Текст книги "Посвящение"
Автор книги: Маргит Ач
Соавторы: Сильвестер Эрдег,Йожеф Балаж,Петер Эстерхази,Петер Надаш
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 29 (всего у книги 33 страниц)
А в воскресенье с утра он спросил: «Ну, а вы-то, дядя Фекете, как попали сюда?» Лазар хотел промолчать или ответить уклончиво, но потом, глядя в пол, все же сказал: «Ничего особенного. Насилие против представителей власти. Как-нибудь вытерплю, что меня ожидает». Дюла Киш покивал сокрушенно, встал, походил, снова сел. Можно было подумать, этот ответ удовлетворил его; больше он ничего не спрашивал, зато сам стал продолжать свою повесть. «Полтора месяца уже, понимаете, дядя Фекете, полтора месяца меня здесь держат! Когда суд, никто не знает; я бы согласился, пусть хоть какой приговор, только бы все закончилось! Пока что расследование идет. А почему, знаете? Потому что Тери, сожительница моя, хочет всю вину на меня свалить. Всю! Говорит, пыталась меня удержать, на помощь позвать, да я рот ей зажал! Каково?! Я на очной ставке ей говорю… да что говорю – ору: как, мол, я твоего дитенка смог задушить, если рот тебе зажимал? Она на это невразумительное что-то: дескать, и то, и это… Даже домой нас возили, чтобы мы показали, как все было. Представляете, дядя Фекете, улица народом забита, одни плюются, другие кричат, что этих тоже бы придушить надо!.. Заставили нас снова изобразить, что мы делали; даже несколько раз… Тери, конечно, все показывала не так, как было на самом деле… Была там кукла тряпичная, ее мне и надо было душить, а следователи нас фотографировали… Я слабаком никогда не был, но тут вывернуло меня наизнанку. Вывели меня во двор, к шелковице, там меня и стошнило… Вот, дядя Фекете, это было последнее, что я делал в матушкином доме, – у шелковицы блевал… Потому что вряд ли я еще вернусь туда живым… В общем, сейчас они это расследуют, не знаю, сколько еще. Тери говорит, невиновна она, а я – что мы вместе виновны, но она меня подстрекала… Ну ладно, они умные, придумают что-нибудь, верно, дядя Фекете?.. Я ведь не говорю ничего, спорили мы с Тери много, орали друг на друга. Куда больше, куда злее, чем с бывшей моей женой. Бедная матушка моя под конец даже в дом не смела входить, так и спала в летней кухне, а кухня эта – в один кирпич, холодная… И не пришла, даже когда Тери рожала. Вообще она крепко ее не любила, только терпела из-за меня. Поначалу, когда еще думал я, что Тери – девка хорошая, положительная, матушка мне сказала: надо бы повенчаться вам, жить как люди, а не по-басурмански. А Тери: зачем это нужно, венчаться? Хотя я тоже подумывал, чтобы жениться, честь по чести… Никак я не мог разобраться в ней, понять, чего она хочет, как свою жизнь представляет… Может, это из-за того, что мы по возрасту разные: двенадцать лет все-таки… Не знаю… Матушка, после того как Тери не согласилась за меня выйти, почти с ней не разговаривала, а если и разговаривала, то они только раздражали друг друга. Все было не так, все не нравилось, что другая делала, матушкина стряпня Тери была не по вкусу, матушку не устраивало, как Тери стирала и убиралась… Я то матушку защищал, то Тери, а это, само собой, им обеим на нервы действовало, хотя я, видит бог, хотел лишь, чтобы мир в доме был, чтобы всем было хорошо. Говорил я Тери: матушка – человек старомодный, она измениться уже не может; и матушке говорил: Тери – девушка славная, скромная… Все как об стенку горох. Так что матушка в конце концов совсем перебралась в летнюю кухню; напрасно я ее умолял, говорил, что замерзнет она там зимой, – она мне в ответ: я в твои дела не суюсь, не суйся и ты в мои… Теперь-то я понимаю, надо было мне послушаться матушку: как-то почувствовала она, что у Тери в душе, почувствовала, что не кончится добром наше совместное с ней житье… Но тогда – с чего я бы такое подумал? Скорее уж я матушку готов был заподозрить в недоброжелательстве, да и знал, что Тери не умеет к ней так приспосабливаться, как бывшая моя жена… Тери очень собой была хороша, я же сильно стосковался по бабе, и вообще… А то, что мы ссорились с ней из-за каждого пустяка, мне казалось нормальным: все-таки разница в возрасте, да и мир она видела по-иному, не так, как я, потому что была сиротой, подкидышем, росла за счет государства, родителей своих не знала. Она и в Фельдвар-то, в песчаный карьер, потому попала, что раньше жила там у приемных родителей, а потом, когда выросла и государство перестало ее обеспечивать, осталась у них квартиранткой. Хотя любить она их не любила, да и они – вряд ли, потому что еще маленькой хотели вернуть ее в детский дом: мол, не могут с ней справиться… Это Тери сама рассказывала… И все-таки, когда сама себе стала хозяйкой, куда ей было деваться? Никого у нее не было, кроме этих приемных родителей, которым за ее воспитание государство платило, вот она и вернулась к ним; да только недолго у них прожила, месяца три от силы, а потом они ей на дверь показали. Я-то, когда Тери мне это рассказывала, ни о чем таком не думал, только жалел бедняжку. Представлял себе, как, должно быть, это ужасно: никого у тебя нет, у всех ты под ногами мешаешься, для всех только обуза, помеха… Тери в конторе песчаного карьера служила: в детдоме она выучилась машинописи и стенографии, вот и стала там вроде секретарши. Было в Фельдваре рабочее общежитие – два огромных, как сарай, спальных зала и одна крохотная конурка. Там Тери и дали жилье, в этой конуре, но что с того, что дешево, – для нее это мука мученическая была: единственная женщина в таком общежитии… Приставали к ней кому не лень, в дверь все время колотили, пакости кричали всякие, пугали… В общем, жалко мне ее стало, да и красивая она была, нравилась мне, вот я и подумал: может, и подойдем мы друг другу. Две бездомные собаки… Это в прошлом году было, в августе. Думали мы, может, остаться вместе на карьере? А потом поняли, что нет смысла: комнату на двоих в общежитии нам не дали, говорят, что́ это будет, если для нас исключение сделают, – общежитие в бардак превратится… И решили мы, что Тери к моей матушке переедет жить, будет ей помогать по хозяйству, гусей станет откармливать, хватит им на двоих работы, тем более что матушке одной уже трудно было. Я с карьера не мог уйти, очень деньги были нужны, а платили там неплохо, да и приработок бывал частенько… налево мы песок продавали. Мухлевали, попросту говоря, это дело обычное, песок ведь – его до черта… Ну, вначале все шло вроде хорошо. Я Тери строго-настрого наказал: поначалу пускай поостережется, ребенок нам пока ни к чему, и так зад из штанов светится, куда в новые расходы себя вгонять! Ведь ребенок – это расходы, не только божье благословение, уж кто-кто, а я знаю. Дом на матушку был записан, да это название одно – дом; чудо еще, что стоял как-то, не падал… в общем, дом тоже надо было ремонтировать, да комнату я хотел пристроить к нему: о том, чтобы строить новый дом, мы и думать не смели. Тери к нам переехала, можно сказать, в чем была: все имущество – что на ней надето. Да мне на это наплевать было, я и первую жену взял не за деньги, а потому что любил… Ну и, опять же, очень я вознадеялся снова: пускай мы пока нищие, окрепнем со временем, будем жить не хуже прочих. Правда, к Тери никак я приноровиться не мог: то деньги ей позарез нужны были, то она твердила, что хоть бы их совсем не было. Ну, и еще странно было, что держалась она за меня обеими руками, а о замужестве не хотела и слышать. В общем, каша была у нее в голове, недаром матушка говорила, что у Тери, видать, не все дома, и все такое… Только мне она нравилась и такая… Честно говоря, я иногда подумывал: может, оно и лучше, что мы себя не связываем навечно. Кто знает, вдруг мы наскучим друг другу или ее потянет куда-нибудь – вон она взбалмошная какая… Но это я про себя думал, а вообще жили мы так, будто видели немножко дальше собственного носа. Потому я и просил Тери все время: давай будем осторожнее, ни к чему нам сейчас ребенок, ни к чему взваливать на себя такой груз… Ну, прошел первый месяц, мне даже стало казаться, что привыкнут они с матушкой друг к другу, и я принялся считать: пускай они откармливают гусей, а я еще поросят куплю, вдвоем они как-нибудь с ними управятся, деньги – если оправдается эта затея – должны быть неплохие… Как-то, это в сентябре было, говорю я Тери: слушай, а не позвать ли нам в гости твоих приемных родителей, пускай видят, что у тебя жизнь налаживается… У-ух, и влетело же мне от нее за эти слова! И что такие они и сякие, и бессердечные, и скупердяи, и что она даже слышать о них не желает, а видеть согласна только в гробу в белых тапочках! И как она рада была, когда от них наконец избавилась!.. Я смотрю на нее и понять ничего не могу: чего ты, говорю, на меня кричишь, я ведь хотел как лучше. Тут она еще больше взвилась, просто из себя вылезает, по столу кулаками стучит. После этого матушка и сказала, что у Тери, видать, не все дома. Никто ее не обидел ни словом, а она все равно орет. Я тоже не люблю лишнего крику, так что и я хлопнул по столу: тихо, мол, а не то по губам съезжу, если не замолчишь! Матушка вышла, а Тери словно вожжа под хвост попала: кричит, ругается, клянет все на свете. Представляете, дядя Фекете? Что такое с девкой? Тут что-то неладно, думаю; да и визг мне ее уже надоел. В общем, схватил я ее и этак тряхнул слегка, чтобы привести в чувство! Она вдруг безо всякого перехода начала вдруг реветь, а потом призналась, что беременна… Э-эх-х, ядрена мать!.. И разозлился же я – да ведь и было за что! Два месяца мы живем вместе, я ничего у нее не просил, только одно-единственное: чтобы ребенка не было, – а она сообщает мне, что в положении. Я ее спрашиваю: давно ли? Она какую-то несуразицу несет в ответ, и так я понял, что у нее как раз на этой неделе не было месячных. Так пойди, говорю, к врачу и договорись насчет аборта. Штраф я как раз выплатил кое-как, алименты бухгалтерия вычитала из зарплаты, надо было еще жить на что-то да на ремонт понемногу откладывать… Верите, дядя Фекете, мне тогда нужен был этот ребенок, как собаке – пятая нога. Вообще-то я детишек люблю, но тут пришлось взять себя в руки. Очень я тогда разозлился… Ведь столько просил ее, умолял!.. В конце концов согласилась Тери: ладно, сходит к врачу, на осмотр. Да ты не на осмотр, говорю, а насчет аборта! Хорошо, отвечает, там увидим! Долго мы с ней тогда ругались, пока я наконец успокоился. В понедельник, рано утром, сел я на автобус, в субботу вернулся. И вижу, матушка моя повытаскивала свое барахлишко в летнюю кухню. Ну, видать, тут что-то было. Спрашиваю ее, а она молчит, только бормочет: я ваших дел не касаюсь. А по глазам вижу, совсем иное хочется ей сказать. Может быть, то, что она мне потом, на рождество, сказала: ну, сынок, и отхватил ты себе чудо-юдо!.. Что скрывать – осерчал я на матушку: почему-то уверен я был, что это из-за нее сыр-бор разгорелся, да и переезд ее был вроде как фига под нос: что ей, места в доме не хватало? Я решил, она с Тери хочет меня поссорить, из ревности… А вообще я тогда не о том совсем думал. Ну и бог с вами, махнул я рукой на матушку, хотите замерзнуть – замерзайте. Но Тери вы мне не трогайте! Заслужила она в жизни немножко любви и ласки, ведь у нее ни матери, ни отца, всю жизнь помыкали ею кому не лень! В общем, защищал я Тери, еще как защищал! Бес его знал, что лучше бы надо было ее прогнать, и как можно скорее… Было это в прошлом году, в последнее воскресенье сентября. Что говорить, несладко мне было. Перед этим с Тери поссорился, теперь – с матушкой. А она ведь тоже не заслужила такого отношения: она всегда добра мне желала… Так начался этот мой приезд домой. Хотел я вечером допытаться у Тери, что у них случилось, да подумал, стоит ли ворошить дрязги. Только спросил, была ли она у врача. Она плечами пожимает и хмыкает. Так была все-таки или нет?! У меня уже из-за матушки злость скопилась в душе… Тут она выдавливает из себя: мол, была, да без толку, потому что не принимал врач. Чтоб на следующей неделе обязательно сходила, рявкнул я на нее, и захотелось мне в ту же минуту уехать обратно в Фельдвар. Но не уехал я никуда, остался, и воскресенье прошло у нас в тяжелом молчании. С матушкой я не разговаривал из-за Тери, с Тери – из-за матушки и из-за врача. В следующую субботу спрашиваю: ну, что врач? А она снова лишь мычит, будто глухонемая. Меня за живое взяло: открывай рот, ору, когда со мной говоришь, растак твою в душу мать! Видно, испугалась она: до сих пор я с ней всегда – если, конечно, предыдущих двух воскресений не считать – разговаривал по-хорошему, терпеливо, а тут вдруг – будто извозчик. Говорит мне, по женским делам принимают только по средам, она отправилась было, да на автобус не успела. Почему следующим не поехала? Следующим опоздала бы, говорит она с покаянным видом. Ну смотри, на следующей неделе не сходишь – вот те крест, выкину твои худры-мудры на улицу, и до тех пор не являйся ко мне, пока не избавишься от ребенка! Так еще одно воскресенье прошло в молчании; я хлев стал чинить, хлев еле-еле стоял, половина досок сгнила совсем. Идет вторая неделя октября; еду я домой и еще в дороге не нахожу себе места – так у меня на душе тревожно… Представляете, дядя Фекете? Но я беру себя в руки, здороваюсь с матушкой – та кое-как, не глядя на меня, отвечает; здороваюсь с Тери – эта бросается мне на шею, такая вся ласковая, веселая. Полегчало мне немного, ну, думаю, одной заботой меньше, остается матушку помирить с Тери, а там как-нибудь стерпится – слюбится. Я держусь, нарочно ни о чем у Тери не спрашиваю, жду, чтобы она сама рассказала. Вечер приходит, она – ни звука, зато опять ко мне жмется, и так, и этак, заигрывает… мне, что там скрывать, приятно; думаю, ладно, не стоит пока радость портить. Тери и в воскресенье с утра не говорит ничего; ладно, черт с ним, после обеда решил сам спросить. С инъекцией, говорю, делали? Так напрямик и спросил, потому что у меня и в мыслях не было, что она все еще в себе носит ребенка. Тери глядит на меня, не понимает, что еще за такая инъекция; потом, когда я ей объяснил, она ко мне прижимается, но не говорит ничего, лишь головой трясет. Тогда как же, спрашиваю я дальше. Тери еще крепче меня обнимает, а сама молчит, лишь опять трясет головой. Это уже мне совсем не нравится; отодвинул я ее и в глаза смотрю: а ты у врача-то была? И спросил я это таким тоном, чтобы она поняла: будет опять мотать головой, такого получит леща, с отмашкой, что зубов потом не соберет. Была, говорит она торопливо, а в глазах, вижу, слезы уже стоят. Тогда говори! Тут я уже чувствую, что меня опять обвели вокруг пальца. Она в рев, а я снова орать на нее: говори, не то кишки выпущу! Факт, что не по-человечески я с ней разговаривал, но что делать: кровь мне бросилась в голову, в который раз уж меня за нос водят, да еще башкой об стену колотят. Видел я, по глазам ее видел: ищет она, что бы такое соврать; ведь и на этот раз ничего не сказать просто уже невозможно было. Отпусти, говорит, сначала! Черта с два, ору я, сначала ты мне ответишь, причем чистую правду ответишь, если жить хочешь! Тут лицо у нее изменилось, жестким таким, злым стало, и на нем не ласка уже, не преданность, а одна ненависть только осталась. Нельзя мне делать аборт, говорит. Что значит – нельзя?! А то и значит!.. Теперь уже и она мне в лицо орала, а потом вырвалась как-то и сбежала на другой край стола. И почему же это нельзя?! Врач не рекомендует. Говорит, нет оснований. Есть основания или нет, это мне знать, не врачу! И тебе это тоже известно, так чего же ты там молчала?! Не молчала я, только врач не стал слушать, сказал, на комиссию идти надо, и не ори на меня, я тебе не уличная шлюха! Ну, тут началось… Стояли мы по обе стороны стола, не двигаясь с места, и гавкали друг на друга как бешеные собаки. Еще раз пойдешь к нему, дашь на чай, но аборт сделаешь! Не пойду, не хочу скандал устраивать в поликлинике! Тогда к другому врачу пойдешь! Еще чего, буду я бесплатно заголяться перед всеми!.. Вот такой милый шел у нас разговор. Я не просил тебя, чтобы ты береглась? Как я буду беречься, если ты не бережешься? Ты же сказала, что принимаешь таблетки! Я и принимала! Как же ты тогда, черт побери, в положении оказалась?! Откуда я знаю, врач я, что ли? В общем, мне наплевать, как ты это сделаешь, но от ребенка избавься, хоть на голову стань! Если сохранишь его, вылетишь отсюда с ним вместе!.. Собрался я и, не прощаясь, к автобусу. Две недели домой не являлся, с горя пил в Фельдваре, чтобы успокоиться как-то; да и, честно сказать, в печенках у меня уже было все это, и Тери, и матушка, и дом этот, развалюха, на который мне и смотреть-то было противно – после того, как я десять лет строил большой, из трех комнат, кирпичный… Этот, матушкин, глинобитный был, и, чтобы в дверь войти, надо было каждый раз пригибаться… Черт его знает, как, откуда, но чувствовал я почему-то: не ходила Тери к врачу. Может, поэтому я даже не удивился, когда она, вместо того чтобы поздороваться, только нос задрала и отвернулась. Ну вот, приехали, думаю. Хорошо ж, покажу я тебе, кто тут главный! И прямо там, перед матушкой, выдал ей по первое число; наверно, вся улица слышала, как мы друг на друга орали. Я ей: сию же минуту чтобы ноги твоей тут не было; она мне в ответ: бессовестная твоя рожа, я твоего ребенка ношу, а ты меня на холод, в грязь гонишь?! Озверел я, схватил метлу – да по спине ее, черенком. Она визжит от боли, скулит как собака. Я уж сам себе не рад: и ее жалко, и на себя злюсь, да тут еще матушка проклинает меня – детей делать, мол, ты умеешь, а расплачиваться за это дядя будет?.. В общем, чувствую, пересолил я; ну, пошел на попятную, чтобы хоть матушка на меня не ругалась, да и сам как-то начал уже смиряться: видно, ничего не попишешь, раз поправить дело нельзя, будем ждать ребенка… Все воскресенье Тери на меня дулась; уж я и прощения просил у нее, и объяснять пытался, почему я взъярился так; хочу обнять ее, а она вывертывается, и даже в постели отодвинулась подальше. Так оно и шло до самого рождества. Я на выходные то ездил домой, то нет, то пил с горя в Фельдваре, то бросал. В общежитии я только и думал о том, как же все-таки это: в браке мы с нею не состоим, а ребенок у нас будет. Как это получается? О том, чтобы взять и зарегистрироваться, мне думать после этого уже не хотелось. Словом, тошно мне было жить… Чтобы забыться немного, работал я, сколько хватало сил; песок из карьера и частники брали, так я после смены договаривался с каким-нибудь возчиком и делал с ним каждый день две-три ездки… Деньги домой отвозил, там отчитывался до филлера, признавался, сколько пропил; думал, если погода до рождества не испортится, может, удастся собрать на поросят, а то и на телевизор еще. Телевизор, конечно, в кредит, но все равно дело того стоило: надеялся я, что обрадуется ему Тери, а там, глядишь, удастся и матушку выманить из летней кухни… Рождество прошло, как я надеялся, тихо, без ссор; сидели мы, телевизор смотрели… Только матушку не удалось уломать. Тери совсем ручная стала, очень она сжилась с мыслью, что ребеночек у нее будет… Когда на второй день рождества, к вечеру, собрался я на автобус, решил к матери заглянуть. Хоть вы в дом не собираетесь возвращаться, телевизор-то вечером приходите смотреть, я ведь его и для вас купил. На что она мне отвечает: ну, сынок, и отхватил ты себе чудо-юдо! Мама, говорю я, опять вы начинаете… Очень мне не хотелось снова ругаться с ней. Я, сынок, вижу только, что наказал тебя бог этой шлюхой. Что вы хотите этим сказать? Сам увидишь, когда придет время! Что увижу? Больше я тебе ничего не скажу, а то и тут буду виновата! Коли начали, говорите до конца! Ступай, автобус уйдет! Вижу, настаивай не настаивай, от матушки ничего больше мне не добиться. Опять, наверно, поцапались – из-за гусей, скорее всего: с гусями этими работы невпроворот было. Так я думал, пока бежал на автобус; потом, правда, появились у меня и другие мысли: матушка у меня – не из тех, кто обиды свои сразу выплескивает, сплетни же она терпеть не может. Так что, должно быть, она на другое что-то намекала, на что-нибудь похуже… Одним словом, озадачила меня матушка крепко. До сих пор не знаю, что было бы лучше: чтоб вообще не сказала она ни слова или, наоборот, выложила бы все до конца. Может, тогда бы не был я здесь, и дитя жить бы осталось… Не знаю». В двери загремел замок, принесли ужин: кусок хлеба с вареньем. Пасхальный ужин. Они молча поели. «Вот и снова вечер», – сказал Лазар Фекете. «Да, вечер», – кивнул Дюла Киш. «Иногда и вечер славный бывает», – сказал опять Лазар. Дюла Киш смотрел на него: может, старик говорить надумал. Но Лазар добавил лишь: «Коли подумать, все бывает славным. И рассвет, и утро, и вечер – все. Да только случится что-нибудь, и ты уже смотришь и не видишь, что делается вокруг». Он немного постоял у зарешеченного окошка, потом улегся на нары, накрылся одеялом и отвернулся к стене. «Спокойной ночи», – сказал Дюла Киш. «Взаимно», – ответил Лазар.
Дюла Киш закончил свою историю на третий день, в пасхальный понедельник. «Тери округлялась уже, да так быстро, что однажды я ей – конечно, так, шутки ради – говорю: слушай, а не близнецы у тебя будут? Ой, этого только не хватало, закричала она в испуге – очень она родов боялась. Ходила на предродовые беседы с врачом, и тот объяснил ей, что у нее бедра узкие и потому рожать будет тяжело. Напугал ее, словом, мошенник… Так что мы без особой нужды о родах не разговаривали. Даже не поминали о них… Словно и время не подходило. И вот наступил февраль, восемнадцатое число. Пока жив, не забуду этот день. В Фельдваре я еще прикидывал, ехать ли мне домой: на воскресенье наклевывалась кое-какая работа. Мужик один из бригады звал, не помогу ли я ему свинью заколоть, он бы и заплатил, и мяса с собой дал. Я согласился сначала, а потом передумал. Лучше бы я не отказывался… Приятелю я ответил: съезжу домой, ждут меня там, нужна помощь, Тери уже нельзя тяжелого поднимать, а матушке не под силу. Так что поехал я к себе. Открываю дверь и вижу: Тери гладит рубашечки, распашонки, пеленки – вся по горло в работе. Я со смехом ей говорю, не рано ли? До апреля-то – ой еще сколько. Тут она покраснела, потом побелела. Что за черт, обморок с ней, что ли? Позвать матушку, спрашиваю ее; она садится, трясет головой, зубы стискивает, а через какое-то время говорит: ничего, это так, голова закружилась. Но я-то вижу по ней, что боль ее судорогой сводит: губы она кусает себе, живот мнет. Намочить полотенце, может? Нет, говорит, не надо, сейчас пройдет. Смотрю на нее еще некоторое время, а когда вижу, что боль вроде отпускает, спрашиваю: в самом деле не нужна помощь? Она головой трясет, не открывая глаз. Ладно, тебе виднее, – и вышел, поросят проведать: к тому времени у нас были уже поросята. Матушка тоже была во дворе, уж не помню, то ли кукурузу замачивала, то ли в сарае наводила порядок. Может, думаю, помирилась она с Тери, не сердится на нее больше: скоро ведь новый внук или внучка появится у нее. И спрашиваю матушку: ну как, рады, что с апреля снова будете малыша нянчить? Матушка смотрит большими глазами, видно, что крикнуть ей хочется на меня, но она держится и лишь говорит тихо: слепой ты, что ли, сынок? А что такое? – спрашиваю, ничего не понимая. А то, что в апреле тому малышу два месяца уже будет! Что вы такое мелете, мама? Она норовит уйти в свою резиденцию, да только я не даю ей опять уклониться, иду за ней. Что вы, мама, хотите этим сказать? Да то, сынок, и чем хочешь могу поклясться: эта стерва через пару дней опростается! Откуда вы это берете? Да оттуда, что мне еще в ноябре подозрительно все это стало… видно ведь, на каком баба месяце! А коли ты мне не веришь, посмотри ее медицинскую книжку! Твоя драгоценная сожительница забеременела в июне, а ты в Фельдвар попал только в июле! Сам посчитай!.. Я так и остолбенел: стою в дверях как статуя. Получил, Дюла Киш? Получил, дурень? Одна тебе рога наставила, вторая хочет тебе какого-то кукушонка подкинуть… Ничего я не спрашивал больше, лишь смотрел на матушку и молчал, и казалось мне, будто умом тронулся. Не знаю, что меня удержало, но думаю я, что мог бы, наверно, пристукнуть ее на месте в благодарность, что она глаза мне открыла. Но, говорю, я лишь стоял в дверях, как деревянный идол. И сразу мне стало все ясно: и почему мы сошлись с ней так быстро, и почему врач сказал, что уже нельзя аборт делать, и почему у Тери брюхо такое большое… Не сказав ни звука, повернулся я и ушел от матушки; только услышал, как она вслед мне кричит: расхлебывай теперь, что заварил! Потом еще долго стоял я, облокотившись на дверцу хлева, но, поверите ли, дядя Фекете, я тех поросят и не видел, хоть они визжали прямо передо мной. А видел я только что-то белое, вроде как снег, и лужу крови на нем. Дьявол его знает, что это могло быть, но точно говорю: было. После уж я подумал: может, это мне привиделась кровь той свиньи, которую я не пошел колоть? Или увидел я то, что еще будет? Не знаю… Ничего я не знаю, кроме того, что стоял, прислонившись к дверце хлева, и смотрел на снежную белизну с лужей крови на ней. Пришел я в себя, когда почувствовал, что мать топчется у меня за спиной, мнет платок и всхлипывает: сынок, только не сделай чего-нибудь страшного, умоляю тебя!.. Я тогда позора не вынесу, в колодец брошусь… Потемнело у меня в глазах, и заорал я на нее: убирайтесь с глаз моих! Вы причина всему, вы, понятно?! И оставил ее там, всю в слезах, а сам не остановился до самой корчмы. Видите, дядя Фекете, и на этот раз я в корчму первым делом кинулся, так что уже по этому мог бы догадаться, что во мне зреет. Но тогда ни о чем я не в состоянии был думать… Выпил я две стопки и кружку пива. Другому бы нипочем, а меня прямо оглушило. И там, в корчме, передо мной было то же самое: белый снег и на нем кровавая лужа; тогда подумал я, что уходить мне надо отсюда, пока не свихнулся. И отправился я домой. Качало меня, швыряло из стороны в сторону; помнится, на углу улиц Освобождения и Голгофы стоял я, подпирая забор, и рассуждал про себя, что сию же минуту уеду в Фельдвар и сдохну, но больше не покажусь в деревне. Вроде еще деньги оставшиеся считал: хватит ли на автобус? И вышло, что нет, не хватит, и потому решил я: схожу за деньгами домой – и заодно распрощаюсь с ним навсегда. На улице нашей тихо было уже, темно, как на кладбище. И похолодало в тот день сильно. Вхожу я во двор – будто в погреб спускаюсь. Направился прямиком к летней кухне, еще раз спросить у матушки, правду ли она сказала, не от злобы ли возводит на Тери напраслину? Дверь заперта. Я стучу, дергаю, бью кулаком. Наконец мать отзывается, плача, чтобы я оставил ее в покое. Я совсем разъярился, кричу: вот и мне только этого надо, только чтобы вы нас в покое оставили! Чего вы нос в наши дела суете, вас об этом просил кто-нибудь? Она что-то ответила, что – я не понял: очень она плакала сильно… слышал только, как она господа всемилостивого поминает да пресвятую деву Марию… Постоял я, потом – делать нечего, от судьбы не уйдешь – пошел в дом. Документы мы в кухне держали, в ящике буфета; выдвигаю я этот ящик, ищу медицинскую книжку Тери. Она лежит на самом верху. Открываю… и опять все передо мной закружилось. Выходит, правду сказала матушка. Не хотел я тогда уже ни ругаться, ни говорить ничего; одно лишь чувствовал: не заслуживает эта стерва, чтобы я с ней простился или хотя бы спросил что-нибудь… Только хотелось мне перед ней положить эту книжку и показать на дату. Больше ничего. Вот и все, что у меня в душе было в ту минуту. С книжкой в руке распахиваю дверь – в темноте ничего не вижу, только слышу странные какие-то звуки, вроде как скулит кто-то или давится. Включаю свет – и дыхание у меня перехватило. Тери лежит на кровати, снизу вся заголилась, ноги раздвинуты, плечом в шкаф уперлась, который стоит рядом с кроватью, и рот себе зажимает смятой пеленкой. Вокруг кровати – вода, будто ведро опрокинулось, на простыне – пятна крови… Я стою и не знаю, что делать. Тери – будто ума лишилась: глаза закрыты, в поту вся, тужится, живот себе тискает. Господи боже, да ведь она рожает! Я испугался, за матушкой побежал, стучу ей, ору: идите скорее, у Тери роды начались!.. А в ответ слышу: оставьте меня в покое, никуда я не пойду… Пнул я дверь: ладно, мама, оставлю вас в покое, только не попадайтесь мне потом во дворе, а не то я сделаю, о чем сам жалеть буду! И бросился назад, в дом. Должно быть, и двух минут не прошло, пока я бегал, а уже и голова ребенка видна… За врачом бежать – поздно. Представляете, дядя Фекете: я чуть без памяти от страха не падаю, а помогать надо. Намочил я в тазу полотенце, выжал его, стал им вытирать лицо, грудь Тери – она вся в поту была. Спрашиваю ее: что мне делать, как тебе помочь?.. В отчаянии стал на живот ей нажимать, там же, где она; она глаза открыла, взгляд мутный, губы сухие, искусанные… Не сразу я понял, что пить она хочет: сама-то она лишь стонала да мычала; побежал я, принес воды в крышке бидона, попробовал напоить ее, половина на шею вылилась. Ужасно, как она, бедная, стонала да хрипела, хоть и зажимала кулаком рот себе… Ну, вижу я, головка ребенка уже вся снаружи, и говорю: держись, сейчас помогу; видел я несколько раз, как теленка принимают из коровы… Тери только кивает, будто немая; я схватил пеленку какую-то, постелил, чтоб было куда дитя положить, потом осторожно, чтобы не покалечить его своими лапами, начинаю тянуть… Наверно, пяти минут не прошло, как выскочил бедолага весь, целиком; взглянуть на него страшно было – этакий дрожащий комочек, весь в слизи, в крови, а заплакал – словно котенок запищал. Я в общем знал, что надо пуповину обрезать, потом перевязать… ну, кое-как справился, тем более что видел – на Тери вряд ли можно рассчитывать, она, видать, сомлела от боли да от натуги. Обтер я дитя кое-как, закутал его – мальчик это был, – даже, кажется, засмеялся, потом побежал узнать, есть ли вода горячая: новорожденного, слышал я, искупать сразу надо. Вода была чуть тепловатая, бросил я в плиту пару сухих кукурузных початков, раздул огонь, потом посмотрел, дышит ли ребеночек-то еще… У него только нос был снаружи виден; развернул я пеленку, вижу, он сморщился весь, будто плакать собрался, а звук из него еле-еле выходит; ничего, думаю, вот сейчас искупаю, ты у меня сразу замяукаешь; потом подошел к Тери, трясу ее, по щекам бью; не знал я, хватит ли у нее сил сесть хотя бы, мокрой тряпицей снова вытер ей лицо, грудь, нижнюю часть; вижу, вслед за ребенком из нее еще что-то вышло, я принес ведро, бросил туда это дело. Снова стал помаленьку приводить ее в чувство, кричу ей: сын, сын у тебя, слышишь?.. Трудно она в себя приходила; дал я ей снова воды и говорю: ты отдыхай, я сейчас дитя искупаю, запеленаю, а там, может, и ты сил наберешься… Так и вышло. Окунул я локоть в воду, теплая ли, потом смыл с дитенка всякую пакость, а он уж и блеять начал, как полагается; я смеюсь, агукаю; вытер его насухо, рубашку надел, распашонку, подложил две пеленки – штанишек резиновых не нашел, да ничего, думаю, пока он смирный еще; положил на другую кровать, на подушку, накрыл. Потом сел, отдышался немного. И тут слышится в тишине голос Тери: давай от него избавляться… Я сначала даже не понял, о чем она. А она попросила еще воды, попила, приподнялась на локте и опять: избавиться от него надо, все равно не жизнь будет у него, а мука сплошная… Растерялся я. Хотел накинуться на нее: дескать, как ты можешь думать такое, – и тут на столе увидел медицинскую книжку. А я-то совсем про нее забыл, да и про все прочее тоже: про то, что собрался отсюда уйти навсегда, пусть они с матушкой сами едят друг друга, или пускай она забирает ребенка и идет на все четыре стороны… Ничего не сказал я, но чувствую, опять меня дурь забирает. Будто снова я захмелел – а ведь только что был как стеклышко. Мелькнуло у меня в голове: останься я в корчме еще какое-то время, бог знает, что бы я дома нашел. Может, Тери сама бы уладила все, а может, и разродиться бы не смогла, одному богу известно… Умри они оба, я бы только перекрестился – вот каким обманутым я себя чувствовал. Но факт, что я пришел-таки домой – и все равно не по моей воле все вышло. Ни времени, ни возможности не было у меня, чтобы спросить с Тери за все, и вместо того, чтобы крикнуть ей в глаза: дескать, стерва ты, сука бесстыжая, за что ж ты меня так подло обманывала, – я ее водой поил, обтирал, приводил в чувство, улыбался: мол, гляди-ка, сын у тебя, сыночек… В мгновение ока это все на меня обрушилось. Что бы мне повернуться и убежать подальше, когда я увидел, что Тери рожает!.. В корчму вернуться, куда угодно! Ведь я уже за нее ответственности не чувствовал, за щенка ее – тоже. Со спокойной душой мог бы взять и уйти, и нет такого суда, который меня осудил бы за это… А я не ушел, наоборот, помогать стал, как мог. Ухаживал за этой б…, ублюдку ее помогал на свет появиться… В общем, ни слова я не сказал, лишь сидел и смотрел на ту желтую книжечку. Тери, видно, слегка успокоилась, но все говорила усталым голосом, запинаясь: избавляться от него надо, все равно ему жизни не будет… Я знаю, мать тебе рассказала… Поросята в хлеву уж очень визжали, я вышла посмотреть, где ты… Тут мать твоя на меня налетела, убирайся, кричит, плохо будет тебе, когда он вернется. Не могла я, говорит, терпеть дальше, рассказала ему, кто такая ты есть. Испугалась я очень, а спорить с ней не могу, да она мне и слова вымолвить не дает. И все одно твердит: убирайся из нашего дома, если жизнь тебе дорога. Потом ушла, а я так и осталась стоять во дворе. Поросята надрываются в хлеву. Хотела я тут же уйти, да не могу с места сдвинуться. Думаю, накормлю поросят – и уйду. Все равно после этого нет у меня другого выхода. Вылила я пойло в корыто – и чувствую, что трясусь, что все внутри обрывается. Тут схватки начались. Испугалась я, что и в дом не успею войти, свалюсь во дворе… Тери все говорила, а я молчал, чувствовал лишь, что во рту у меня пересохло. Наконец собрался с силами, спрашиваю: и как же ты себе все это представляешь? Это я, значит, насчет того, что она меня так обманула; а она свое: зажмем ему нос и рот, он и задохнется. Или горло немножко сожмем, будто при родах случилось. И так равнодушно, так холодно она это говорила, что я не выдержал, заорал: ты что это говоришь-то?! Да как язык-то у тебя поворачивается, так-перетак?! Ты что думаешь, меня и в такое дело можно втравить? Чтоб я своими руками убил того, кому на свет помог появиться?! Твой это ребенок, и делай с ним, что хочешь!.. Тут и она кричать взялась, да голоса у нее не было: а зачем ты помогал, просили тебя об этом? Я и сама сделала бы все, что надо… Ну вот и делай сама, только я сперва уйду из дому! Схватил я куртку свою, и тут она по-другому заговорила, взмолилась: не бросай меня, ты же видишь, как я ослабела! Ах, ослабела? А когда ты с его отцом легла, тогда ты не ослабела?! С тобой я тоже легла, нахально отвечает она. Так что ты бы тоже мог его отцом стать. Да только я не стал, а стал бы – уж я от него бы не отказался! А тебе я поверил, как идиот последний, даже жениться хотел! Думал, ты порядочная девушка, а ты просто подстилка для каждого встречного и поперечного! Неправда, уже рыдает она, ты у меня всего лишь четвертый в жизни, клянусь! Сказал бы я, кто этим сказкам твоим поверит… Ей-богу, говорит, это правда, чистая правда! Тот, от кого ребенок, сначала жениться обещал, а потом посмеялся и бросил. И правильно, говорю я, сделал, дурак он, что ли, шлюху брать в жены! Я не шлюха!.. Так мы ругались и даже не слышали, как ребенок заплакал. Почему ты сразу правду мне не сказала, говорю я, разве я не заслужил этого? Боялась, отвечает она. Боялась, что ты меня бросишь, с ребенком-то в животе! Но замуж идти за меня не хотела! Из-за тебя не хотела! Что значит – из-за меня? Чувствовала, что недолго нам вместе быть! Как это – чувствовала? Я всегда серьезно с тобой говорил, защищал тебя даже перед матушкой, я в самом деле считал, что мы с тобой подходим друг другу! Она ни слова в ответ, ревет только. Не реви, мать твою в корень, не смей реветь, отвечай мне честно!.. Бился, бился я – и уж готов был с кулаками на нее броситься, когда она наконец выдавила: потому что я тебя не любила… Вот тебе, Дюла Киш, получай, дурень вселенский! Так ты, стало быть, врала, притворялась все это время, посмешище из меня делала, чертова кукла?! И – хвать ее по физиономии, да так, что зазвенело. Нет, не врала я, плачет она, ведь я ни разу не сказала тебе, что люблю, вспомни, было такое хоть раз? Не хотела я врать тебе, не хотела… Зачем тогда жить со мной согласилась, зачем позволила, чтоб я тебя обнимал, какого дьявола тебе от меня было надо?! Несчастная аж тряслась вся, еле можно было разобрать, как она говорила: я тебя хорошим человеком считала, ты первый хороший человек был в моей жизни, ты ко мне с уважением относился, думал не только о том, чтобы переспать… Чуть не растрогался я, слыша такое, ей-богу. Счастье еще, что голову не потерял, – и заорал на нее: врешь ты, даже сейчас врешь! Она: клянусь тебе, это правда, чистая правда! Не клянись, говорю, бог накажет. Лучше скажи: как ты представляла, что будет с твоим дитем в нашем доме? А так, объясняет она, если не выяснится, что он не твой, ты его запишешь на свое имя, а там я исчезну как-нибудь из твоей жизни, а ты его вырастишь, ты хороший… А поженились бы мы, тогда бы он остался у меня на шее, если бы мы, скажем, потом развелись, а что мне делать с ребенком, когда я с собой-то не знаю, что делать?.. Вон ты как все придумала, значит?.. Ах ты, дрянь! И – бац ей еще под глаз. Нашла, значит, дурачка, дурачок, он вывезет! На это ума у тебя хватило, а на то, чтобы честно жить научиться, чтобы в глаза мне смотреть, на это у тебя мозгов нет?! Бил я ее, почти как жену свою бывшую… Бил, а сам орал: убирайся отсюда сию же минуту вместе со своим ублюдком! И толкал ее, дергал, даже пинал, кажется, когда она уже на полу была – до того злоба голову мне затуманила… Наконец выдохся я, но протрезветь уже не смог. В голове у меня, дядя Фекете, будто какой-то мотор работал – гудел, скрежетал, стучал нещадно. Я уж каждую минуту ждал: вот, сейчас взорвется, сейчас это страшное напряжение разнесет к чертям и меня, и все вокруг… Не знаю, сколько прошло времени: может, час, может, больше, – только слышу я, что Тери уже не ревет, а всхлипывает, зато дитенок в своем углу распищался, будто большая кошка. Встал я, взял этого запеленутого лягушонка и швырнул его матери на кровать… Да, швырнул, потому что жалости человеческой тогда во мне уже не осталось ни грамма. Бери свое отродье и убирайся вместе с ним к чертовой бабушке! Тери взяла, развернула болезного, опять захлюпала, потом говорит, давай избавимся от него, Дюла, ведь, если он жить останется, ему не жизнь будет, а сплошное мучение… Нам с тобой ничего не сделают, скажем, при родах в нем что-то хрустнуло… Вот ты, говорю, если хочешь, и избавляйся, а я тут при чем?.. Говорил я все это, дядя Фекете, уже смирившись, что поскребыш этот не доживет до утра… Я-то готова, да и ты помоги мне! До сих пор помогал, помоги и в этом, а потом уйду я отсюда, уйду в чем есть, как пришла… Уж так просила она меня, так умоляла! Может, ты, говорит, боишься? Тут ты струсил, видать? Конечно, струсил… Я, ей-богу, не в себе был, в ту минуту точно был не в себе… Иначе чего бы я вдруг захохотал как оглашенный?.. Тери же смотрела на меня испуганными глазами и бормотала: сожми горло ему – и все… Я же все хохотал, хохотал, потом ухватил руку Тери, пальцы ее раздвинул, приложил их к горлу ребенка… и… и обеими руками стиснул… пальцы Тери на его шее… Вот как все было. Тери, конечно, не сказала в полиции, что ее рука тоже на шее была у ребеночка… Говорит, хотела удержать меня и не смогла, да и рот я ей зажал… Ну, а на самом деле я только прижал ее пальцы к горлу младенца. А рот я ей не зажимал, и мешать она мне ни капельки не пыталась. Могла бы, если б хотела, закричать, да у нее и в мыслях такого не было. Ей-богу, все так и было, дядя Фекете. Говорю, я тогда был ненормальный какой-то, что-то во мне будто лопнуло… А когда увидел я, что ребеночек-то не дышит, тут я уже не смеялся, тут я заплакал. Отпустил я ее пальцы, а она не может их с шейки убрать. Вроде как их судорогой свело. Я и тут ей помог: осторожненько, один за другим, разогнул пальцы, руку ее на колени ей положил. А она глядит на младенца остекленевшими глазами, будто парализованная, и лишь рот разевает, ни слова не может сказать. Этого ты добивалась, вот, получай, сказал я со слезами, взял куртку – и прямиком в отделение». – «Скверная история», – пробормотал Лазар Фекете.