечами Пинта и незаметно толкнул стол. (На что он надеялся?)

Я могу засадить мяч в любой угол, а если, не дай бог, он все же угодит во вратаря и отскочит, то ведь у меня есть еще Малыш Котас!

(ВAYERISCHE MOTOREN WERKE) [5]5
  Баварский моторный завод (нем.).


[Закрыть]

– Что делает мотор между двумя буквами «р»? – Пинта сел в кровати. От окна нам подмигивали спущенные жалюзи.

– У нас на глазах красивая золотистая пленка, а у них – бесцветные лучи рассвета, – сказал однажды, давно уже, Пинта; сейчас он злорадно заерзал: наши недоуменные физиономии сразу навели его на мысль, что мы не поняли, о чем он.

– Др-р-р, – пророкотал Пинта в пояснение, но тут же надулся, потому что Фанчико не сказал глубокомысленно: «Ты имеешь в виду периодичность?», а Фанчико действительно этого не сказал.

Мотоцикл внизу еще порычал и затих. Мама (она так и сидела, одетая, в кресле, с бумагой на коленях) вполне могла проснуться: тишина ведь громче, чем рокот. Фанчико сделал знак, и Пинта зарокотал:

– Др-р-р.

Фанчико же ровным голосом объяснил, в чем тут смысл (чтобы мама ничего не заподозрила – это было здорово придумано!):

– Мотоцикл дяди Алби, мотоцикл дяди Алби…

– Др-р-р.

Но вот, поддерживаемый дядей Алби, вкатился папа, словно какая-нибудь звезда ледяного ревю, и с ходу постучался в мамин сон:

– Барышня, миндаля не желаете? – Папина рука рылась в кармане.

– Дежё, не дури.

Фанчико решил: чем скулить тут и дрожать от страха, посмотрим лучше мотор, время у нас есть.

– Сматываемся, – объявил я решительно.

Мотоцикл раскорячился перед домом, как большое ленивое животное. Коляска сбоку была накрыта черной полостью из искусственной кожи.

– Знаете, что это? Старинный обрушенный колодец! – Пинта врал, хотя, что уж там, нас и вправду манил этот затянутый черным провал. Из него выползали накрытые полусферами, расчлененные круглыми пластинами цилиндры труб. Одна оказалась выхлопной трубой. Даже в этом тускло-сером свете она сверкала, конец ее был покрыт тонким слоем копоти, как зубы – налетом, желтый бензобак казался живым.

– На бензобаке шапка. – Фанчико указал на крышку бензобака. На боку бензобака восхитительная эмблема: разделенный на четыре сектора круг, два противоположных сектора (один – верхний левый) – синие.

– Под покрышкой, может, крысы, – брезгливо глянул на черную полость Пинта.

– Ну, это все-таки чересчур.

Конструкция легонько пощелкивала: остывала.

(ЯРМАРКА)

Устраивать представления Пинта был мастер. Он крикнул балаганщику (и ведь всякий раз при этом картавил!):

– Судаг’ь! Пг’ошу, пожалуйста, адин шаг’ик! – (Я обеими ладонями зажимал рвущийся на волю смех.)

Благородному Фанчико тоже нравились выходки Пинты, но по вечерам, когда с тяжким стоном умирает моя бабушка и страшные тени рождаются перед глазами и я долго их тру понапрасну, – по вечерам он никогда не упускал случая сделать тонкие грамматические замечания, обратить внимание на ошибки в лексике и стиле.

Пинта получал шарик, подбрасывал его – на уровень глаз, – тут же ловил, цепко обхватывал маленькой своей ладошкой и два-три раза «взвешивал», покачивая запястьем и иронически скривив губы. Он проделывал это классно.

– Судаг’ь. Вам угодно во что бы то ни стало завег’шить день с пг’ибылью? С пг’ибылью, не пгг’авда ли?

Я только удивлялся, отчего Пинту терпят, не гонят ко всем чертям.

– С пг’ибылью, не пгг’авда ли?

Балаганщик бормотал что-то покладисто, как и следует опытному базарному торговцу, хотя в словах его угадывалось и насмешливое превосходство. Но вскоре все прояснилось.

– А тепег’ь глядите-ка, стаг’ина.

К этому времени (как правило) вокруг балаганчика уже собиралась толпа. Собиралась из-за нас, но глазели отнюдь не только на нас; внимание ротозеев, словно пригоршня подсолнечных семечек, рассыпано было повсюду между ярмарочными шатрами, и воробьи налетали, уже налетали. Пинта держал фасон. Продолжая потряхивать шариком, он повернулся спиной к шатру и вдруг заговорил в каком-то странном ритме (Фанчико однажды доказал нам очень детально и совершенно научно, что ритм речи Пинты и ритм, в каком он подбрасывал шарик в ладони, вместе воспроизводят так называемый ритм сердца, и это столь поразительно, что сердце у человека – почти что – замирает; ну и пусть, сказал я Фанчико), заговорил так, как будто повторял затверженный урок (и при этом совсем не картавил):

– Задача моя состоит в том, чтобы вот этот – вот этот, не так ли? – на моей ладони лежащий шарик бросить таким образом, чтобы он пролетел сквозь пять колец, расположенных друг за другом с уменьшающимся радиусом, и затем получить назначенный за это – точнее, один из назначенных – выигрыш.

Когда и последнее слово достигло ушей воробьев, Пинта поглядел на хозяина и сказал:

– Впег’ед, за дело!

С этими словами он, вместо того чтобы бросить шарик, просто раскрыл ладонь и уронил его. Пять растопыренных пальцев Пинты нарисовали вокруг его ладони терновый венец, и шарик упал прямо к нотам балаганщика. (Однажды Фанчико сказал на это: «Брафо!» Но Пинта ответил: «Nicht vor dem Kind»[6]6
  Не для детей (нем.).


[Закрыть]
, хотя и не рассердился. Что ж, мы ведь были всего лишь статистами.)

– Выигг’ал! – завопил Пинта.

Хозяин балаганчика ухмыльнулся и махнул рукой, но Пинта внезапно повернулся круто лицом к толпе и прямо посмотрел ей в глаза.

– Я выиграл.

Он сказал это тихо. (Если бы он сейчас подмигнул, его линчевали бы, шепнул мне Фанчико.) Нет, Пинта не собирался устраивать сцену.

– Ну же, стаг’ина! Мой выигг’ыш.

Цветы испуга (темные) покрыли лицо балаганщика щетиной. (Потому что толпа глухо молчала, болтали одни воробьи.)

– Как же так? – залепетал он.

Люди знали, в чем фокус, и слегка усмехались.

– Отдайте ему, коли выиграл. Чего над мальцом потешаетесь?

– Но ведь он не выиграл!!

– Я не вы-ыигг’ал?!

Каждое слово Пинты – словно пули, выпущенные Соколиным Глазом, – попадало балаганщику прямо между глаз, как бы удлиняя линию носа.

– А я говорю, что выигг’ал, и тг’ебую выигг’ыш.

Когда дело доходило до этой сцены, я уже чувствовал себя совершенно счастливым (потому что побеждало добро), приглаживал свои волосы, поправлял бабочку на шее Фанчико. Пинта выглядел неряшливей – его тапочки были совсем грязные: он работал.

Однако Фанчико, увидев кривую усмешку балаганщика, когда тот потянулся к полке за красным складным ножом, искусственным цветком, темными очками от солнца или стеклянным шариком, вдруг помрачнел, потому что все, что должно было затем последовать, было для него удручающе однозначно.

Пинта никак не мог сделать выбор: очки или стеклянный шарик? Эта сценка ему удавалась блестяще.

– Э-эх! Никак не выбег’у. – (Он опять картавил.)

Вокруг балаганчика колыхался народ. Голоса людей сливались с птичьим щебетом. (Птицы вспархивали то вверх, то вниз, но далеко не отлетали.) К этому времени разумный и утомленный Фанчико всегда успевал обзавестись еще горящим окурком и решительно втыкал его в белоснежную кожицу спектакля, и мгновение лопалось, как воздушный шар.

Мы убегали прочь под триумфальной аркой воробьиной стаи. Последним бежал Пинта (посылая воздушные поцелуи своим скромным поклонникам); из обрывков лопнувшего шара он выдувал маленькие шарики.

(НА ПАМЯТЬ О ПУСТОЙ КАРТОННОЙ КОРОБКЕ)

У этой истории острый зуб-резец и неприятное дыхание. (Я тогда уже рассорился с Фанчико и Пинтой из-за какого-то пустяка, сам не знаю из-за чего, но отлично помню, как сердито кричал Пинта, что я ими пренебрегаю и вообще самым преступным образом устал, а Фанчико лишь бесстрастно кивал головой.)

Я сказал:

– Ненавижу.

И повторил еще дважды:

– Я вас ненавижу. Я вас ненавижу.

Мне все наскучило – и ситуация, и я сам, и эта старуха, что сидела напротив и, пригнув голову, глядела на меня так, словно я лепетал ей что-то ласковое. Я тебя ненавижу, да!.. (Выходит, скука не была помехой для ярости.)

– Нету же, – бормотала она.

Меж шелковых губ слюна и слова вылетали поочередно. Но я-то знал наверное, что в чемодане под железной кроватью есть картонная коробка с американской надписью, в ней полно молочного шоколада.

– Так ведь нету.

Мне ничего не стоило выкрасть весь НАБОР сразу, но я ничего не краду с тех самых пор, как Фанчико однажды – давно уж – объяснил мне (его ладонь словно грубый веер на груди):

– В ту самую минуту ты увидишь себя снаружи, сверху. И каждое свое движение увидишь глупым. Не безнравственным или нехорошим – глупым! Это неприятно, этого лучше избегать.

– Я вас ненавижу.

И старушка всякий раз (потому что сказанное, увы, происходило столько раз, сколько мне хотелось) гладила меня по голове, и я убегал играть в полном убеждении, что я-то могу одновременно играть и ненавидеть.

Мужчина, который однажды предстал передо мною в саду, был высокого роста и, несмотря на довольно теплую погоду, в плаще. И в шляпе. В на редкость странной кожаной шляпе.

Я держался с ним дружелюбно, так как сразу увидел, что он несколько робок и только от неловкости возник передо мной и внезапно остановил (словно глухая кирпичная стена). Так что улыбка вскоре стала всего лишь украшением на моем лице (эмансипировалась).

Весна едва зарождалась, сад укутывала потертая снеговая шуба, и повсюду пробивались ручейки. Ручейки слез текли по грязным дворам.

Черная тень старушки и я были по одну сторону огородившей нас кирпичной стены, но наручник мужской руки оковал только меня. Он спросил, где вино. Куда, мол, эти (то есть взрослые) спрятали вино. Что спрашиваешь, думаю, туда же, куда и в прошлом году, то есть никуда, потому что по моему совету (совету Фанчико, разумеется) они оставили вино на кухне, в дальнем от плиты углу, там-то его никто не станет искать, туда никто ничего и не станет прятать – все на глазах. Но тут, однако, к величайшему моему огорчению и возмущению, мне пришло на ум, что я человек благородный, или, по выражению Пинты, джентлемен, а потому в дальнейшем я повел себя соответственно, чем был весьма огорчен еще и потому, помимо пощечин, что мог без труда представить себе плитку молочного шоколада, шоколадную кроватку с мирно спящими в ней орешками – орешков даже не видно, только едва-едва высовываются головки.

– Еще чего! – ответил я человеку в плаще.

Он надавал мне затрещин – в этом он был специалист. От каждого удара становилось все холоднее: холмики снега покрылись коростою копоти, замедлили бег быстрые ручейки, на пальцах деревьев застыли ледяные перчатки. (Тогда-то я понял, почему кое-кто, несмотря на относительно теплую погоду, ходит в плащах.) Потом он позвал своего приятеля, и они прощупали все подозрительные места. Даже в клозет заглянули, в унитаз. Я же стоял посреди их суеты там, куда меня приковали затрещины, и поднял голову (которую украшала размазанная по щеке струйка крови) только на стон калитки.

И тут я, пресловутый джентлемен, покосившись назад, словно бы увидел старушку – ее гладкое лицо, глаза, стоявшие в них благодарные (надоедные) слезы, – увидел, как она неловко, раскинув руки, идет ко мне. Тогда я изогнулся, как кошка (лев, леопард, тигр и т. д.), и со всех ног припустился вниз, к нижнему саду, и на бегу небрежно швырнул назад эти слова:

– Я вас ненавижу.

(Тихий вскрик хребта антилопы.)

(АННУ)

Анну была высокая красивая девушка, вся перевитая округлыми линиями, вся замурованная. Свои волосы, темные, цвета корицы, она иногда заплетала в косу и укладывала короной на голове. А иногда нет. Мы все трое ее любили, да только она терпела лишь Фанчико и Пинту, но не меня. Словно сквозь меня смотрела, смотрела и не видела. (Так и солнце – сквозь меня смотрит: уж эта моя дурацкая стеклышко-жизнь!)

Я знал про нее все. Фанчико рассказывал так:

– Чудесная, святая девушка!

Пинта – больше про ее кожу, про волосы:

– Ах, что за кожа! Ох, какие волосы!

На селе ее не любили, потому что Анну смеялась не так, как все. Ее смех был сильный и гибкий, словно прутья орешника, но при этом такой, как если бы куст орешника был высотою с тополь. И смех этот как-то вдруг опадал, будто споткнувшись во рту, и она всякий раз некоторое время смотрела перед собой остановившимся взглядом. Она тоже не любила село, разве что немножко – Пинту и Фанчико. Они, конечно, пользовались этой своей привилегией и способны были целыми днями таращить глаза на Анну.

– Как мой галстук, в порядке? Не перекошен?

– Как майка? Ничего?

– Грязная.

– Это неважно. Не перекошена?

Сперва они лишь подглядывали за ней из-за трухлявых планок забора. (Пинта предложил в образе двух мух опуститься прямо к ней на колени. Фанчико, разумеется, предпочитал бабочкой укрыться в складках ее юбки. Пинта, хотя он часто бывает глуп как пробка, обнаруживает некоторые реальные красоты куда легче, чем Фанчико, который, несмотря на весь свой ум и вкус, в подобных ситуациях оказывается поразительно банальным. Впрочем, ничего из этого так и не вышло.)

– Что это вы делаете, малыши?

(И тут, понимаешь, она вдруг засмеялась. Это было, поверь, восхитительно, но и ужасно!.. Ты ошибаешься, Пинта, стеснительно заметил Фанчико.)

Пинта и Фанчико всячески помогали Анну. Анну жила одна. (Ее отец умер, а мать все сидела в комнате и причитала.)

Пинта высунул голову из моей чашки – я пил свой обычный утренний кофе с молоком; было это утром такого дня, когда сельские жители непременно обряжаются в крахмальную, сурового полотна воскресную рубаху, за полдень тяжелеют от несколько длинных и жирных обедов, однако взор их остается чист, обереженный тихим вечерним богослужением. Пинта высунул голову из моей чашки, ухватился обеими руками за край, подтянулся. Он смотрел на меня, с трудом переводя дух. Рогалик с маслом, словно безобразный крокодил, раззявил пасть, и прямо оттуда, из смертельно опасного частокола зубов, заливаясь слезами, выкатился Фанчико. (Они задождили слезами все утро.) Что случилось? Добиваться толку от Фанчико не имело смысла. Пинта рассказывал, и его славное личико с каждым словом темнело:

– Вчера, как и каждый вечер, под окно Анну пришли парни. Они объявили: будь нам женой. Ты одинока, ты бедна, ты красива, будь нам женой. Анну схватила вилы, но парни вывернули их у нее из рук. Тогда Анну начала смеяться, но на этот раз еще громче, чем обычно, или… я даже не знаю точно, как сказать.

– Голосом она смеялась, а лицом отчаянно кричала, – нетерпеливо (всхлипывая) перебил Фанчико. – И сейчас… все сейчас там, перед церковью… и… все ее обижают.

Я помчался как сумасшедший. Люди стояли перед церковью полукругом. Посредине Анну, голая. Голая. Испуганные глаза парней. И те же глаза – дьявольская месса перед святою воскресной службой. И еще глаза – заостренные копья.

– Ну что? Вот она я! Кому стать любовницей? Тебе? Тебе, соколик? Или всем вам сразу?!

Звуки тишины. И Анну кружится, кружится среди копий. Но потом вдруг каменеет, четыре волшебных скакуна раздирают тело ее, а она неподвижно смотрит перед собой.

– Колокол – вот мое платье.

Сказала так и ушла. А я побежал к ризнице, где стояла звонница, и повис на веревке, чтобы заговорил, загудел колокол, чтобы до всех ушей дошел его глас.

(ИБО МЫ ПЫЛЬ…) [7]7
  Оборванная цитата – начальные слова из «Надгробного слова», первого известного памятника венгерского языка (ок. 1200 г.).


[Закрыть]

Все сверкало-сияло – все, кроме пыли. Мундиры, много-много мундиров, и из каждого рта растут огромные витые желтые трубы; на конце они расширялись (как будто выворачивались наружу), наподобие цветка тыквы.

– Духовой инструмент, – кивнул Фанчико.

Оркестр стоял перед ратушей в наспех выстроенном нечетком каре. Это нам, пожалуй, и нравилось, особенно то, как четырехугольник менял очертания: более или менее правильный квадрат искривился в ромб, затем разлился в ромбоид, в дельтоид, потом стала рушиться и эта симметрия. Но отвратительное однообразие мундиров и особенно пуговиц было, на наш взгляд, невыносимо. И все же Пинта сказал:

– Красиво.

Толпа неопределенных очертаний (амебообразная?) ожидала на площади, напротив оркестра.

– Мюзик, – сказал мой отец угрожающе; впрочем, и остальные не проявляли сочувственного интереса: люди ждали хлеба.

– Медная банда, – пискнул я угодливо, потому что увидел на лице отца бугры мышц, а такое бывает, лишь когда напрягаются жилы и приподымают щетинистую поверхность щек (что – вспомним о причине – свидетельствовало о том, сколь напряженно стиснуты были челюсти); казалось, по его лицу натягивались и переплетались таинственные проволочки – предвестники ярости (иначе говоря).


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю