Текст книги "Истории от первого лица (Повести. Рассказы)"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 18 страниц)
Я пробормотал что-то невнятное. Мне не понравились эти слова. Какие-то чересчур рассудочные. И потом Пикаскин вообще был мне противопоказан, я заранее не принимал его и не хотел, чтобы Иринка была с ним…
Мы расстались. Я быстро зашагал из здания аэродрома, на мое счастье, у самого подъезда уже стоял готовый ехать рейсовый автобус до аэровокзала, я сел, и автобус тронулся с места, и я был доволен, что мне не пришлось ехать вместе с Пикаскиным, тогда надо было бы говорить с ним о чем-то, а говорить с ним мне никак не хотелось…
Уже на следующее утро я лег в Глазную больницу, что на углу улицы Горького, и спустя пять дней мне сделали операцию на правом глазу.
Я высчитал: повязку мне снимут через неделю, потом придется пробыть в больнице еще с неделю. Иринка, должно быть, уже вернется, меня не будет дома, и она подумает, что я еще кейфую себе на теплоходе, осматриваю достопримечательности Кижей, любуюсь церквами, построенными без единого гвоздя старинными мастерами, унесшими в могилу все тайны своего непревзойденного мастерства.
Нет, все-таки я плохо знал свою Иринку, хотя и прожил рядом с ней многие годы.
На третий день после операции она явилась в больницу. Я, разумеется, не видел ее, глаза мои были закрыты плотной повязкой, но внезапно я ощутил на своей руке ее руку.
Я не мог ошибиться, это была ее рука.
– Иринка, – сказал я, – девочка, неужто ты?
– Кто же еще? – ответила Иринка.
Нагнулась ко мне, поцеловала в щеку.
– Какой ты, дядя…
– Какой, девочка?
– Хотел меня обмануть…
Я засмеялся.
– А все-таки немного удалось, что, нет?
– Только немного, – сказала Иринка.
– Как ты догадалась, что я в больнице?
– Взяла и позвонила Агнессе Христофоровне…
Это была бессменная наша управдомша, и мысленно я посетовал, что не додумался договориться с нею раньше.
– Как Пикаскин? – спросил я.
– Еще не видела его, – ответила Иринка, и я знал, что она не лжет мне, что прямо с аэродрома, не заезжая домой, она рванула в Глазную больницу, и мне стало так тепло, так отрадно на душе…
Через десять дней меня выписали. Повязку с глаз сняли еще раньше. Нет, не могу сказать, что я стал лучше видеть, профессор, оперировавший меня, предупредил заранее:
– Глаукома – штука ядовитая, в шестидесяти случаях из ста операции не дают особо благополучного результата…
Я понял потом, что я оказался в числе этих самых шестидесяти случаев. Глаз мой не стал лучше после операции и оставалось одно: беречь свой единственный, уцелевший левый глаз, поистине, как зеницу ока…
Иринка привезла меня домой. Дома на столе меня ожидал огромный букет цветов, стол был накрыт, и все мои любимые блюда красовались на тарелках: заливная рыба, жареная телятина, отварная картошка с селедкой и домашняя наливка. И венцом всему – роскошная кулебяка с капустой.
– Служба помощи, как и всегда, на высоте, – сказал я. – Я все понимаю, девочка, это было для тебя не самым легким делом – организовать подобный стол!
– Не совсем легким, – охотно согласилась Иринка. – Ты же знаешь, дядя, я все могу достать, но вот испечь кулебяку – это действительно испытание средней тяжести!
– Неужто все-таки сама испекла этакую прелесть! – удивился я, потому что и взаправду кулебяка была превосходна, розовая, нежная, с хрустящей корочкой и сочной начинкой.
Иринка призналась скромно:
– Это испекла Агнесса Христофоровна. Она сказала, что, может быть, кулебяка смилостивит твое сердце и ты не будешь гневаться на нее за ее болтливость.
Я улыбнулся. Агнесса Христофоровна оказалась на диво проницательной.
– Ладно, – сказал я. – Позови Агнессу Христофоровну, будем праздновать мое возвращение все вместе…
А она только того и ждала – бросилась к телефону, вызвала Агнессу Христофоровну, спустя десять минут эта неистовая и громогласная дама заполнила своим трубным голосом и мощными формами нашу квартиру, которая сразу стала казаться тесной…
Утром, на следующий день, Иринка должна была отправиться на работу позднее, ей надо было пойти в Госплан.
И я спросил ее за утренним завтраком:
– Как теперь все будет?
– Что именно?
– Все. Что будет с тобой, с Пикаскиным, с Таей, с ее мужем?
– Все будет так, как полагается, – ответила Иринка. – Тая сошлась со своим мужем, она опять живет у него, каждый день ездит к нему в больницу, но, кажется, она ошиблась, ему придется пролежать в больнице не два, а чуть ли не четыре месяца. Ну, а Пикаскин, что ж, Пикаскин…
Она не докончила, задумчиво помешивая ложечкой чай в чашке. Я старался не смотреть на нее, боясь смутить, но, как мне показалось, я угадал то, что происходило между нею с Пикаскиным.
Я угадал потому лишь, что люблю Иринку и желаю видеть ее счастливой. Но ведь то, о чем я подумал, не может принести ей счастья.
– Твоя служба помощи, как мне думается, в действии, – сказал я. – Ты будешь помогать своему Пикаскину всем, чем можешь.
– Да, – сказала Иринка. – Всем, чем могу.
– А он не хочет, чтобы ты вышла за него замуж?
– Хочет.
Иринка встала со своего стула, села рядом со мной, положила голову на мое плечо.
– Ну, а ты хочешь? – спросил я.
Она медленно приподняла и снова опустила плечи.
– Наверное, хочу, но не соглашусь.
– Правда? – воскликнул я.
– Правда, – сказала Иринка, слегка отодвинулась от меня, скрестив на груди руки. – Я боюсь, дядя.
– Чего ты боишься, девочка?
– Боюсь, что буду любить его все последующие годы, мне кажется, что я вроде Таи, она приговорена к своему мужу, а я к Пикаскину.
Мне вдруг вспомнилось, как некогда Иринка, возвращаясь из школы, чистосердечно признавалась мне:
– Боюсь, что никогда не напишу этой контрольной…
– Ты недоволен мною, дядя? – спросила она.
– Не то слово. Я бы не хотел, чтобы ты любила его все последующие годы.
Иринка не стала спорить со мной.
– И я бы не хотела, но, кажется, ничего нельзя сделать.
– Ты согласишься выйти за него замуж?
Она ничего не ответила. А мне стало страшно за нее, каково ей будет в будущем? Что ожидает ее дальше?
Она не изменит своей привычки помогать тому, кому это нужно, и вот она согласится, станет женой Пикаскина.
А будет ли он любить ее? Сумеет ли оценить золотое ее сердце?
Или все пойдет чуть не с первого дня вкривь и вкось, он поймет, что женился на ней со зла, от обиды и все равно любит другую, и может статься, что та, другая, снова позовет его, и он бросит Иринку…
Мне так ясно представилось, что Иринка брошена и несчастна, что я даже застонал.
Иринка погладила меня по руке. Должно быть, она поняла то, что происходило со мной.
– Все не так просто, дядя, как тебе кажется…
Она помолчала немного.
– Знаешь, что странно? Я полностью избавилась от зависти.
– А разве ты была завистливой? – спросил я.
– Еще какой! Только я старалась, как могла, бороться с этим подлым чувством, чтобы никто ничего не заметил и чтобы ты тоже не заметил…
– Выходит, ты победила свою зависть? – спросил я.
– По-моему, победила, – ответила Иринка. – Представь себе, это все из-за Таи, ведь я ей поначалу ужасно завидовала, нет, ты не думай, она мне нравилась и я ей плохого не желала, просто вот так вот безобидно завидовала, ведь у нее все, все – она и красивая, и умная, и Пикаскин ее безумно любит… Но тут я увидела, как она страдает, она же места себе не находила, до того переживала за мужа и Пикаскина ей тоже было жаль, она понимала, что ему плохо без нее, что она ему принесла много горя, но ничего не могла с собой поделать, и она ужасно страдала, а я в это время часто с нею общалась, и она была со мною откровенна, она ничего не скрывала от меня, и мне стало совестно, что я ей завидовала, я решила: больше никогда никому не буду завидовать, ты прав, дядя, зависть – это такое низменное, мерзкое, недостойное человека чувство…
– Все это так, – сказал я. – Но ты мне все-таки не ответила, ты выйдешь за него замуж или нет?
– Я не хочу выходить за него замуж, – сказала Иринка.
– Но ты же любишь его, сама же призналась, что любишь.
– Люблю, – согласилась она. – Разве я спорю? И буду, наверно, любить, хотя сама понимаю, что, может быть, и не к чему мне любить его. Но быть его женой?..
Она словно бы спросила саму себя, не ожидая моего ответа. А я и не пытался сказать ей что-либо. Я думал о том, что же станет с нею дальше, как все сложится, как все будет…
РАССКАЗЫ
ЗАБОТ ПОЛОН РОТ
Я научилась плавать лет в девятнадцать и с той поры полюбила плаванье, как любят родители позднего ребенка.
Едва лишь наступало тепло, как я уже мчалась на пляж, в Химки, в Серебряный бор, в Куркино-Машкино, в Пирогово – куда придется, была бы только река.
В воде я чувствовала себя отлично, я умела плавать и саженками, и баттерфляем, и по-собачьи, а потом, когда уставала, ложилась на спину, и вода держала меня. Я глядела в небо, сложив на груди руки, и думала о том, о чем обычно как-то не хватало времени хорошенько и всерьез подумать.
Иногда со мной ездила купаться Наташа Гончарова. Она была года на полтора моложе меня, жила двумя этажами ниже, мама ее, Вероника Степановна, была актриса драматического театра, отец переехал в другой город, куда-то на юг, еще давно, Наташа была тогда совсем маленькой.
За эти годы у Наташи случилось несколько отчимов, они сменяли друг друга примерно каждые четыре-пять лет. Последний отчим дядя Кузя ушел от них года три тому назад, и с той поры Вероника Степановна уже не выходила замуж, предпочитая жить вдвоем с Наташей.
К слову, дядя Кузя был, по словам Наташи, самым приятным из маминых мужей.
– Ты так считаешь, потому что он был самый молодой, – предположила я.
Кузя был моложе Вероники Степановны лет на пятнадцать, а то и на все двадцать.
– Нет, – сказала Наташа. – Что ты! До него был Сеня – тоже молодой, но такой вредный, мама из-за него столько слез пролила.
Наташа – высокая, длинноногая, на вид выглядит старше своих лет. Держится по-взрослому, несуетливо, солидно, с чувством собственного достоинства. У нее прекрасные волосы, хорошая кожа, смуглая, как бы хранящая загар круглый год.
– И все, – заявляет Наташа, со вздохом разглядывая свое лицо в зеркале. – Больше ничего мало-мальски сносного…
– А фигура? – спрашиваю я, – фигуру, что, не берешь в счет?
Наташа сложена божественно: такая тоненькая, гибкая, с высокой грудью, талия – вот-вот переломится.
– Что фигура, – возражает она, – если морда подгуляла!
И добавляет с сожалением:
– Надо же так! Я тоже Наталья Гончарова, только та была первая красавица России, а я…
Мне думается, что она преувеличивает свою некрасивость. Правда, ее нельзя назвать хорошенькой, даже просто миловидной, но временами она бывает привлекательна, например, когда идет по пляжу, купальник туго обтягивает смуглое, сильное тело, волосы распущены по плечам, и вся она как бы лучится молодостью и свежестью.
Закончив десятилетку, Наташа решила поступить в МГУ, на факультет журналистики. Бог ее знает, почему именно на этот факультет? На мой взгляд, у нее нет особых данных, чтобы стать журналисткой, но она сказала:
– Почему нет?
На ее месте точно так ответил бы, наверно, почти каждый выпускник десятилетки. Чего греха таить, всем известно, что школьники зачастую выбирают тот или иной вуз не по велению души, а просто чтобы пойти куда-то дальше учиться, определиться после школы, или потому, что друзья-товарищи пошли именно в этот вуз.
Так оно бывает нередко. По себе знаю.
Из Наташиного класса три девочки и два мальчика сговорились, решили поступать на факультет журналистики. Поступил лишь один, остальные недобрали очков. В том числе и Наташа. Теперь она работает в пошивочной мастерской театра, того самого, в котором служит Вероника Степановна.
Наташа хорошо шьет, но я знаю, работа эта не по ней. А Вероника Степановна не может допустить мысли, что Наташа очутится за бортом высшего образования. Таким образом, на следующий год Наташа снова будет поступать в вуз, только еще не определила, в какой именно.
В школе Наташа училась по всем предметам отлично, и Вероника Степановна гордилась ее успехами. Когда приходили гости, она как бы невзначай брала Наташину тетрадку с сочинением, показывала исписанные страницы, нигде ни единой помарочки, и говорила жалобным тоном:
– В современной школе год от года все труднее учиться…
– Хватит, мама, – возражала Наташа, стесняясь гостей, читающих ее сочинение, – перестань, не надо.
Но Вероника Степановна не слушала ее.
– В наше время куда легче было учиться. Поверите, я, мать, удивляюсь, как много всего знает моя дочь, просто в ее годы это какой-то колодец знаний!
Должно быть, Вероника Степановна хотела сказать «кладезь», но в общем гости понимали ее. И с уважением глядели на Наташу, а она готова была сквозь землю провалиться!
После говорила мне:
– Ну, чего мать хвастает? Если бы у меня были к чему-то определенные способности, а то так, среднеарифметическая хорошая ученица, по всем предметам пятерки и никакого особого призвания!
– Неправда, – утверждала я. – У тебя есть призвание – ты чудесно готовишь, шьешь, вяжешь, вышиваешь…
– Одним словом, домашняя хозяйка со Знаком качества, – усмехнулась Наташа, – но ведь тогда высшее образование совсем не обязательно.
Впрочем, она не спорила с матерью. Мать желала, чтобы Наташа училась в вузе – пусть будет так!
Вероника Степановна, очевидно, играет свой последний сезон в театре. Наташа призналась мне по секрету, с тех пор, как в театр пришел новый главреж, вопрос об уходе Вероники Степановны можно считать решенным.
– Только я знаю, ей ужасно не хочется уходить, – говорит Наташа.
– Ну и не уходила бы!
– У нее жуткие отношения с новым главным, он у них очень лихой, сразу решил от всех старых актеров избавиться.
– А если в спектакле нужен будет старик или старуха?
Наташа пожимает плечами.
– Не знаю, как-нибудь обойдутся. Загримируют какого-нибудь молодого стариком, приделают ему бороду, наведут морщины, увеличат нос и мешки под глазами…
Помолчав, она признается:
– Жалко мать, только я стараюсь не подавать вида, что жалко, потому что жалость все-таки в какой-то степени обижает.
– Вот уж нет, – отвечаю я. – Жалеть – это прежде всего любить. Раньше простые люди так и говорили: я его жалею, значит, люблю!
Но Наташу переубедить трудно.
– А я считаю, что жалость унижает и обижает.
В конце концов каждая из нас остается при своем мнении.
Вероника Степановна и Наташа не похожи друг на друга, разве только фигуры у обеих стройные и волосы густые, блестящие, редкого цвета, бледно-золотого с чуть заметной рыжинкой.
У Вероники Степановны странное лицо: профиль резко отличается от анфаса. Анфас выражение ее лица безмятежно, умиротворенно, а профиль кажется одержимым, как бы устремленным вперед, страстно-нетерпеливым; может быть, такое впечатление создается из-за подбородка, особенно заметного в профиль.
Когда я смотрю на Веронику Степановну, мне кажется, что поначалу природа задумала сделать ее красавицей. Она щедро одарила ее большими бирюзовыми глазами, прямым, с тонкими, вздрагивающими ноздрями носом, великолепным цветом лица, но вдруг в самом разгаре своей работы природа то ли утомилась, то ли вдруг передумала и неожиданно вкатила прелестному лицу длинный, тяжелый подбородок.
Разом изменился весь облик, подбородок как бы перечеркнул красиво и тщательно выпиленные черты, подобно тому, как перечеркнута красным крестом сигарета на плакате, запрещающем курить.
Однако ни злополучный подбородок, ни сравнительно вздорный характер не мешали Веронике Степановне пользоваться успехом у мужчин и регулярно выходить замуж.
Однажды в субботу мы отправились с Наташей в Химки.
Был ясный, теплый июньский день. Летел пух с тополей, на улице мальчишки собирали белые пушинки, похожие на вату, и поджигали их. Ненадолго вспыхивал яркий огонь, быстро проползал по тротуару, вновь угасал. Мальчишки радостно галдели. Наташа сказала:
– Иногда я им завидую.
– Кому? Мальчишкам? За что же?
– За то, что они такие молодые.
Я невольно засмеялась. Наташа обиженно спросила:
– Чего ты смеешься? Я не собираюсь тебя смешить.
– Намного ли ты старше этих самых мальчишек?
– Дело не в годах. Они, видно сразу, беззаботные.
– А у тебя что?
– У меня забот полон рот. Первая, самая главная забота, как быть с мамой, когда ее уберут из театра. Что она будет делать? Ведь она же не может спокойно слышать о пенсии, а уйти ей придется. Мне говорили, что такие вот стрессы очень вредны для пожилых людей, что они их очень трудно переносят, когда вдруг теряют привычный ритм жизни, а ведь мама пожилая, как там ни говори.
– Ну, не такая она пожилая, – говорю я.
– Такая, – повторяет Наташа, – только ей не надо говорить об этом. Потом – я задумала сделать ремонт, а в ремонтной конторе нет хорошей плитки, и нет пластика для кухни, и мастера обещают прийти работать не раньше чем через три месяца, а когда мне готовиться в вуз? И в какой вуз готовиться, ты мне можешь сказать? А еще папа приезжает через две недели…
– Хочешь его видеть?
– Хочу. Только не хочу звать к нам, пока не сделаю ремонт.
– Охота блеснуть перед ним свежепокрашенным потолком?
– А как же! Пусть не думает, если мы с мамой живем вдвоем, так не можем без мужика справиться. Потом надо маму послать на рентген, что-то у нее с горлом…
– Хватит! – решительно заявляю я, – у меня от твоих забот и вправду голова закружилась.
– Пошли в воду, – предлагает Наташа.
– Пошли!
Мы лезем в воду. Я поплыла вперед, она отстала. Я плыла и думала о том, что хотела бы быть на месте Наташи, хотя у нее и в самом деле всякого рода забот предостаточно. Но она увидит своего отца, а мне никогда уже не встретиться с моим отцом.
Я вылезла из воды, пробежала несколько шагов и легла рядом с Наташей. Песок был сухой, основательно прогретый солнцем. Наташа пересыпала узенькие, горячие струйки песка сквозь пальцы. Рядом с ней лежал журнал «Наука и жизнь», раскрытый на середине.
Я увидела заключенный в овал портрет, толстые щеки, которые упирались в стоячий воротничок, водянистые глаза честолюбца, самодовольно сжатые губы.
– Кто это?
Наташа приоткрыла один глаз.
– Ты о ком?
– Чей это портрет в журнале?
– А, этот? Гете, Иоганн, он же Вольфганг. Знаешь такого?
– Знаю, – ответила я. – Это он сказал: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!» Подумать только, этот бюргер с пухлыми щечками и есть великий поэт Гете!
– А ты не гляди на него, – посоветовала Наташа, – лучше вспомни, что он еще написал.
– Помню, например «Фауста».
– Мамино любимое произведение, – сказала Наташа. – Мама говорит, что только истинно великий поэт мог так сильно передать трагедию бессилия человека перед возрастом.
– Актрисы очень не любят стареть, – сказала я.
Наташа резонно спросила:
– А кто любит?
– Наверно, никто. Мой отец говорил: «Все хотят жить долго, но никто не хочет быть стариком».
– Сильно сказано. Это он сам придумал?
– Не знаю, – сказала я. – По-моему, нет. Наверно, читал где-то.
– Сильно сказано, – еще раз повторила Наташа. – Мне вот, сама знаешь, далеко до старости, как до неба, я вообще не верю, что могу состариться, и то, как подумаю, что стану старухой, так страшно становится.
– А мне особенно жалко, когда красивые стареют, – сказала я. – Представь себе, какая-нибудь красавица глядится в зеркало и видит, что ее красота дряхлеет…
Наташа усмехнулась не без злорадства.
– Нам с тобой это не грозит. Нет покамест никакой дряхлости, а уж красоты и подавно, с самого начала не видать было…
Рядом с нами расположилась семья – папа, мама и дочка, толстенькое балованное чадо, лет примерно десяти, одетое в щегольской купальник, должно быть, рассчитанный поначалу на взрослого человека, потом переделанный на девочку.
Оба родителя, тоже толстые, краснощекие, удивительно похожие друг на друга (говорят, это признак счастливого и гармоничного супружества), наперебой суют дочке то бутерброд, то пирожок или булочку, наливают из термоса горячий кофе в белый пластмассовый стаканчик и, когда она есть и пьет, влюбленно глядят на нее, совершенно одинаково приоткрыв рот.
– Вот счастливая семья, – говорит Наташа, продолжая пересыпать песок сквозь пальцы. – Ты не находишь?
– Нахожу.
– Только, по-моему, нельзя так баловать…
– Почему нельзя? – спрашиваю я. – Как видишь, можно.
– Воображаю, какой она вырастет неумехой и эгоисткой – на все сто!
– Необязательно. Может вырасти и хорошим человеком.
– Нет, – уверенно говорит Наташа, – наверняка вырастет законченной эгоисткой! Вот увидишь.
Я говорю:
– Полагаю, что вряд ли мне придется увидеть. Да и тебе тоже, наверно, мы ее и вообще-то никогда больше не встретим…
Наташа смеется:
– В общем-то ты права.
– И в общем, и в целом.
– И все-таки нельзя так баловать! – снова говорит Наташа.
Я знаю Наташу с раннего детства. Вся ее еще такая коротенькая жизнь прошла на моих глазах.
Ее никогда не баловали и, признаться, мало о ней думали. Вероника Степановна постоянно в театре, на спектакле, на репетиции, в свободные часы занята собой, своей личной жизнью. А Наташа предоставлена самой себе.
И она привыкла быть главой семьи. Все домашние заботы постоянно лежали на ее плечах. Во время каникул я ездила в пионерский лагерь, с родителями на юг, к бабушке в деревню, а Наташа большей частью оставалась в городе.
Мама ее либо уезжала на гастроли, и нельзя было оставить квартиру без присмотра, либо была в Москве, и ее тоже нельзя было оставлять одну. Правда, когда появлялся очередной муж, тогда Наташе становилось вроде бы посвободней. Однажды мы вместе с нею поехали в туристский поход, как-то ее отец достал ей путевку в молодежный лагерь «Спутник».
Помню, она училась в третьем классе и уже тогда готовила обед, ходила в магазин за продуктами, убирала квартиру.
Уже тогда она умела экономно расходовать деньги, старалась уложиться так, чтобы дотянуть от одной получки Вероники Степановны до следующей. Вероника Степановна отстранялась от всяких домашних дел, переложив все на дочку, и Наташа сама научилась шить, потому что маме нужно было переделывать и подгонять по ней различные туалеты, вязать для мамы кофточки и жилеты, чтобы ей не было холодно во время гастрольных поездок.
Еще зимой Наташа запасала нафталин, а весной начинала сушить зимние вещи на балконе и относила мамины платья в чистку и, не доверяя прачечной, сама стирала нежнейшее мамино белье, мыла окна и полы, когда некого было допроситься прийти убрать квартиру.
Наташа задумчиво произносит:
– Я знаю, что я тоже балую маму, но что ж поделать, если она у меня такая.
– Какая?
– Такая, как есть.
Я осторожно спрашиваю:
– А тебе не надоело вести хозяйство?
– А что ты мне посоветуешь? Если не я, хозяйничать в нашей семье некому. Маме, сама знаешь, все до лампочки. Обеда нет, скажем, ну и не надо, обойдемся молоком с хлебом, моль сожрала воротник, можно и без воротника проходить зиму, пол грязный, на то он и пол, чтобы его пачкали и по нему ходили, посуда стоит немытая, а к чему ее мыть, все одно, скоро опять запачкается.
Наташа ни капельки не преувеличивает. Вероника Степановна именно такова. И уже никогда не станет иной, не может, да и не желает хотя бы немного перемениться. Наташа и в самом деле избаловала ее на свою голову.
Я спрашиваю:
– Кто из вас старше: ты или мама?
– Наверно, я, – отвечает Наташа. На гладком и чистом ее лбу неожиданно появляется морщинка.
Мне думается, что ей тоже хотелось бы, чтоб о ней заботились, чтобы опекали ее и сдували с нее пылинки, как оно и полагается в нормальной семье.
Родители, которые расположились рядом с нами, ублажив дочку, в свой черед наваливаются на еду. Едят слаженно, дружно – холодные котлеты, огурцы, копченую колбасу, сыр.
– Гляди, – тихо замечает Наташа, – как они ритмично стучат пломбами.
Да, видно, что это люди запасливые, любящие поесть и понимающие толк в еде. Эти не удовлетворятся молоком с хлебом, если почему-либо нет обеда. Впрочем, в такой семье никогда не случится подобного ЧП.
Наконец они насытились. Папа блаженно гладит свой туго набитый живот, мама надела на голову малиновую купальную шапочку и вместе с дочкой отправилась купаться. Они идут по пляжу, обе пухленькие, источающие полное, всеобъемлющее благополучие, очень довольные собой и всем окружающим миром.
Пройдет лет с десяток, дочка станет вылитой мамой, такой же массивной, грузной, с округлым румяным лицом и сочными губами, чуть тронутыми сиреневой помадой. А может быть, через десять лет сиреневая помада будет уже немодной, а модной окажется какая-нибудь другая, брусничная, или черешневая, или серо-буро-малиновая в крапинку? Все может статься…
Потом они возвращаются обратно, свежие, радостные, капельки воды усеяли их руки, спины, одинаковые у обеих наливные розовые плечи.
Обе смеются, наперебой рассказывая папе:
– Сперва, как войдешь в реку, холодно…
– Зато после до того хорошо…
– Я поплыла, а мама меня не догнала…
– Это тебе кажется, я от тебя ни на шаг не отстала…
Папа вынимает из кожаного футляра маленький, изящный кассетный магнитофон, нажимает кнопку. Низкий голос, не то мужской, не то женский, взывает со страстью:
Говорят, весна вернется,
Расцветет природа вновь…
Дочка равнодушно слушает, а мама стонет, словно голубь перед грозой:
– Как я люблю этот романс! Лионелла Джаваха неподражаема!
– Нет, ты только послушай, – шепчет мне Наташа, – я тебя умоляю, эта самая Лионелла дает на всю железку, можешь себе представить, она сомневается, что весна вернется. Говорят, что вернется. А если бы не говорили, она бы считала, что весна не вернется? Что, она навеки скрылась в горах Гималая или за великим Кавказским хребтом?
Лионелла Джаваха между тем продолжает «давать на всю железку» дальше:
И весна мне не на радость,
Коль зима в душе моей.
Он уехал, он уехал…
– Ага, все-таки вернулась весна, – злорадно шепчет Наташа. – Только я бы тоже уехала от такой идиотки, бежала бы куда глаза глядят и ни разу не обернулась бы.
Она смеется, не выдержав, а мне кажется, все это потому, что она завидует дочке, которую родители немилосердно балуют. Может быть, сама никогда не признается в том, что завидует, и все-таки.
Впрочем, мне тоже, признаться, завидно.
– Хорошо, когда все живут вместе, – говорит Наташа.
– Кто живет вместе? – не поняла я.
– Родители, отец и мать.
Я знаю, ей хотелось бы, чтобы Вероника Степановна помирилась со своим мужем, Наташиным отцом. Но, должно быть, этого не будет никогда. Слишком много лет прошло с того дня, как они разошлись, вряд ли Вероника Степановна и ее бывший муж снова сумеют наладить совместную жизнь.
Папа, мама и дочка, наслушавшись романсов, ублажив себя пищей физической и духовной, решают покинуть пляж. Родители несут кошелки, наверное, ставшие значительно легче после обильного завтрака, дочка, припрыгивая, бежит впереди. Солнце заливает их спины, упоенные сознанием собственной значимости, время от времени они улыбаются друг другу.
Они никого не видят, им никто не нужен. Весь мир для них – это они трое, только они сами, больше никто. Ни одна живая душа!
Я бросаю взгляд на портрет Гете в журнале. Наверное, он был прав, этот холодноглазый сановный старик с надменным лицом испытанного царедворца. Иные мгновенья у иных людей и в самом деле прекрасны. Только никому не дано остановить хотя бы одно мгновенье, все мгновенья уходят бесследно, и плохие и хорошие.
Мы с Наташей молча глядим вслед тем, счастливчикам. А те уходят, не думая о нас, не думая ни о ком на свете, кроме как о самих себе…
Вечером я привычно захожу к Наташе. У них крохотная квартирка, всего в двух комнатах двадцать один метр и кухня что-то около пяти метров.
Комнаты почти пустые, ни Вероника Степановна, ни Наташа не любят, когда мебель загромождает комнаты, зато стены увешаны портретами Вероники Степановны в разных ролях, на некоторых портретах она очень авантажна, может быть, потому, что подбородок старательно заретуширован.
Самое уютное место в квартире – кухня. Стены и потолок окрашены одинаково в светло-оливковый цвет, на окнах зеленые занавески, вокруг стола табуретки, обитые зеленым ситцем. Над плитой портрет Вероники Степановны в роли Раунтеделейн из «Потонувшего колокола» Гауптмана.
Портрету этому лет этак тридцать, не меньше, Вероника Степановна тогда получила свою первую роль в пьесе Гауптмана, только-только придя в театр после студии. Волосы распущены, руки прижаты к груди, глаза огромные, трагические.
– На кухне не полагается вешать фотографии, – сказала я как-то Наташе.
– А мне нравится, – ответила Наташа, – я люблю, когда готовлю, нет-нет да поглядеть на маму. И вообще, кому ее фотография мешает, скажи на милость?
Мне нечего ответить, и я молчу, чтобы не спорить, а Наташа – в сущности, права, если ей нравится фотография матери, она может повесить ее куда угодно.
Вероника Степановна сидит на кухне, пьет чай. Рядом с ней ее приятельница, актриса того же театра Алла Семеновна. Когда-то Алла Семеновна была, должно быть, красива, до сих пор у нее четкий, резко очерченный овал лица, от природы яркий рот, правильный нос, черные глаза умело подрисованы. Она беспрестанно курит, я уже не представляю себе Аллу Семеновну без сигареты, зажатой между пальцами, унизанными огромными перстнями. На запястье у нее широкие среднеазиатские браслеты, вокруг шеи цепочка с медальоном, на груди брошка в виде подковы, обсыпанной красными и голубыми камешками.
Когда она уходит, Наташа обычно открывает окна во всей квартире, чтобы выдуть табачный дым, и вытряхивает в мусоропровод пепельницу, полную окурков со следами помады.
Я сажусь возле Вероники Степановны, Наташа наливает мне в чашку чай. Разговор, начатый еще до меня, идет о вчерашнем собрании в театре. Вероника Степановна и Алла Семеновна говорят очень громко, не слушая и перебивая одна другую. Я подмигиваю Наташе, она опускает ресницы. Мы обе не сомневаемся, что разговор этот надолго, может быть, до самой ночи.
– Я все понимаю, – говорит Вероника Степановна. – Ты меня, Аллочка, не агитируй, это напрасный труд, уверяю тебя, лучше скажи, почему ты взяла сторону Сержа? С какой такой стати?
Серж – это главный режиссер, пришедший в театр в начале года и против которого в труппе ведется планомерная методическая борьба. Думается, что Вероника Степановна – не последняя скрипка в этой борьбе, ибо никак не может простить Сержу, что он предложил ей уйти на пенсию.
Кажется, Алле Семеновне он предложил то же самое.
Алла Семеновна молча прихлебывает остывший чай. Потом берет из пачки, лежащей на столе перед ней, новую сигарету. Щелкает зажигалкой, откинув голову, картинно пускает дым через ноздри.
– Да говори же, – нервничает Вероника Степановна.
– Изволь, дорогая, – отвечает Алла Семеновна, – сейчас постараюсь тебе все объяснить.
Она словно бы изъясняется словами какой-то давней своей роли.








