412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Уварова » Истории от первого лица (Повести. Рассказы) » Текст книги (страница 9)
Истории от первого лица (Повести. Рассказы)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 16:20

Текст книги "Истории от первого лица (Повести. Рассказы)"


Автор книги: Людмила Уварова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)

МАРИК

Ужасно не люблю, попрощавшись, возвращаться обратно. Кажется, уже пожаты все, какие есть, руки, произнесены прощальные слова, пожелания всего хорошего и приглашения заходить, звонить, не забывать…

Все, как полагается. Хозяева улыбаются и, внешне сожалея о том, что гость уходит, провожают его с легкой душой, гость в свой черед улыбается и бежит по лестнице вниз. А спустя короткое время возвращается – забыл портфель, или шарф, или перчатки, или еще что-то…

Очарование нарушено. Хозяева уже заняты своими привычными делами, скажем, моют посуду после ужина, или подметают, или стелют постель, и гость застает их врасплох.

Само собой, хозяева улыбаются, как же иначе, но уже малость иронически, с некоторой долей досады, потому что гость вернулся неожиданно, мог увидеть то, что вовсе не обязательно посторонним видеть.

А гость, понимая все это, схватив нечто позабытое им, торопится поскорее испариться, на этот раз не улыбаясь, не повторяя приглашений заходить, звонить, не забывать. И ему их тоже не повторяют, не до того.

И остается осадок у гостя и у хозяев одинаково невкусный.

Так было со мной, когда я впервые пришел к Тае. Ее мама была любезна и гостеприимна, мы сидели, беседовали о чем-то, о чем, не помню, потому что я говорил, улыбался, поддакивал, а сам думал только лишь о ней – о Тае.

Потом мама ее раза два невзначай зевнула и вроде бы украдкой, а на самом же деле желая, чтобы я увидел, взглянула на часы. Я встал, начал прощаться.

Мы прощались что-то чересчур долго, Таина мама настаивала, чтобы я еще посидел немного, упрекала меня, что тороплюсь их покинуть, а я уверял, что уже очень поздно, пора идти и дать им покой.

Тая не уговаривала меня, сказала просто:

– Ладно, иди, а то и в самом деле мне пора спать…

И снова восхитила меня, как уже восхищала не раз искренностью и непосредственностью.

Когда я вышел от них и побежал по лестнице, я физически ясно ощущал улыбку на своем лице, она началась в их передней и все еще никак не хотела кончаться.

А когда я добежал до самого низа, сунул руку в карман, то не нашел перчаток. Ни в одном кармане, ни в другом. В перчатке с правой руки лежала трешка, припасенная мною для такси в том случае, если я опоздаю на метро.

На метро я опоздал, трешки не было.

Тая жила с матерью на Котельнической набережной, я – возле Кутузовского проспекта, в районе Большой Дорогомиловской. Пешком идти от их дома до моего никак не меньше часа.

Я представил себе, как прихожу обратно за перчатками, и не захотел возвращаться.

Так и прошагал пешком до самого дома. Было холодно, мороз градусов четырнадцать, ветер.

Я ошибся, оказалось, что ходьбы от их дома до моего не час, а час двадцать три минуты.

Утром я не мог поднять головы, у меня сильно повысилась температура, мама вызвала доктора, доктор сказал, что следует немедленно предупредить воспаление легких, и меня начали пичкать различными лекарствами вроде рондомицина, ореандромицина, этазола, банок на спину и горчичников.

Мама надела тапки, потому что у меня жутко болела голова и я не мог вынести стук ее каблуков, все у нее валилось из рук, она шумно вздыхала и несколько раз принималась плакать.

Мама всегда отличалась некоторой неуклюжестью, бывало, я болею гриппом или ангиной, лежу в постели, она даст мне воды и случайно прольет воду на мою шею, когда ставит горчичники, то непременно ошибется, поставит их на обратную сторону, а принеся грелку, завинтит пробку непрочно, и горячая вода вдруг обожжет меня.

В то же время мама очень добрая. Я считаю, доброта – самое драгоценное в человеке, жаль только, что не так уж часто она встречается. Отец, по-моему, потому и выбрал ее за то, что она добрая.

Отец был много старше мамы, фронтовик, воевал в Полесье, под Курском, в Берлине, а войну закончил в Будапеште.

Вернувшись с фронта, он уехал куда-то на Волгу, на строительство крупной электростанции.

Он был инженер-строитель, сам себя называл кочевником, любил менять города, перебираться с места на место и все годы переезжал с одной стройки на другую.

Однажды, было это на Дону, на Волго-Доне, он познакомился с мамой. Мама закончила библиотечный институт, получила назначение в маленький, недавно созданный город Цимлянск.

Как-то отец пришел к ней в библиотеку, попросил дать ему почитать что-нибудь.

Мама спросила:

– Вам, наверно, что-нибудь серьезное?

– Что значит серьезное? – переспросил он.

– Какую-нибудь научную книгу или философскую, или жизнеописание замечательных людей прошлого?

Отец усмехнулся, глядя на нее. Она была, как он рассказывал мне позднее, смешная, нос пипочкой, глаза светлые и кажутся еще светлее оттого, что лицо осмуглено первым стойким весенним загаром.

– Дайте про любовь, – попросил отец. – Порекомендуйте что-нибудь.

– Бунина хотите? – спросила мама.

– Хочу, – ответил отец. – А что у него есть про любовь, у этого самого Бунина?

Он притворялся этаким узкоограниченным работягой, который редко читает книги и решительно не запоминает писателей по фамилии. А на самом-то деле отец любил книги, был в известной степени начитан, и уж во всяком-то случае ему доводилось читать многие рассказы Бунина.

А она поверила, что он и слыхом не слыхал о Бунине. Она была правдива и судила о людях по себе, считала, что люди обычно не лгут, не сочиняют, а придумывают и сочиняют одни писатели и это для них привычное и полезное дело.

Конечно, мама мыслила несколько примитивно, ну и что с того? Так или иначе, а она не отвратила от себя отца.

Сперва она прочитала ему небольшую лекцию о природе творчества Ивана Алексеевича Бунина, попутно назвала наиболее известные его произведения: «Господин из Сан-Франциско», «Антоновские яблоки», «Деревня», «Веселый двор», потом открыла отцу абонемент в библиотеке, записала на его формуляре аккуратным полудетским почерком: «И. А. Бунин. Однотомник».

Обо всем этом я узнал не от мамы, а от отца, однажды зимой; в тот год я заканчивал школу, и во время зимних каникул мы с ним отправились под Суздаль, к дальнему его родичу, на рыбалку.

Дорогой, в машине, отец спросил меня, не сводя глаз с дороги:

– У тебя есть девочка?

– Какая девочка? – не понял я.

– Посторонняя. Ухаживаешь ли ты за кем-нибудь, успел ли влюбиться, увлечься, или покамест тебя эта сторона жизни не очень интересует?

В ту пору я постоянно влюблялся в кого-то, то в одну, то в другую, каждый раз казалось, вот она, настоящая, подлинная любовь, и каждый раз наступало быстрое разочарование.

– А я влюбился один раз и уже навсегда, – сказал отец.

– Когда? – спросил я.

– Восемнадцать лет тому назад.

– В кого?

– Трудно догадаться? Само собой, в твою маму.

Я удивился.

– Разве мама твоя первая любовь?

– Ну, может быть, не самая первая, – ответил отец, улыбаясь краешком рта. – Всякое бывало, но, безусловно, самая сильная.

Я знал, что он говорит правду. Да, так оно и было на самом деле.

– К слову, – сказал отец, – а почерк у мамы так и остался детский. И голос все тот же…

Он улыбнулся, повторил еще раз:

– Все тот же голос, как был…

Отец умер спустя четыре года, я учился тогда в институте на третьем курсе.

Помню, был жаркий сентябрьский день, я вернулся домой из института рано, раньше обычного, вынул ключ из кармана, хотел было вставить в замок, как вдруг дверь открылась, я увидел на пороге маму.

Я спросил весело:

– Никак почуяла, что сын идет, к тому же голодный, как людоед, в конце рабочего дня?

Она ничего не ответила, молча стояла, смотрела куда-то поверх моей головы.

– Что с тобой? – по-прежнему весело спросил я. – Ты что, мама, глядишь на меня так, словно мы только что познакомились?

Она разжала губы, сказала как бы через силу:

– Отец скончался.

– Кто? – переспросил я. – Отец?

Она повернулась, и я прошел вслед за ней в квартиру.

Отец был в командировке в Болгарии, поехал передавать свой опыт строителям новых районов в Софии, пробыл в командировке дней десять, иногда звонил нам, зычному голосу его было тесно в трубке, и он рвался наружу, подобно птице, залетевшей в помещение.

– Как вы там? Рассказывайте…

Мама села за стол, я сел возле нее, обнял ее за плечи. Я все еще никак не мог до конца осознать значения слов, произнесенных мамой: «Отец скончался…»

Выходит, отца нет? И уже никогда не будет? Да этого же быть не может! Неужели я никогда, никогда больше не увижу отца, не услышу громкий его голос, и он не будет по вечерам заходить в мою комнату, не будет ездить со мной на зимний подледный лов и ночевать летом рядом в палатке и не будет рассказывать различные истории из своей, как он выражался, бродячей жизни?

И не наденет Девятого мая все свои ордена, не пойдет к Большому театру, так, как он ходил из года в год. И не промолвит, вернувшись домой:

– А нас все меньше и меньше…

И не скажет мне на прощанье, как говорил обычно, когда уезжал куда-нибудь:

– Береги маму. Она у нас одна.

Я не помнил, чтобы отец когда-нибудь ссорился с мамой. Нередко она принималась пилить его за что-то, что ей не нравилось. Пилила она его, что называется, со знанием дела, методично, упорно, щеголяя безупречным знанием литературных примеров, приводя высказывания всевозможных великих писателей, а отец отмалчивался, и мама постепенно остывала.

Но однажды она довела отца до того, что он не на шутку вспылил, схватил ее на руки и посадил на шкаф.

Мама на миг лишилась речи, а он сказал:

– То-то!

И вышел, сильно-хлопнув дверью.

Правда, спустя минут пять он вернулся. Мама плакала, сидя на шкафу. А он снял маму, стал баюкать ее, словно маленькую…

Так было один-единственный раз. Отец оставался постоянно сдержанным, невозмутимым, мама ругала его, он молчал, лишь изредка усмехался про себя. И мама после говорила мне:

– Вот таким и должен быть настоящий мужчина, спокойным и сильным. И еще – снисходительным к женским слабостям…

…Я обнял маму, она не шевельнулась.

Я не знал, что ей сказать, какие слова выговорить. Мы оба молчали, потом она сказала:

– Завтра из Софии прибывает самолет с гробом.

– В котором часу?

– В три часа дня. Его встречают из управления.

– Я тоже поеду, – сказал я.

– Он умер утром, около семи часов, – сказала мама. – Сел бриться, заказал разговор с Москвой и вдруг упал. Вошел официант в номер, принес завтрак, а он еще дышал…

Мама замолчала, потом спросила с надеждой в голосе:

– Наверное, он не мучился, как думаешь?

Я промолчал. Что я мог сказать ей? Сейчас я был уже не студент третьего курса, не самый длинный парень со всего нашего потока, а тот, маленький, очень худой, отец звал меня «глистеныш», с цыпками на руках и выгоревшими волосами, каким я был некогда, тогда, когда отец был здоров, когда я видел его каждый день…

О, как же я был счастлив тогда! Счастлив необыкновенно, исключительно, хотя, само собой, как оно и бывает, не сознавал своего счастья…

Никогда не забуду томительные часы ожидания в Шереметьевском аэродроме.

Мы стояли на кромке летного поля, куда прибывают грузовые самолеты, я и трое из строительного управления, где работал отец.

Приземлялись самолеты из Уганды, из Лондона, Нью-Йорка, Парижа, а из Софии все не было.

В справочном окне нам сказали, что самолет опаздывает.

Кто-то, кажется, заместитель отца, толстяк с выкаченными, будто бы постоянно недоумевающими глазами, в распахнутом пиджаке и с расстегнутым воротником рубашки – ему всегда было жарко – тоскливо протянул:

– Вот это да! И сколько ждать, никто не знает…

Боря Борисков, секретарь комсомольской организации управления, веселый и добродушный парень, переглянулся с главным инженером, Иваном Фомичом:

– Что ж, подождем…

Отец считал, что я унаследовал главную его способность – чувство собеседника. Он почти всегда безошибочно знал, что чувствует, о чем думает человек, находящийся рядом.

И я тоже нередко ловил себя на том, что вдруг проникался каким-то особым знанием, понимая, чего хочет мой собеседник, чтобы я замолчал или, наоборот, чтобы говорил еще или чтобы я ненароком не сказал о чем-то, чтобы я ушел или остался, потому-то, наверно, мне приходилось редко ошибаться в друзьях и немногие мои друзья никогда не предавали меня…

Я посмотрел на заместителя отца, на Борю, на Ивана Фомича и без лишних слов сразу все понял: им всем охота отправиться пока что в ресторан. И тут же я мимоходом вспомнил, что утром я выпил только стакан чаю, и все. Даже куска хлеба не съел.

Боря поднял голову кверху. С неба капнула тяжелая капля. Еще и еще…

Начался нудный, уже по-осеннему нескончаемый дождь, хотя стояла еще середина сентября.

– Хорошо тому, кто уезжает, – сказал Иван Фомич. – В дождь уезжать – добрая примета!

Сказал и внезапно испугался. Сам понял, как нелепо звучат сейчас его слова о доброй примете. Я чуть было не спросил:

– А какова эта примета для тех, кто, вроде нас, встречает самолеты?

Но не спросил. Ни к чему. Вместо того сказал:

– Пошли закусим…

И все трое обрадовались, с благодарностью взглянули на меня, хотя заместитель отца, самый изо всех лицемерный, как бы недовольно произнес?

– Стоит ли?

– Стоит, – ответил Боря Борисков.

Мы пошли с Борей вперед, а заместитель с Иваном Фомичом позади, Боря сказал:

– Не выношу этого суслика!

Я промолчал, подумав, однако, о том, что тоже не выношу заместителя, и о том, насколько было бы лучше, если бы этот суслик оказался на месте моего отца…

В ресторане аэродрома, большом, нарядном, пронизанном праздничным ожиданием чего-то необыкновенного, торжественного, было немного народу.

То и дело раздавался бесстрастный, словно бы отливавший металлическим блеском женский голос:

– Прибыл самолет из Вены…

– Заканчивается посадка на самолет Москва – Будапешт…

– Начинается регистрация билетов на самолет Москва – Брюссель.

Нам принесли маринованные грибы, ветчину с зеленым горошком, столичный салат и графинчик водки.

Заместитель с грустным видом налил всем водки в рюмки, вздохнул:

– Приступим, что ли…

Иван Фомич застенчиво отхлебнул из своей рюмки. Я чувствовал, что ему совестно передо мной оттого, что нравится сидеть в этом красивом и элегантном зале, пить ледяную водочку, закусывать ветчиной, нежирной и в меру соленой…

Поэтому он как бы нехотя отломил кусочек хлеба. И для того чтобы облегчить ему жизнь, чтобы он не боялся вкусить от земных радостей, я залпом опрокинул свою рюмку. Потом положил на свою тарелку салата.

Боря спросил:

– Что так мало взял? Салат очень вкусный.

– Хватит, – ответил я.

Дождь то переставал, то снова начинал лить вовсю.

Я подозвал официанта, расплатился за себя и за Борю, Боря согласился, а заместитель и Иван Фомич не разрешили заплатить за них, потом Боря пошел позвонить по телефону, я отправился обратно, на поле, абсолютно точно зная: и заместитель и Иван Фомич довольны, что я ушел, потому что только сейчас они почувствуют себя раскованно, уютно и наверняка закажут еще графинчик чего-нибудь выпить с какой-либо закуской.

Было начало шестого. Дождь перестал, но в дымном, неспокойном небе вспыхивали всполохи, предвестники грозы, я подумал: если будет гроза, то Москва откажется принять самолет…

Впрочем, может статься, что всполохи посверкают себе немного и пройдут бесследно, и гроза с дождем обрушится где-то совсем в другом месте, подальше от столицы.

Так тоже бывает.

Я прохаживался взад и вперед по краю большого черного поля, на котором отдыхали, приземлялись или готовились взлететь огромные транспортные самолеты, и думал об отце.

Еще совсем недавно, вчера, в это время, моя жизнь была прекрасна. У меня был отец, которого я любил, который был самым лучшим человеком для меня на всем свете.

И мы с ним, это главное, хорошо понимали друг друга. Мы были как бы два товарища, один старше, другой моложе, и он любил то же, что любил я, и я не выносил того же, чего не выносил он.

Одинаковые вкусы, взгляды, совпадение желаний…

Чего еще можно желать?

Я не сознавал своего счастья. Разве человек может считать счастьем способность дышать полной грудью, не задыхаясь и не хрипя?

Однажды я сказал:

– Если бы мы с тобой женились, у нас получился бы идеальный брак.

– Не скажи, – ответил он. – Как раз противоположности, говорят, сходятся лучше…

Я невольно засмеялся, и он тоже улыбнулся. Мы оба подумали об одном и том же: он и мама резко отличались друг от друга, но идеального брака так и не получилось.

Хотя оба они по-своему были привязаны один к другому, во всяком случае сами так считали, а это уж чего-нибудь да стоит!

Мне вспомнились рассказы отца о прошлой войне.

Он дошел до Берлина, расписался на колонне рейхстага.

Там было написано много всяких слов, говорил отец, – «Мы из Рязани», «Наконец-то прибыли!», «Вот и победили» и росписи, росписи…

– Я расписался на крайней колонне, внизу, – сказал отец.

– А рейхстаг в ГДР или в ФРГ? – спросил я.

– В ФРГ, – ответил он. – Хотелось бы как-нибудь побывать вместе с тобой там, ты бы своими глазами увидел нашу фамилию на немецкой колонне.

Однажды, на первом курсе института, я заболел, что-то вроде воспаления легких, кашель, высокая температура, я часто впадал в беспамятство, но как только очнусь, вижу, мама сидит возле моей постели, с горестью глядя на меня, открывается дверь, входит отец, улыбается, а глаза тревожные…

– Ничего, – говорит. – Оклемаемся…

Наклонившись ко мне, кидает апельсин на одеяло.

– Тише, – говорит мама.

– Чего там тише, – отвечает отец.

А я улыбаюсь. Мне до того хорошо, до того уютно, что закрываю глаза, и жар отступает и, кажется, на всю комнату разносится свежий, резкий запах апельсина, мне хочется одну маленькую дольку, и я шепчу едва слышно, но мама и отец слышат.

– Апельсинчика бы…

И мама дает мне дольку, и я блаженно улыбаюсь от радости, оттого, что они меня любят, я знаю, любят и тревожатся за меня, я – самое дорогое, что есть у них…

С тех пор запах апельсина – это запах моего детства, беззаботности, уюта, легкого, безмятежного сознания своей необходимости, своей важности для двоих, живущих рядом – отца и мамы…

Еще издали я увидел, что Иван Фомич и заместитель отца идут от ресторана к полю.

Они шли неторопливо, не видя меня, и оживленно говорили о чем-то, неслышном мне, улыбаясь и, как мне казалось, перебивая друг друга.

Когда они приблизились, я увидел, что заместитель рассказывает что-то, должно быть, смешное, потому что первый смеется собственным словам, а Иван Фомич снисходительно улыбается и на ходу жует пирожок.

И тут они увидели меня. Иван Фомич немедленно сделал грустные глаза, заместитель остановился и замолк, будто внутри у него что-то выключилось.

Я подошел к ним.

– Еще нет самолета? – почему-то шепотом спросил Иван Фомич, стараясь поскорее прожевать.

– Нет, – ответил я. – Пойду в справочное окно, спрошу еще раз.

– Боря Борисков уже пошел туда, – сказал заместитель.

Вздохнул, склонив голову, а Иван Фомич, закончив наконец жевать, вынул из кармана носовой платок и скорбно вытер им свои цветущие щеки.

Боря Борисков прибежал быстро обратно, сказал торопливо:

– Через двадцать минут…

– Пошли, – скомандовал заместитель и широким деловым шагом пошел первым.

Вскоре мы услышали:

– Прибывает самолет из Софии…

Потом на поле надвинулась гигантская тень, распластан по обе стороны огромные крылья, и самолет стал постепенно снижаться…

ТАЯ

Когда мне исполнилось шестнадцать лет, я влюбилась первый раз в жизни.

Он был много старше меня, лет на пятнадцать, по крайней мере.

Мы жили неподалеку друг от друга, я на Сретенском бульваре, он в Малом Головине переулке. Наш дом был огромный красавец, принадлежавший некогда страховому обществу «Россия», квартиры в нем были громадные, со множеством комнат, потолки высокие, кухни большие, в коридорах можно было ездить на велосипедах, что, впрочем, мы, ребята, и делали.

А он жил в маленьком, совершенно провинциальном с виду домике, окруженном двором; каким патриархальным уютным светом сияли вечерами неширокие окошки этого домика!

Какой чистой, ярко-зеленой травкой покрывался двор по весне, как тихо, совсем по-деревенски шелестели молодыми листьями деревья, растущие во дворе, – березы и липы!

Никто, и прежде всего мой любимый, не подозревал, что я провожу долгие вечерние часы возле его окошек, на которых висели голубые в полоску, прозрачные занавески.

Из вечера в вечер я наблюдала за его жизнью, отрешенной от темного и тихого двора за окнами, от Сретенки, шумевшей где-то поблизости, от прохожих, шагавших по Малому Головину…

Он был учитель, преподавал рисование в нашей школе, жил вдвоем с сестрой, низкорослой горбуньей. По вечерам, я видела, она садится на старенькую тахту, покрытую выцветшим паласом, а он, повернув стул к ней, берет с письменного стола какие-то листки и читает вслух.

Она слушала его, теребя двумя пальцами длинную белокурую прядь над своим лбом.

Она была трагически нехороша собой, горбатая, маленького роста, худое, очень бледное лицо, чересчур длинный нос, одни волосы хороши, густые, длинные, прекрасного темно-золотого цвета, но я, право же, хотела бы в этот миг очутиться на ее месте, пусть даже у меня за это вырос бы, как у нее, горб на спине!

Что он читал ей? Стихи или прозу? Или это была пьеса? Или воспоминания?

Мне виделась его смуглая шея, четкий профиль – прямой нос, крутой подбородок, над верхней губой крохотная ложбинка, порой он взмахивал рукой, у него были длинные, красивые пальцы прирожденного музыканта, хотя, кажется, он не играл ни на одном инструменте.

Комната была небольшая, довольно уютная, хорошо освещенная светом настольной лампы под зеленым абажуром, стоявшей на письменном столе.

Поражало в ней сочетание самых, казалось бы, несовместимых вещей, например, письменный стол, на котором лежат тетради и книги, и коврик на стене, сшитый из различных лоскутков, такие коврики часто встречаются в крестьянских избах; на полу совершенно деревенские же половики, а в углу старинный книжный шкаф с темно-красными занавесками на дверцах.

И еще тумбочка, на ней медный самовар, такому самовару в пору находиться где-нибудь в деревенском доме, но никак не в квартире московского школьного учителя.

Я выстаивала подолгу. Если дело было зимой, то иной раз уходила домой, лишь изрядно замерзнув.

А жизнь за окнами в голубых занавесках продолжала идти своим чередом. Брат с сестрой пили чай, потом сестра убирала со стола, и он снова садился за письменный стол, что-то писал на аккуратных листках бумаги, она шила, сидя на тахте, вставляла нитку в иголку, перекусывала нитку, разглаживала наперстком шов, снова шила, что, я не могла разглядеть, но думаю, либо чинила ему рубашку, либо штопала его белье…

Я все стояла, смотрела в окно, если кто-нибудь проходил мимо, я старалась принять независимый вид, дескать, стою вот здесь, поджидаю, скажем, подругу, ну и что в том такого?

Но двор был малолюдный, почти никто не проходил мимо, да и в темноте меня трудно было бы разглядеть.

В школе я тихо сидела за своей партой, слушала его, смотрела, как он записывает в журнал отметки.

«Мог ли он представить себе, – думала я, – что вчера я весь вечер простояла у его окошка, видела, как его сестра завела патефон, и патефон играл что-то веселое, даже сквозь закрытое окно пробивались плясовые звуки, и потом он схватил сестру, обнял ее, стал кружить по комнате и смеялся, и она смеялась, а мне было ужасно жаль ее, горбатенькую, едва доходившую ему до подбородка, и его жаль тоже, и все равно, я еще сильнее любила его за то, что он добр, за то, что любит свою сестру, и еще за то, что ко мне решительно равнодушен, как и ко всем остальным девочкам в классе, а ведь я знала, что, по общему признанию, я хорошенькая, самая хорошенькая из всех».

В десятом классе моя любовь окончилась. Почему? Не знаю. Просто я вернулась после каникул в школу. Первым, кого я увидела, был он. Стоял возле школьного подъезда, загорелый, в белой рубашке. Улыбнулся мне, а мое сердце не екнуло. Ни на миг. Внезапно я с невольным удивлением осознала, что он мне безразличен. Что все кончилось. Как же так? Почему? Если бы я знала…

Позднее я слышала, что он женился, что жена его, воспитательница детского сада, не ладила с горбатенькой сестрой и сестра, бедняжка, вынуждена была идти работать к кому-то нянькой.

Я ее очень жалела. Как же печально кончилась тихая спокойная ее жизнь вдвоем с братом, жизнь, за которой я украдкой наблюдала когда-то изо дня в день…

Когда-то? Мне казалось, это было необычайно давно, чуть ли не сто лет тому назад. И я часто с неподдельным удивлением спрашивала себя: «Неужто это я сама, по своей доброй воле выстаивала долгие часы возле его окошек? И терпеливо подглядывала за ним? И полагала, что люблю его, никого никогда не буду любить, кроме него?..»

Потом я влюбилась в киноактера Альберта Стах-Заборского.

Он гремел в дни молодости моей мамы и в моем детстве еще был популярен, но теперь популярность его постепенно угасала, он неумолимо старел, и его заслоняли новые молодые таланты, валом валившие сниматься в кино.

Он был женат, но у него были, как принято выражаться, сложные отношения с женой; каждый из них жил своей жизнью, ни от кого не требуя отчета.

– Мы – друзья, – уверял меня Стах-Заборский. – Самые настоящие и верные!

Однажды он пригласил меня в кино на старый фильм, в котором он играл какую-то небольшую роль. Некогда именно в этом фильме его заметил знаменитый кинооператор Муравский, посоветовал своему другу кинорежиссеру Холмогорову «попробовать» мальчика, и в следующем фильме Холмогорова Стах-Заборскому поручили уже главную роль.

Я увидела на экране худого, узкоплечего юношу. Светлые глаза его были как бы устремлены на одну лишь меня.

Он мчался в степи, стрелял на ходу, вскакивал в вагон проезжавшего мимо поезда, белокурые волосы его развевались на ветру.

Похожий на молодого викинга, он нескрываемо рисовался, кокетничал глазами, улыбкой, белозубой и стремительной, всем своим тонким и сильным телом.

Я искоса глянула на моего соседа. И вдруг увидела: по его щекам текут слезы. Я тут же отвела глаза в сторону, как бы ничего не заметив.

«До чего же ему, должно быть, тяжело видеть теперь себя, прошлого», – подумала я.

Мы вышли из кинотеатра. Он спросил:

– Понравился тебе фильм?

– Не очень, – ответила я.

– А я понравился?

– Да.

Несколько шагов мы прошли молча. Он сказал:

– Представь, это я сам прыгал, своими ногами!

– А я думала, какой-то дублер, – сказала я.

– Что ты! Я бы тогда просто обиделся, если бы кто-то мог подумать, что мне тяжело прыгать…

– А все-таки вам не было страшно? – спросила я.

– Совсем немного, если говорить правду, – ответил он.

Я знала, что нравлюсь ему. Однажды он сказал мне:

– С тобой я молодею, я снова юноша…

Смешно было слышать эти слова от грузного, немолодого человека, которому подходило банальное определение: в его лице еще сохранились следы былой красоты.

Они и в самом деле сохранились, у него был породистый нос, красивые губы, до сих пор еще густые волосы, но нет!

Не стоило ему водить меня смотреть старый фильм, чересчур большой, зримой оказалась разница между тем тоненьким большеглазым мальчиком и нынешним пожилым красавцем.

Я почувствовала, что и на этот раз моя влюбленность резко оборвалась.

В то же время мне было жаль Стах-Заборского, хотя я стала избегать его, он являлся к нам почти из вечера в вечер, прилежно отыскивая каждый раз предлог: то шел мимо, заглянул на огонек, то принес маме обещанную книгу, то доставал ей и папе билеты в театр, то мне билеты на концерт в консерваторию…

Я входила в комнату, он начинал мгновенно лучиться радостью, острил, первый смеялся своим остротам, не переставая следить за мною взглядом, по-собачьи преданные глаза его не отрывались от меня, а мне было смешно, потом становилось жалко его, и, злясь, прежде всего на саму себя за то, что жалею его, потом уже злясь на него, чего, в самом деле, ходит из вечера в вечер, я старалась побольней уколоть его, язвила словами, почти в открытую высмеивала его преклонные, как я выражалась, годы, грузный вес, стремление молодиться, а он все-терпел и смотрел на меня собачьими глазами.

Потом я поступила в университет, в первый же год отправилась в совхоз убирать картошку, а когда вернулась, узнала, что Стах-Заборский умер. Смерть его была легкой, он не проснулся утром.

Мама жалела его, даже плакала, когда вспоминала, какой он был некогда красивый, элегантный…

– С ним вместе умерла моя юность, – говорила она.

Бедная мама! Как бы я ни любила ее, я не могла не признать, что юность ее окончилась значительно раньше, ведь маме шел сорок пятый год, на мой взгляд, это была еще ненастоящая старость, но во всяком случае достаточно пожилой возраст.

Вот так он исчез из моей жизни, этот человек, может быть, единственный, кто любил меня тогда; странное дело, тогда же я внезапно ощутила, что мне не хватает его.

Когда кто-то звонил в нашу дверь, я бежала в переднюю открывать, и все казалось, это он стоит на пороге, большой, седеющий, грузный, глядит на меня прекрасными некогда глазами и говорит что-нибудь вроде: «Вот шел мимо, решил зайти…»

Может быть, именно этот человек, над которым я подсмеивалась почти в открытую, научил меня различать подлинное чувство от легкой влюбленности, необременительного флирта, увлечения, которое, мгновенно вспыхнув, почти сразу же гаснет…

Я окончила университет, стала преподавать немецкий язык в школе рабочей молодежи.

В ту пору мои родители получили новую квартиру на Котельнической набережной, неподалеку от высотного здания.

Мы переехали из коммуналки на Сретенском бульваре, в которой я родилась и выросла, в отдельную квартиру, впервые в жизни у меня появилась своя комната.

Это было непривычно для меня – я могла в любое время, в любой час закрыть дверь, запереть ее на ключ, остаться одной и делать все, что мне угодно: читать, или дремать, или слушать музыку, или думать о чем-либо…

И никто, ни одна душа не могла помешать мне.

Думала я тогда чаще всего о Валентине Здрокове, он учился в одиннадцатом классе, был моложе меня на два года и работал заместителем администратора в одном творческом клубе.

Работа у него была, как говорится, непыльная. Надо было уметь разговаривать с многочисленными посетителями, выписывать пропуска, вежливо командовать тремя контролерами и четырьмя дежурными.

Он превосходно справлялся со своими обязанностями – был обходителен, вежлив, очень хорошо воспитан, хотя его мать уделяла ему немного внимания, она была микробиолог, с утра до вечера работала в своем институте, где заведовала лабораторией, часто ездила в научные командировки, зарабатывала довольно много, но, будучи безалаберной и решительно бесхозяйственной, никогда не знала о том, сколько у нее денег, хватит ли прожить до следующей ее получки.

Зато Валентин знал, сколько у них денег и хватит ли им прожить.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю