355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Маргит Ач » Посвящение » Текст книги (страница 11)
Посвящение
  • Текст добавлен: 24 июля 2017, 15:00

Текст книги "Посвящение"


Автор книги: Маргит Ач


Соавторы: Сильвестер Эрдег,Йожеф Балаж,Петер Эстерхази,Петер Надаш
сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 33 страниц)

На желтых медных извивах многократно перекатывалось солнце. Солдаты спесиво надувались, задерживая воздух (в защечных мешочках, как хомяки), затем, наливаясь краской, выпускали его через инструмент.

– Я их понимаю, – прошептал Фанчико.

– Так к ним и разлетелся, – презрительно фыркнул Пинта, и тотчас (откуда ни возьмись) в руке у него появился совсем никудышный, но, конечно, вполне подходящий для задуманного лимон; на глазах у оркестра Пинта стал выразительно его сосать. Некоторое время все шло, как и шло, но потом, словно по знаку дирижера, все трубы захлюпали, давясь слюной.

Слюна текла неудержимо: между мундштуками и губами вырастали бесформенные пузыри; помедлив, они отделялись и тяжело плюхались на носок правого ботинка оркестрантов, образуя тошнотворные лужицы. Пинта склонился к одной из труб с самой сочувственной, ласковой миной:

– Барышня, миндаля не желаете? – И после странной паузы (которая показалась одновременно и слишком длинной, и слишком короткой) добавил: – Хи-хи-хи.

Но вот не стало уже и музыки. Я поплелся прочь. Я шагал, переступая с пяток на носки, и, когда ступня с размаху опускалась наземь, в прорехи между пальцами (не думаю, чтобы этих прорех следовало стыдиться), словно элегантный дымок от сигареты, струйками выплескивалась пыль.

(ДЕВУШКА)

Девушка – если уж быть объективным – нам понравилась. Но когда она наклонялась (бесформенный тренировочный костюм почти не следовал за движением тела, словно одеяние девушки было просто большой синей заплатанной комнатой), когда она наклонялась, чтобы поднять какой-нибудь необычный, на ее взгляд, камень или просто перевернуть его животом кверху, вот тут она как-то очень опасно взглядывала на папу, стоявшего сбоку опершись на грабли, что, вообще-то говоря, мы сочли бы вполне приемлемым, если бы не приметили неестественную (и весьма, весьма выигрышную!) перегруппировку черт на его лице, а также особенное выражение стыдливо убегающих глаз.

– Н-да, вот так финт! И кто только этим лакомится! – бормотал Фанчико, словно могли быть сомнения в том, кто именно этим лакомится. Мы лежали ничком у придорожной канавы, я смотрел на отца, как он работает, чинит дорожку.

– Он уж полакомился. Будь спок. – Пинта стал собираться.

– Знаю. Но как далеко это может зайти! – Фанчико обреченно махнул рукой.

Пинта был уже там, на сцене.

– Барышня, позвольте вас на минуточку.

– Барашечка-барышня. – Фанчико знал свое дело.

– Вы на него не обижайтесь. Вообще-то он славный, мухи не обидит. Позвольте обратить ваше внимание на грабли для гравия. Сами по себе эти грабли, на которые опирается вон тот мужчина, не представляют ничего особенного. Пока намерения у нас самые добрые, – (Фанчико покраснел), – мы можем просто, за неимением лучшего, разглядывать узлы и сучки на их рукоятке. Но не дай бог, чтобы настроение наше изменилось, ведь грабли имеют еще и преострые железные зубья. Впрочем, и тут, вероятно, всего лишь гипербола: застревают же в развилках всякие неподходящие камешки. Да, это, скорей всего, именно зубья; оттого-то камешки там и застревают – щель маловата.

– Когда щель широка, камни не застрянут. Правда, и в этом есть минус: такими граблями ничего не захватишь.

– Итак, остановились на том, что застревают. А значит, напрасно тот мужчина отступает чуть-чуть назад и напрасно играют мускулы в икрах, да и колыхания торса, сопровождаемые тихим потрескиваньем, мы также вынуждены счесть совершенно напрасными. Рано или поздно камешек найдет себе подходящую лунку и уляжется на дорожке, вот и все.

– Если у человека голова на плечах, он раздобывает железный лист и на него сыплет гравий.

– А где он этот лист раздобывает?

– Это опять-таки иной вопрос, – благодарно отозвался Фанчико.

– Но следует еще сказать несколько слов относительно обочины. Вот тут надобна аккуратность! А ведь гравий, он разлетается и туда и сюда!

– И туда и сюда? – Пинта не верит собственным ушам.

– Недооценивать похехешку не следует, – сквозь зубы прошипел Фанчико.

Девушка выпрямилась и посмотрела на меня. Любезно улыбнулась (я действовал наверняка). Она подбросила камень на уровень груди (все-таки подняла), но еще раз поднимать не стала.

– Очень симпатичная, – заметил Пинта. – Но увы… – Его руки раскрылись, словно цветок, а голова упала на грудь.

(СЕМЬ МУРАВЬЕВ)

К этому времени в наш сад уже вползли зеленоухие листья, и вскарабкались на деревья почки, и раскрылись цветы крылышками бабочек. Фанчико покачивался на желтой сердцевине маргаритки. Пинта ничком лежал в траве, отсюда рассматривал бедра девушек.

В Фанчико цветок как бы продлился (отчего перестал быть маргариткой), и Фанчико вдруг заговорил:

– Во мне ползают семь муравьев.

– Цвет первого муравья – ветер, его стрекот – звяканье перемытой посуды, нутро его – весна, пыхтенье – паучий завтрак, жало – закон, и еще у него быстрые лапки.

– Второй муравей – зеркало Божье, от него рассыпается свет, как майский дождь на лице.

– Третий муравей: почисти зубы, сильной струей пусти воду и сплети венок из желтых цветов.

– Четвертого муравья нет (несть, не-есть), я его выдумал.

– Пятый муравей каждую минуту убивает шестого…

– …глазам шестого муравья – каждую минуту – смерть наносит рваную рану. (Восхитительное видение расколотого глаза.) Прощение – ужасное, на все времена – это и есть шестой муравей.

– Седьмой муравей возрос в золотистом покое нарциссов, напитался жужжанием пчел, его язык сладок, как мед, его стан строен, как гладиолус, его лапки как кряхтенье младенца. Седьмой муравей змейкой обвивает булавку.

Фанчико (с грохотом камнепада) скатился вниз, прямо к Пинте. И стал стократ краше.

(СКАКУН-ИЗ-ТУМАНА)

Говорил опять Пинта. Фанчико молчал как могила. Как могила, вот так. Он сказал мне однажды (в присутствии моих родителей), что его рот – хрупкий цветок из стекла, с ним надо поосторожнее. Хрупкий цветок из стекла.

Посредине был пень (или кряж?), на нем разлеглась холодная мраморная доска (словно заморенная кошка). Это был стол-кряж. И вокруг – стулья-пни. На девушках белые гольфы. На спине заморенной кошки – в приятном беспорядке – чайные чашки. И не какие-нибудь! Блюдечко, на нем чашка, серебряная ложечка. Девушки были очень воспитанные, на столе красиво лежали их руки. (Кисти рук.) Фанчико украдкой на них поглядывал. Утро улеглось на сад всем своим огромным белым животом. Тополя, ой, они же так и вонзаются в его живот!

– И вспарывают его.

Девушки взвизгивали, словно с верхушек тополей падали мыши, а в воздухе всего-то навсего кружилось несколько листьев. Фанчико не нравилось, когда девушки взвизгивают, ему гораздо больше нравилось, когда они тихо-мирно сидят на пеньках, вокруг них зеленеет трава и он, Фанчико, может в свое удовольствие разглядывать их белые гольфы. Пинту вовсе не занимало, как разлеглось над землею утро, так что он все крутился возле девушек, посмеивался, отхлебывал чай из чашки, перебирая ломтики сдобы, и – опять не закрывал рта. Поглядывал он при этом то на меня, то на Фанчико, подмигивал нам, но его речи – как тополиные листья – летели туда же, к девушкам.

– Утро над лугами и полями, утро над лугами и полями… вы хоть слышите, прекрасноглазые?..

Пинта ухмылялся во весь рот, он явно радовался, что никто не обращает на него ни малейшего внимания.

– …мчится во весь дух, галопом мчится, рассвет приторочив к седлу, и копыта не касаются вод…

– Чьи, чьи копыта?

Девушки смеялись, болтали ногами.

– Кто это мчится, вод не касаясь?

Физиономия Пинты надулась сердито. (Я захохотал.)

– Мчится-ска-кун из-тумана над-река-ми-иле-сами…

Так они пели. Пинта, довольный, задрал ногу в тапочке и дергал разлохмаченный кончик шнурка. Взгляд Фанчико вонзался в белые гольфы девушек, я же вонзил указательный палец в единственный ломтик сдобы с миндалем.

– …на-копытах-его-сверкает-роса…

– Развевается хвост, и рождается ветер.

Девушки вдруг метнулись и замерли в полудвиженье. (Как будто на них пролился воск горящей свечи и сразу застыл.) В саду показался мой отец, небритый, заспанный, помятый.

И тогда в конце улицы возник скакун из тумана, два скачка – и вот он уже в саду и сейчас всех нас проглотит.

(ТРИ СЕРЕБРЯНЫЕ ЛОЖКИ)

Фанчико и Пинта возложили маму на катафалк. Раздался звонок, и Фанчико пинком зашвырнул тишину под кровать. На кровати мама.

– Вам кого? Никого не ищите. У нас сейчас траур.

Я стоял распятием в дверной раме (вверх и в стороны). Женщина пропорхнула сквозь меня. Она не сказала мне ни слова, только улыбнулась (она ведь была очень-очень красивая, красивее мамы) и тотчас огляделась в комнате. Эта женщина прошла сквозь крест, как будто он вовсе не был из дерева. Вот тогда на мгновение (на коротенький миг, какого достаточно, чтобы успел воскликнуть сын человеческий: Господи, зачем ты оставил меня?), на одно сморщенное мгновение я бессмысленным крестом замер в двери (вверх и в стороны).

– Вам кого?

– Вамкого, вамкого? – эхом отозвались Фанчико и Пинта.

– Мне кого, миленький? Ах, какой миленький, миленький, господи, какой миленький. – И при этом двигалась так, словно ее фотографировали. – Копия отца, право, копия.

Пинта захихикал. Фанчико в этот момент ничего не слышал, потому что, не дрогнув, продолжал делать свое дело: он собирал по всей комнате любимые мамины фразы, словечки, вытаскивал их отовсюду, из щелей паркета, из-под кровати, из постели, снимал с люстры, а когда набрал, полную горсть, осторожно и торжественно уложил все возле худенького маминого тела.

– Папы нет дома.

– О, так ты здесь, милая? – И женщина поцеловала смертельно бледную мамину щеку. – Вот ты где!

Мама, разумеется, не ответила. (Ее рот – ржавый замок. Ее рот – тяжелый темный подсолнух.)

– Я очень рада, милая. Как же это ты здесь, милая?!

– А ну-ка, дорогие мои! – крикнул я Фанчико и Пинте. – Вперед!

Пинта колошматил ее как попало, а Фанчико – по моему наущению, – наоборот, только гладил. (Всем ведь известно, что надо быть добрыми. Поласковей, Фанчико, поласковей.)

– Она в обмороке, – между прочим заметил Фанчико.

Я сволок маму с кровати и оттащил в другую комнату. Посадил возле столика. Тем временем ту женщину водрузили на катафалк. Фанчико расправлял черные ленты. Он искал ленту поплотнее, пошире, потому что яростные зубы сражения растерзали платье прекрасной женщины и (таким образом) ее грудь, наподобие белого гриба-дождевика, грубо сияла нам в лицо. Но вот и Фанчико с черной лентой!

Я положил руку женщине на лоб. И, водя туда-сюда большим пальцем, прошептал:

– Добрая женщина, убирайся к черту, добрая женщина.

(У маленького столика пьют кофе: посредине папа, по обе стороны от него две холодные, как кость, белые женщины. Три серебряные ложечки.)

(ПОВЕРХНОСТЬ ЛИЦ)

Фанчико с Пинтой играли в четыре руки. Отвратительно. (Звуки – искусственные цветы и пузатый паучий ритм!) Что и где было? На пианино – два больших серебряных блюда: на одном сандвичи – с салями, лососиной, карбонадом, печенкой, икрой, сардинками, яйцами, ветчиной и маслом, на другом – пустые стаканы, рюмки. В воздухе голоса взрослых. (Бессловные звуки болтовни.) Пинта вскочил на крышку фортепьяно и ужасно противным голосом закричал:

– А, вот он, подлый соблазнитель! Глядите, у него зад светится!

Пинта ухмылялся. (А делал вид, будто смущен: мял и крутил краешек майки.) Фанчико продолжал негромко наигрывать. На его лице понурились печальные птицы. Пинта ухмылялся…

Первой явилась супружеская пара. Женщина и мужчина. Мужчина был нагружен до отказа: в одной руке букет (да еще обернутый в шуршанье шелковой бумаги), в другой руке коробка с пьяными вишнями, на лице – улыбка.

– Ох, но что же делать с этой бумагой?

Мама протянула руку. (И на ее лице улыбка мужчины.)

– Вот так. – И забрала у него цветы. (Вместе с бумагой.)

– Вот так. – И коробка исчезла.

Папа поцеловал руку гостьи.

– Прямо лошадь… точь-в-точь такие духи… лошадью воняет, да.

Папа поцеловал руку женщине, отчего она вдруг заржала. Фанчико, Пинта, да, собственно говоря, и я тоже сразу поняли, как поступить: три белых лепестка – три руки – вспорхнули ко второму (только-только нарождавшемуся и еще славному, крошечному) подбородку женщины, и в каждой руке было по кусочку сахара.

– Это вам, тетенька.

– Убирайтесь прочь, дьяволята. – На папином лице лужица гнева. (Ее уже не высушит ничья улыбка.)

– Как лошадь. Как лошадь… – Это опять мама сказала стене. (Шорох осыпающейся известки.) Мы отошли к стене. (К той же стене.) На наших лицах – легкие тени.

Шли минуты, гости прибывали один за другим. Фанчико так и сказал:

– Гости прибывают на спинах уходящих минут.

Высокий мужчина, с которым мама не поздоровалась, которому папа сказал: старина, дружище, черт тебя побери, и пригласил садиться, у которого лицо было пустое, как выпотрошенный будильник, и который погладил меня по голове, – этот гость не принес ничего. Все другие хоть что-нибудь да приносили. Шоколад, то, се.

– Кто то, кто се.

– Коробок с пьяной вишней – уже целая армия.

– Генерал от пьяной вишни.

– И весь генеральный штаб…

– …прячется в арьергарде…

– …подальше от линии фронта.

– Однако не будем забывать и о наборах с молочным шоколадом.

– «Шухард».

– Этот попадается редко. «Сюшар»[8]8
  Марка швейцарского шоколада («Suchard»).


[Закрыть]
.

– И просто шоколадки.

– И натуральный шоколад. Горький.

Последним вошел высокий, хорошо одетый мужчина, галстук совсем как у Фанчико. (Сперва он долго и сильно звонил в дверь; грубые осколки звонка на лицах гостей.)

– Старина, дружище, – обнял его папа.

Мужчина, не изменив выражения лица, ответно обнял его. (Хотя Фанчико заметил:

– А вам не кажется, что эту рожу так и воротит? Что эту рожу попросту воротит?)

– Старина, дружище, черт тебя побери, – улыбался ему папа.

Мужчина кивнул, поцеловал руку ближайшей женщине и, склоняя голову, объявил:

– Я – это я, собственной персоной.

И, не обращая внимания на мужчин, шагнул к следующей женщине. Этот мужчина и мама были словно прибиты друг к другу планкой (занозистой), пока мужчина обходил одну за другой женщин, моя мама – продолжая болтать – все отступала, и, таким образом, когда мужчина оказался в последней комнате, мама (всхлипывая) уже делала сандвичи на кухне.

– Я – это я, собственной персоной.

– Садись же, старина, дружище, черт тебя побери.

Голоса гостей – как будто ничего не случилось – царапали воздух. Мужчина прямо и элегантно сидел в нашем самом удобном кресле.

Он поманил меня указательным пальцем (какой красивый у него ноготь – какой полумесяц!), рассеянно потрепал по затылку. Все разговаривали, но все услышали, что он сказал:

– Малыш, эта тишина несносна. Сыграй что-нибудь.

Я взглянул на папу, но в его глазах уже нельзя было прочитать ничего. Фанчико и Пинта сели за фортепьяно и, словно свирепые усталые кабаны, набросились на мелодию.

– Дежё, пожалуйста, уведи отсюда этого человека.

– Отчего, дорогая, ты называешь нашего Алби «этот человек»?

– Я прошу. Уведи его.

На лице мамы – красота страха. Папа пожал плечами, ему надоело. На его лице (после выпитого) – беспорядочность перепутанных черт.

– Дежё. Прошу тебя. Уведи его.

– Довольно!

Пинта испуганно вздрогнул, гости и Фанчико держались так, будто не слышали.

Тогда мужчина не спеша поднялся и ударил папу по лицу. (Отчего папа упал назад, прямо на колени женщине с белыми-белыми плечами.) Алби подошел к маме, взял ее руку. Мама стояла окаменев, ее рука в руке мужчины. Ее рука спряталась в руке мужчины.

Вот тут Пинта вскочил на крышку фортепьяно и закричал визгливо:

– А, вот он, подлый соблазнитель! Глядите, у него зад светится!

Алби побагровел, и вот моя мама опять стояла одна, вокруг нее сандвичи, а между двумя клавишами щелочка: тишина.

(ГАМАК)

Лицо Пинты стало совсем крошечным (от злорадства).

– Эге-гей, рыбаки-молодцы!.. – затянул он невинно.

Фанчико нерешительно кивнул, и я с утонченной двойственностью (словно бы символически, но все же сильно) качнул гамак. Наверху, в сетке, засмеялся Имике. Мы сурово глядели прямо перед собой…

День не предвещал ничего особенного: пыльная жара и немного футбола. С обедом, по обыкновению, худо-бедно справились. Перед нами плескалась какая-то похлебка-супец с тмином, на мутной поверхности коричневой жижи смутно перемещались тусклые зеркальца жира. Я покапризничал (немножко), сгорбившись над тарелкой.

Однако вскоре нам пришлось взяться за дело. Папин пренебрежительный вид и мамины причитания были, по правде сказать, почти невыносимы.

Итак, начал Фанчико:

– А я и не знал, что наш старик – левый.

Пинта мне подмигнул.

– Сальвадор Дали.

Но Фанчико печально и неодобрительно покачал головой, и Пинта выразился более конструктивно:

– Слышал? Нашему старику прямо так и врезали: все налево норовишь, о господи, все налево!

Он опять мне моргнул и наконец пнул ногой под столом; теперь уж я мог с чистой совестью уронить в тарелку ложку, да еще чихнуть прямо в суп – тминные семечки, эти симпатичные мушки, так и разлетелись по столу. Суматоха поднялась на диво, и я всласть нахохотался бы вслед за Фанчико и Пинтой, если бы из-за отеческой оплеухи не был вынужден удалиться во внутреннюю эмиграцию под прикрытием рева: отец, встав, дабы должным образом оценить представление, одной рукой оперся на клеенчатую скатерть и, наклонясь над столом – поскольку я сидел напротив него, – весь свой вес перенес на эту руку, но, видно, не рассчитал, потому что ладонь его скользнула к середине стола и толкнула хлеб, который сбросил тарелку (мамину) ей на колени.

Вот тут можно бы и похихикать. Изначально ведь в нашу программу ничего подобного не входило, но в конечном счете наши планы это не опрокинуло, опрокинуло меня: отец залепил мне пощечину – крепкую, хотя, увы, недостаточно громкую, чтобы с чистым сердцем почувствовать себя героем; дело в том, что я пригнул голову к тарелке и папа ребром ладони зачерпнул супу – этот выплеснувшийся суп несколько заглушил шлепок по лицу. По правде сказать, я не плакал, просто задал реву. И получилось классно.

Мама держала себя в руках. Ее губы стали узкими, как сухая ветка. (Хотя – вообще-то – уж как она над ними работала: и помадой мазала, и гримасничала. Сядет перед зеркалом, вытянет губы трубочкой – «Мёё-мёё», – потом растянет губы, сомкнет и, словно пробка из шампанского: «Ппа-ппа».)

– Выйди из-за стола! – Было ясно, что и она сердится на меня. Словом, свою задачу мы исполнили как надо.

– Теперь они начнут пропалывать тмин, и у них не останется времени на… – Пинта грыз ногти. – Поняли, нет?

– Пропалыва-ать? – Фанчико устало отмахнулся, но, по существу, он думал так же.

Пинта схватил меня за руку.

– Слышишь, Жек? – В его глазах заметались тени страха.

– Джек, – непринужденно поправил Фанчико, хотя было ясно, что теперь уже не до шуток.

Мы бросились на землю ничком. Лето тяжелым коровьим выменем накрыло сад. От моего дыхания покачивались травинки, непредсказуемо разрезая горизонт на куски. Я мог видеть, если хотел – а я хотел, – даже пылинки, они были тяжелые, хотя выделялись под мышками у травы всего лишь как цвет, оттенок: такие пылинки, сколько ни дуй, не сдуешь!

– Ну-ну. Пыль тоже земля. – Фанчико редко чему-либо удивлялся.

– Ибо все мы суть пыль и прах, – озабоченно бормотал Пинта.

Неужто он видел сквозь густую зелень кустов, умел разгадать коварство? Прошло немного времени, и оказалось, я тоже не напрасно прижимал ухо к земле: издалека с конским топотом надвигались гости. Отряд разведчиков – я – вернулся с дурными вестями.

– Они хитры, как вьюны в поле.

Пинта, несколько иносказательно, намекал на то, что хотя «главные ворота» заперты, но эти, вместо того чтобы, позвонив, спокойно там подождать, пока мы, вылитые из норы суслики, дадим деру, – эти ждать не желают и преспокойно движутся к задней калитке. Особенно доверяться Шио, лохматому нашему командору, оснований у нас не имелось – отчасти потому, что тогда этого пса у нас еще не было, отчасти же потому, что, как выяснилось, к чужим он неизменно ласков и исполнен дружелюбия, кусает же только своих (и, судя по этому, мы с ним явно в родстве).

– О господи! И что им тут надо?! – донесся до нас голос мамы. – Ах, как мило, что вы пришли.

Веревкой (грубой), сплетенной из отцовского зова, вытащили к гостям и меня.

У женщины волосы стянуты в узел, они густые и черные, как сама ночь.

– Погляди-ка, – захлебнулся Пинта, – да у нее усы!

Никто не рассмеялся (только взрослые), это заявление почему-то вышло совсем не смешным, а волнующим, таинственным (запретным). А Пинта так и захлебывался, завороженный обилием шерсти в самых разных местах:

– Смотри, и на ногах! Чулок пригибает волоски, распрямляет вдоль берцовой кости, они перекрещиваются, переплетаются, суетливо высовываются – очень волнующе.

Фанчико кашлянул:

– А муж так себе – муженек.

Я торчал перед гостями очень приличный (перебрасывал камешек между ног). Женщины друг друга чмокнули, мужчины похлопали один другого по лопаткам. Гость безжалостно гнул мамино запястье, желая непременно поцеловать ей руку.

– Неллике, – ворковал папа.

Черные жучки (совсем как настоящие жучки) гостьиных глаз темно блестели. Если бы мама напудрилась (хотя, ничего не скажешь, попудриться она успела), то сейчас от легкого дрожанья ноздрей вся пудра посыпалась бы, посыпалась вниз, вниз, вниз. Неллике повернулась ко мне, словно я был ее сообщник, согнув скобкой большой и указательный пальцы, ущипнула меня за щеку. Порядочный кусок щеки отщипнула. (Фанчико тут же произвел приблизительный расчет, сколько – в самых общих цифрах – потребовалось бы тетенек для того, чтобы совершенно общипать мне щеки, общипать до костей, заостренных, готовых к атаке.)

– Ну-ну, познакомьтесь как полагается.

И тетенька Неллике вытолкнула откуда-то из-за спины мальчугана. У него была совсем желтая голова, огромные красивые темные круги под глазами, волосы тоже были желтые. Он смотрел себе под ноги.

– Мальчик несколько замкнут, – Фанчико хмыкнул.

– Как бы это выразиться… дохляк, – добавил Пинта.

Папины глаза сверкнули, словно вольтова дуга.

– Ступайте, дети, марш!

Маленький гость сделал шаг к нам.

– Меня зовут Имике. У вас тут можно покачаться?

– Конечно, – отозвались мы услужливо и коварно.

Где повесить гамак? Это обсуждалось у нас всегда очень обстоятельно. Задолго до того, как задавался вопрос – когда. Каждый раз в конце марта, во всяком случае, когда зима ослабляла хватку и у открытого окна нам, будто нищим, уже удавалось ухватить с жестяного подоконника вскарабкавшийся на него солнечный луч, отец собирал лоб в морщины. (Удивительно собиралась у него на лбу кожа, и мы, особенно Пинта, испытывали неодолимое искушение пустить вдоль этих складок струю воды – словом, проводить опыты.)

– Повесим его между тополем и елью.

О том, что это полная чепуха, не мог не знать и отец, так что говорил, надо полагать, исключительно для затравки, чтобы далее, в ходе дискуссии, шаг за шагом подправлять собственное предложение. В общем, хотелось бы, конечно, так думать.

– Теоретически отчего же нет? – выступал из тишины Фанчико; он говорил словно бы между прочим, однако в тоне отчетливо слышалось упорство, свидетельствуя, что он придает своему высказыванию большое значение. – Итак, практически у нас имеются шесть деревьев. Первым я мог бы выбрать из них любое, но вторым выбрать выбранное первым я уже не могу, таким образом, выбирать свободно остается между пятью деревьями. Это дает нам тридцать вариантов. Но, – и тут он огляделся с безнадежным видом, – но тогда мы каждую пару деревьев примем в расчет дважды. – Он истомленно сопел, его галстук бессильно свешивал крылышки. – Это дает пятнадцать вариантов, – выдавливал он из себя наконец.

Тут мама обычно вставала, окидывала нас, мужчин, выразительным взглядом и, махнув рукой, уходила на кухню либо куда-то еще. Но в конце концов, хотя нелегко и не без протестов, решение, где повесить гамак, все-таки принималось (как и всегда, между двух осин).

С Имике мы хотели покончить как можно скорее. Наши движения стали собранными и целеустремленными, они почти оставляли в воздухе след, как истребители.

– А ну-ка сильнее, сильней, черт возьми, – приговаривали мы очень нежно. Гамак с Имике раскачивался все круче.

В комнате мы сделали свои физиономии белыми как мел. Фанчико позволил метелочкам ресниц сплющиться друг о дружку.

– Ребенок, ах, – сказал он, ломая руки, – ребенок выпал.

– Плюх, – пояснил Пинта.

– Слишком сильно раскачался, – добавил я кротко.

Они смотрели на меня (некоторые угрожающе, а мама – чисто теоретически, потому что ее-то в комнате не было. [Где она была?])

– Ничего, оставьте, – сказал муж. – Я все улажу.

В сущности, мы выкатились на солнышко вместе с ним.

– Эй, – подтолкнул меня локтем Пинта, – а ведь этот просто дал деру.

– Да, – подавленно крикнул Фанчико.

Мы плелись на лужайку, где нас ждали футбольные ворота, и сквозь перебежки листьев видели, мозаикой, фигуры мужчины и Имике: слегка перегрузив гамак, они, шурша по земле, описывали дугу.

Кач-кач-качели.

(ЭКСКУРСИЯ)

Смех Пинты и смех Фанчико соотносились между собой, как… как слепень и стрекоза без крылышек.

– О, если б у него еще были крылья, – твердил иногда я про себя. Но зато Фанчико был очень умен.

Кто-то раскинул лужайку у самых рельсов «зубчатки»[9]9
  Зубчатая железная дорога на горе в Буде, излюбленное место отдыха будапештцев.


[Закрыть]
. Пинта прокрался сзади к вагоновожатому и указательным и средним пальцами нажал на его хребет.

– О-ста-но-ви-те! – произнес он отчетливо.

Отец и мама смеялись вместе. Отец взял мамину руку. (Ее рука спряталась в его руке.) Их смех – как дымок благосклонно принятого жертвоприношения – летел ввысь.

– Именем народа, – добавил Фанчико, великолепно блефуя, потому что народ все-таки был тут ни при чем.

Лужайка была не велика, но, впрочем, и не мала; она выглядела так, как если бы одну ее часть раскинуть здесь позабыли, словом, в конечном счете какой-то недосмотр, небрежность или безответственность, разумеется, имели место, но не это определяло характер лужайки и не это овевало ее, а душноватый запах липы. Так что Пинта с полным правом мог сказать:

– Лужаечка недурна.

Отец шел впереди, озираясь, принюхиваясь. Искал подходящее место.

– Видишь ли, шеф, – сказал он мне, – вовсе не безразлично, где именно устроить привал. Подлинно хорошее…

– …или подлинно никудышное, – царапнул Фанчико последнюю фразу отца.

– …подлинно хорошее место удается найти не каждому. Даже про-фес-сио-наль-ные экскурсанты способны на это далеко не всегда. О нет!

Я изумленно покачал головой. Ну и ну! Даже они неспособны! Отец, конечно, понимал, что я изумляюсь ради него (исключительно), но скорее обрадовался, чем рассердился:

– Вот именно! Неспособны! Потому что здесь техники мало, здесь нужен стиль.

Мама шла позади нас, чуть-чуть отставая и улыбаясь. (Волосы она еще утром стянула на затылке тугим [суровым] узлом, но редкие дуновения ветерка ослабили конструкцию, и теперь трава, и камешки, и липы могли в свое удовольствие аплодировать беспечной игре высвободившихся прядей. Фанчико сказал: «Н-да, есть же женщины, которые умеют в один миг устроить такой красивый беспорядок».) Словом, мама улыбнулась и остановилась.

– Здесь будет чудесно, – заботливо сказал ((на это)) отец. И раскинул у ног мамы клетчатый плед.

– Прошу!

Над липами не было видно туч, только желток солнца.

(Небосвод как яичная скорлупа.)

А утро начиналось так. Завтрак был монументальный. Ну да, именно: монументальный и церемониальный. Отец расшумелся на всю квартиру.

– Это он сейчас будит комнаты, – шепнул Фанчико под одеялом. – Великий человек.

Пинта ненавидел утра.

– Утро – дохлый шарф.

– Быть может, шакал? – предложил я свой вариант.

Пинта отмахнулся: экая чушь!

– Шакала вокруг шеи не обернешь.

Он и Фанчико захихикали.

– Ну-с, молодой человек?

– Всмятку, – отозвался я.

– Нынче утром семья завтракает яйцами всмятку, – объявил отец всему свету.

– Старик сегодня в духе, – кивнул Пинта.

Отец играл официанта. (А перед тем, конечно, повара.) Он сам накрыл стол: расстелил ту нашу большую желтую скатерть и расставил на ней приборы. Но как! Сперва разложил салфетки – продолговатые плетенки из тростника. На них поставил тарелки. Средней величины. Сверху – тарелочки поменьше. Потом верхнюю тарелочку стал переставлять – чуть правее, например, и чуть-чуть вперед, но так, чтобы все предметы оставались на салфетке; в конце концов сомнений не оставалось: тарелки стояли на том самом месте, где им и следует стоять, – порядок был естественный, он не наводил тоску. На маленьких тарелочках – стаканчики для яиц. Чайная ложечка, вилка, та, что поменьше, и нож. Но как они чудесно расцветили желтую скатерть, эти три прибора!

– Ну, старик! – воскликнули мы хором (все, кроме мамы).

Расселись по местам. Сел и отец, как самый обыкновенный смертный.

– Официант! – воскликнул он, прищелкнув пальцами, и тотчас вскочил.

– К вашим услугам, сударь. – И сел.

– Одно яйцо вкрутую.

– Слушаюсь, сударь… Ишь, стервец, барин нашелся! – прошипел он самому себе, готовому сесть.

– Или нет… Послушайте, знаете что…

– Но позвольте, вы уже… То есть я хотел сказать: да, сударь, – сказал себе (не теряя надежды) отец.

– Словом, так… принесите-ка мне… м-мм… все-таки крутое яйцо.

Надменно-равнодушным тоном.

Тут мама протянула руку к тарелочке с яйцами, взяла одно и, перебрасывая с ладони в ладонь, бросила, словно мячик, в свой стаканчик.

– Сударыня! – негодующе воскликнул официант.

– Здесь тебе не какая-нибудь забегаловка, душенька, – укоризненно сказал муж.

– А мне – забегаловка? – осведомился Пинта из-за моей спины.

– Мы же опоздаем, – сказала мама, тихонько смеясь.

(Но в воздухе все-таки осталось еще слишком много всяческих фраз, и они висели, как летучие мыши.)

Мы играли на опушке леса, кажется, в жмурки или во что-то еще. Пинта и Фанчико то и дело бегали туда, где остались родители, чтобы расправить клетчатое покрывало, как они говорили.

– Плед, понимаешь?

Я бы тоже охотно подбежал и расправил, но я был неповоротливей, чем Пинта и Фанчико, куда неповоротливей их, так что мне оставалось только наблюдать. Я видел, как отец ногами обнял мамины ноги: они как бы сцепили их, чтобы помолиться вместе. И они мне казались красивыми.

Я уже порядком проголодался, как вдруг – будто о коварный древесный корень – споткнулся о нетерпеливый окрик отца:

– Ну пойдемте же, пора!.. И куда, к черту, подевался этот мальчишка?

Фанчико обнял Пинту, и они со всех ног кинулись на зов; я медленно встал с земли и поплелся следом: мне было приятно на них смотреть. (Слепень целый день кружил вокруг прекрасной стрекозки.)

– Вот и трамвай, ленивая желтая сова, – важно сказал Фанчико.

Вагон был почти пуст (про-фесси-о-на-лы экскурсанты еще не спешили по домам); с нами ехала только кондукторша, белокурая, крутобедрая, с улыбкой до ушей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю