412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Уварова » Истории от первого лица (Повести. Рассказы) » Текст книги (страница 3)
Истории от первого лица (Повести. Рассказы)
  • Текст добавлен: 26 июня 2025, 16:20

Текст книги "Истории от первого лица (Повести. Рассказы)"


Автор книги: Людмила Уварова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 18 страниц)

7

…Он вызвал меня, свистнул, как и обычно, три раза, и я выбежала во двор. Были последние августовские дни, жаркие и светлые солнечные лучи заливали двор.

– Давай напоследок посидим в нашей «Трубке», – сказал Витька.

Я села в середине, Витька и Семен – по краям.

Два месяца тому назад я окончила десятый класс. У меня была длинная коса, которую я по-взрослому закалывала на затылке, двадцать первого июня, на выпускной вечер, я надела первое в моей жизни крепдешиновое платье и туфли-лодочки на каблучках.

– Где Ростик? – спросила я.

– Уехал в эвакуацию, – ответил Семен.

– Куда?

– Эвакуировался куда-то в Сибирь.

Тогда это слово только-только родилось, оно было еще непривычным, необкатанным.

– А почему он эвакуировался?

Витька рассердился:

– Почему, почему! Уехал – и все тут!

Семен примирительно положил руку на его плечо.

– Не кипятись, все равно его бы не взяли, у него слабые легкие.

– У Витьки слабое зрение, – сказала я, – его тоже не должны взять.

– Уже взяли, – сказал Витька.

– Сам напросился?

– Какое это имеет значение? А Ростик-то ни с кем не простился.

– Они очень спешили, – сказал Семен. – Отец прибежал с завода, два часа на сборы – и в вагоны…

– Хватит о нем.

Витька приблизил ко мне лицо, потерся носом о мой нос. Так он делал тогда, когда хотел показать мне свое расположение.

– Катериненко, пожмем друг другу руки…

– Вы оба уходите?

– Да.

– Когда?

– Завтра утром.

Я не была плаксой, я плакала очень редко, и они ценили меня за это еще в то время, когда я была совсем маленькой. Я и теперь не хотела плакать, а слезы катились сами собой, и я закрыла лицо руками, но Витька насильно разнял мои руки. Потом вынул носовой платок, вытер им мой нос и глаза.

– Теперь порядок, – сказал он.

Спустились тихие летние сумерки, но ни в одном окне дома не было света. Откуда-то издалека донесся сперва глухой, потом все более нараставший рокот. Захлопали двери. Послышались громкие, взволнованные голоса.

– Сейчас объявят, – сказал Семен.

И в ту же минуту мы услышали:

– Граждане, воздушная тревога…

Небо темнело на глазах, постепенно из синего становясь угольно-серым. Огромные, пронзительно-яркие руки прожекторов шарили по всему небу, скрещиваясь и вновь расходясь в разные стороны.

Первый грохот зенитного орудия разрезал вечерний воздух, по крыше нашего дома как бы забарабанил крупный, частый град.

– Зажигалки! – бросил через плечо Витька и побежал из сарая, а мы вслед за ним.

На крыше стояли Витькин отец и Аська Щавелева. Они тушили зажигалки, засыпая их песком из бочки, стоящей возле трубы.

– Эй, помощнички, а ну сюда! – крикнула Аська.

Глаза ее искрились. Зубы блестели на смуглом скуластом лице. Она вытянула руки и погрозила кулаком кому-то скрытому в облаках:

– Фашисты проклятые, чтобы вы заживо сгорели, где вы есть!

– Тише, Ася, вы их все равно не испугаете, потому что они вас не слышат, – флегматично произнес Витькин отец, Евгений Макарович, щупленький, с близорукими глазами, решительно непохожий на своего сына; его знали все окрестные улицы и переулки, он был ветеринарный врач, работал в какой-то поликлинике для животных и, кроме того, принимал на дому. К каждому своему пациенту, кто бы он ни был – кошка, собака, птица, корова, – Евгений Макарович относился с необыкновенной любовью.

Он очень любил животных, не мог пройти мимо брошенного котенка, больного щенка, замерзавшей птицы; дома у него, в маленькой комнатке в полуподвале, где он жил вместе с Витькой, можно было постоянно застать двух, а то и трех собак, кошку с котятами, голубя, у которого перебито крыло.

Всех их он в разное время подобрал на улице, заботливо выхаживал и потом устраивал, как он выражался, «в добрые руки».

Витька не обижал питомцев отца, но все-таки подлинным помощником Евгения Макаровича был Ростик. Ростик сам прибегал к Евгению Макаровичу и беспрекословно выполнял все то, что тот приказывал ему делать: перевязывал лапы, заливал раны йодом, учился накладывать гипс на переломы, даже иногда кормил с ложечки какого-нибудь котенка-сосунка, безжалостно выброшенного кем-то на улицу и подобранного Витькиным отцом.

Семен оглянулся на меня:

– Иди к Карандеевым, нечего тебе здесь делать…

Во время воздушной тревоги мы все обычно сидели в квартире Карандеевых или прятались в сарае, потому что бомбоубежища у нас не было.

– Почему это нечего? – обиделась я.

– Чего ты ее гонишь? – спросила Аська. – Сейчас все уже кончится…

– Конечно, – подхватила я, обрадованная Аськиной поддержкой.

Аська взглянула на небо, потом перевела взгляд на крышу. Глаза ее сузились.

– Ох, – сказала она с яростью, – мне бы хотя одного фашиста вот сюда, в руки, я бы показала ему небо в алмазах!

Вскоре мы слышали громкий, ясный голос диктора, повторявший одни и те же благодатные слова: «Отбой. Угроза воздушного нападения миновала. Отбой».

– Побегу. – Аська дробно застучала по крыше каблуками. – Дочка заждалась небось, и сам должен сейчас прийти…

В небе по-прежнему бродили длинные, ослепительно блестевшие лучи прожекторов, и при их свете я отчетливо увидела лишь лицо Витькиного отца, обращенное к сыну. Оно было спокойным, это усталое, немолодое лицо. Он снял очки, совсем как Витька, подышал на них, потом надел снова. Он был удивительно схож сейчас со своим сыном – та же ироническая складка губ, такие же слегка удивленные глаза с притаившейся в глубине чуть заметной невеселой усмешкой.

– Витенька, – сказал он, – я все никак не могу поверить, что сегодня последний день…

– Начинается! – насмешливо протянул Витька. – Мелодрама «Прощанье на крыше», действие первое… Иди лучше домой, там твой новый щенок скулит.

Губы его улыбались, но взгляд, брошенный на отца, был задумчивый, озабоченный, словно не отец, а он, Витька, был старшим.

– В два месяца скулить еще положено, – отозвался Евгений Макарович.

Я тихонько дернула Семена за руку:

– Пошли…

– До вечера, – сказал Витька.

Мы гуляли с ним по Мытной, по Шаболовке, завернули на Донскую и прошли ее всю, вплоть до Донского монастыря, потом повернули обратно и снова ходили по улицам и переулкам.

Было темно, нигде, ни на каких улицах, ни в окнах, ни единого огонька. Молчаливые прохожие шли нам навстречу и проходили мимо, по мостовой проезжали машины с синими, затемненными фарами. В небе тяжело висели надутые туши аэростатов.

– Ты заходи к отцу, – сказал Витька. – Когда-никогда выбери минутку, забеги к нему…

– Конечно, буду заходить…

– Ему без меня очень одиноко, – сказал Витька. – Мама умерла, и он как-то сразу одряхлел тогда, знаешь, вдруг, в один день, стал стариком.

Мы снова замолчали.

– Что собираешься делать? – спросил Витька.

– На завод пойду, мы с Дусей Карандеевой будем вместе устраиваться…

– Куда?

– Еще не решили…

Он спросил меня:

– Ты меня будешь ждать?

– А как ты думаешь? – спросила я.

Витька всегда казался мне братом, я относилась к нему так же, как к Семену и к Ростику. Нет, неправда, он был больше, чем брат. Он был самым главным человеком в моей жизни.

Я поняла это еще в прошлом году, когда услышала, как Семен и Ростик дразнят его какой-то Сонечкой.

А потом я увидела его с нею в кино «Великан». Я пошла туда на предпоследний сеанс, я любила ходить в кино совсем одна, и вот, когда сеанс кончился, я увидела Витьку с незнакомой девушкой.

Она выглядела немного старше его, рослая, золотоволосая, одетая в клетчатое нарядное пальто, сшитое по последней моде в талию и с хлястиком на спине.

Они не видели меня, а я хорошо рассмотрела ее.

У нее были круглые глаза, не то серые, не то синие, большой сочный рот. Она была красивой и по-настоящему взрослой, не девушкой, женщиной, хорошо знающей себе цену.

Все в ней было загадочным: и круглые глаза, и малиновый рот, который она часто, по-кошачьему, облизывала узким розовым языком, и белые, женственно пухлые руки, то и дело поправлявшие волосы, свисавшие на ее лоб густой кудрявой челкой.

Я видела, как Витька глядел на нее без обычной насмешки, жалобно, даже, кажется, умоляюще. На меня он никогда еще не смотрел так.

Я шла за ними, низко опустив голову, чтобы Витька, ненароком обернувшись, не заметил меня. Но он не оборачивался. Ему было совсем не до меня, не до кого. Он говорил ей какие-то слова, и она смеялась, смех у нее был тоже какой-то загадочный, таивший в себе что-то неведомое мне.

– Ах-ха-ха! – заливалась она, а я шла и думала со злостью:

«Расквакалась, как лягушка. Неужели ему не противно?»

Я повернула к дому. Каждый камень мостовой, каждое дерево, казалось, были связаны для меня с ним, только с ним…

Тут мы шли вместе, тут он взял меня под руку, тут мы бежали наперегонки, а вот тут стояли, пережидая дождь.

Я дала самой себе клятву: честное-пречестное слово забыть о Витьке, начисто выкинуть его из головы, из сердца, из всей моей жизни.

Я стала избегать его. Он свистел под моим окном, подолгу ждал, пока я выйду, он приходил к моей школе, – ведь он уже окончил школу и работал монтером на Могэсе, – и вот он терпеливо ждал, пока я выйду, а я выходила другим ходом и убегала от него, и он никак не мог повстречаться со мной.

Как-то к нам зашел приятель моего брата Гога.

Он был старше меня, но, несмотря на это, я считала его несносно скучным, самовлюбленным, хотя он и пользовался репутацией абсолютного, законченного красавца.

Должно быть, он и в самом деле был хорош собой – высокий, тонкий в талии, словно танцор из грузинского ансамбля, с нежно-розовым овальным лицом и карими продолговатыми глазами, – но мне он казался похожим на мухомор – такой же яркий и противный. Противными казались его четко вырезанные губы бантиком, мохнатые ресницы, белые ровные зубы, такие ровные, словно реклама зубной пасты «Хлородонт».

И еще мне казалось: он постоянно гляделся в какое-то никому не видимое зеркало и потому все время охорашивался перед ним, – может, это присуще всем признанным красавцам; он то причесывался, сдувая волосы с гребенки, то оглаживал свои брови, то щурил глаза или скалил свои великолепные зубы.

Приходя к нам, Гога иногда предлагал мне пойти погулять с ним, или, как он выражался, совершить рейс в кино. Я обычно отказывалась, я вообще старалась избегать его, но на этот раз согласилась, и мы отправились в парк культуры.

Он шел, слегка покачивая плечами, как бы позируя перед одному ему видимым зеркалом, он улыбался и ловил взгляды встречных девушек, а я шла рядом и злилась. Больше всего на самое себя.

Наконец он соизволил обратить свое внимание и на мой мрачный вид:

– Чего ты такая молчаливая, Катюша?

– Ничего, – ответила я.

Он улыбнулся, открыв мне все свои тридцать две отборные жемчужины.

– Пойдем в комнату смеха, хочешь?

– Нет.

– А прокатиться на «чертовом колесе»?

– Не хочу.

«Ничего не хочу, – говорила я мысленно. – И тебя не хочу видеть. И зачем я пошла с тобой?»

Он стал рассказывать мне о том, как его пригласили сниматься в массовке в каком-то фильме и он хочет сниматься – это его заветное желание: говорят, из массовок режиссеры часто вылавливают типажи, нужные им. А у него, как говорят, неплохие внешние данные, это для артиста весьма важное качество, не правда ли?

Потом он говорил, что скучает, что ему все надоели и хотелось бы подружиться с настоящим человеком, серьезным и умным, пусть даже не очень красивым, но ведь не в красоте дело…

Его губы бантиком улыбались, он был безусловно и совершенно доволен своей красотой.

Я вспоминала: здесь мы ходили с Витькой, и долго смеялись, глядя в зеркала в комнате смеха, и катались на «чертовом колесе», и я крикнула один только раз, когда повисла головой вниз…

Внезапно кто-то вклинился между нами.

– Простите, – торопливо сказал Витька. – Слушай, идем скорее, очень нужно…

– Что случилось? – испуганно спросила я. – Говори правду!

– Могу ли я чем-нибудь помочь? – сказал Гога, картинно приподняв брови.

Витька даже не взглянул в его сторону.

– Скорее, Катькин, слышишь?

И мы побежали с ним со всех ног.

Витька остановился напротив кинотеатра.

– Все, – сказал он. – Отдохни!

– Как это отдохни?

Он сказал деловито:

– Сеанс начинается через пятнадцать минут. И не спорь со мной, а то не успеем…

И я пошла за ним, все еще ничего не понимая…

В кино мы сидели молча, смотрели старую-престарую комедию «Закройщик из Торжка». Было очень смешно, весь зал покатывался от хохота, но мы не смеялись – ни я, ни Витька, даже не улыбнулись ни разу. Но когда картина кончилась и мы снова вышли на улицу, Витька вдруг захохотал.

– Ты чего? – удивилась я.

Он хохотал, как будто его без конца щекотали. Потом сказал, вытирая слезы, выступившие от смеха на глазах:

– А тот, длинный, он, наверно, до сих пор прийти в себя не может…

Я представила себе красавца Гогу, изумленно поднявшего свои атласные брови.

– Он лучше тебя.

Витька сразу посерьезнел.

– Он красивый, – сказала я неискренне. – И совсем он не длинный, а высокий как тополь.

Витька сказал задумчиво:

– Вы, бабы, все-таки странные существа, иногда я думаю – вы просто марсиане.

– Почему марсиане?

– Потому что я не всегда могу объяснить ваши поступки. Ну, например, скажи на милость: чего это ты с этим самым тополем в парк поперлась? Он тебе разве нравится?

– Еще бы, – сказала я. – А ты не знал?

– Дай честное слово!

– Не хочу.

Витька просиял, словно я ему что-то подарила.

– Не хочешь?

– Нет.

– Так я и знал.

– Чего ты знал?

– Знаешь, а ведь я весь парк обегал, все искал тебя, гляжу – ты идешь злая, как оса, наверно, скучаешь…

– Вот еще, чего это мне скучать? Он такой красивый!

Витька произнес те же самые слова, что и Гога:

– Не в красоте дело…

Он был чересчур уверен в себе, уверен в том, что я всегда буду с ним. И потому я сказала совсем не то, что хотела.

Я не хотела говорить о той девице, я еще раньше дала себе слово никогда не упоминать о ней. И все-таки я не сдержалась. Я спросила ехидно:

– А та, твоя, тоже марсианка?

– Какая такая моя?

– Ну а та, с которой ты тогда в кино был…

Он снял очки и крепко вытер глаза, словно хотел яснее меня увидеть.

– Вот что, давай уговоримся: ее не было.

– Почему не было? Я же сама вас видела в «Великане».

Он молчал. Я поняла: он сердится, но старается сдержать себя. Он сказал спокойно, терпеливо, будто объяснял какое-то очень легкое правило вконец тупой ученице:

– Ее не было. Забудь о ней…

– А ты забыл?

– Я забыл, – твердо ответил он.

До сих пор не знаю, кто была та девица и что произошло между ними.

Но я послушалась его. И больше не напоминала о ней, как не было ее вовсе.

Мы все реже встречались вчетвером, и Семен и Ростик словно нарочно оставляли нас вдвоем с Витькой.

Мы часто говорили о будущем. Мы наперед расписали нашу жизнь. И оба считали, что будем счастливы. Мы очень хотели быть счастливыми.

Витька говорил:

– Перво-наперво – никогда не ссориться!

Я соглашалась с ним:

– Никогда, что бы ни было!

– И во всем уступать друг другу…

– А кто раньше? – допытывалась я. – Кто раньше уступит – ты или я?

Он отвечал благородно:

– Пусть я…

Свадьбу мы решили сыграть первого июля, когда я уже сдам все экзамены и окончу школу.

Витька скопил пятьсот рублей, и триста рублей обещал дать его отец, и мои родители грозились подарить нам целую тысячу, как они говорили, на обзаведение. И мы собирались сразу же после первого июля махнуть куда-нибудь в тихое, очень тихое место, на Оку или на Волгу, и прожить там месяц вдвоем…

Иногда Витька брал карту, мы садились за стол и начинали выбирать что-либо самое глухое и безлюдное.

– Васильсурск, – говорил Витька. – Смотри, городок с ноготок, река и лес, наверно, как водится, и ни одного знакомого человека во всей окружности.

– А если в Алексин? – спрашивала я. – Тоже тихо, и Ока, и, говорят, леса кругом…

Мы выбирали, все никак не могли остановиться на чем-нибудь. А потом Витька решил:

– Возьмем билет куда угодно, куда будет, и вылезем на первой станции, на которой захочется вылезти.

Это было здорово придумано. Мне представлялось, как мы едем в вагоне, стоим у окна, ветер бьет в лицо, а мимо проносятся станции, перелески, дороги, и на телеграфных проводах сидят птицы, много птиц, и вот уже вечер, и темные деревья мелькают за окном, и звезды бегут за нашим вагоном, и вдруг мы решаем, выходим на какой-нибудь станции и идем по дороге, и нас никто не знает, и мы тоже никого не знаем, мы просто идем куда глаза глядят, вдвоем, друг с другом…

…Витька смотрел на меня, не спуская глаз.

– Ты меня будешь ждать? – повторил он.

– Буду, – сказала я.

– И пиши мне каждый день.

– Хорошо.

– Дай мне с собой твою карточку.

Я очень редко снималась. Я не любила сниматься, так как очень плохо получалась. И потому у меня не было ни одной подходящей фотографии.

– Жалко, – сказал Витька. – Но ничего, ты снимись и пришли мне туда. Ладно?

Мы остановились возле нашего двора.

Он взял мое лицо в ладони, потерся носом о мой нос.

– А теперь стой тихо, помолчи. Я хочу запомнить тебя…

Он долго, пристально смотрел на меня. И я смотрела на него, на его знакомое до последней черточки маленькое лицо с густыми бровями и толстым, немного вздернутым носом. Я тоже хотела запомнить все-все: большие очки, добрые губы, нижняя губа толще верхней, между зубами щербинка, почти незаметная…

Рано утром, солнце еще едва взошло, он свистнул мне, и я выбежала во двор.

Он стоял вместе с Семеном. За плечами у них были рюкзаки. Казалось, оба собрались в туристский поход.

Немного поодаль стоял Витькин отец. Возле него большая собака, недавно вылеченная им. Он казался веселым, слишком веселым для этого утра.

– Погода сегодня просто замечательная, – сказал он и улыбнулся.

– Да, – сказала я. – Очень тепло.

Витька обернулся к нему:

– Папа, ты иди к военкомату, там подождешь…

– Мои тоже уже там, наверно, – сказал Семен.

– Хорошо, Витенька, – согласился отец. – Конечно, я пойду. Я подожду тебя, у меня времени хватит…

Я проводила его взглядом, и Витька долго смотрел ему вслед.

Я сказала Витьке:

– Я буду часто приходить к нему…

Мы дошли до Калужской площади, остановились на скверике в середине площади.

– Дальше не надо, – сказал Витька.

Утро было теплым и тихим. В небе светило отдохнувшее за ночь солнце, пахло свежей, омытой ночным дождем листвой.

Все было как до войны, и только окна домов все в белых полосках, наклеенных крест-накрест, только мешки с песком, подпиравшие витрины, да развешанные повсюду плакаты «Родина-мать зовет!», да безостановочно звучавшие из громкоговорителя военные марши – все это говорило о войне, о самой настоящей, неподдельной, всамделишной…

Я вынула из кармана карточку и дала ее Витьке. Это была старая, но единственно приличная фотография, я снималась, когда мне было двенадцать лет. На оборотной стороне я написала:

«Жду тебя. Твой Катериненко-Катерская-Катющенко».

Витька долго смотрел на карточку. И Семен смотрел на нее.

– Как хочешь, а ты мало изменилась с тех пор, – сказал Семен.

– С чего ей меняться? – спросил Витька.

Я пожала руку сперва Витьке, потом Семену. Семен пошел вперед не оглядываясь. Витька сказал:

– Будь здорова, Катя…

Он редко, очень редко называл меня вот так вот, по имени. И это простое, обычное мое имя, произнесенное им, вдруг как бы ударило меня в сердце. Словно только сейчас, в эту минуту, я по-настоящему осознала всю необратимую реальность прощания, я как бы очнулась от забытья и разом с головой окунулась в острое чувство разлуки с ним.

Он обнял меня.

– Ну, чего ты, малыш? Все будет хорошо, вот увидишь, все будет очень хорошо, даже лучше, чем ты ожидаешь…

Он оставался верен себе. Как и когда-то, в детстве, он хотел убедить меня, чтобы я поверила: все будет отлично. Все как есть.

– И они были счастливы, и жили долго, и умерли в один день…

Витька прижал мою щеку к своей щеке. Щека его была горячей, шершавой, – должно быть, побрился на скорую руку.

– Да, они были счастливы, разве не так?..

8

…День кончился, но вечер словно бы все еще медлил спуститься на землю. Я присела на доски, обхватила руками колени. Что, если бы ожили все слова, сказанные здесь за все годы?

Когда-то я призналась Витьке, что мне кажется, ни одно слово не пропадает, оно остается где-то рядом с нами, и вот когда-нибудь слова оттают и прольются дождем, то-то будет шуму, треску, грохоту!

Витька, к моему удивлению, не посмеялся надо мной. Он сказал:

– Знаешь, а я тоже об этом думал. Это, по-моему, еще не открытый закон, может, его еще откроют, что-то вроде сохранения или перехода энергии, или еще там как-то…

И он стал сочинять. Он говорил о том, что в один прекрасный день слова могут внезапно обрушиться на головы людей, и тогда каждый увидит, как много злого, ненужного, лишнего наговорил он за всю жизнь, и каждый пообещает обращаться со словами так же осторожно, как с порохом или сильнодействующим ядом, и не выпускать их без толку.

– И повсюду будут висеть плакаты, – добавил Витька: – «Осторожнее со словом!» Или что-то вроде: «Думай прежде, чем скажешь слово!» Или: «Словом можно убить наповал. Помни об этом!»

Я закрыла глаза. В эту минуту в ушах моих вдруг зазвучал голос… нет, не голос – пронзительный крик.

В тот день, когда я проводила Витьку и Семена, уже подходя к дому, я услышала истошный крик.

Кричала женщина, кричала с причитаниями, с воем, захлебываясь от слез.

Я вбежала во двор и увидела Аську. Она лежала на крыльце, билась головой о деревянные, изъеденные временем ступени и не переставая причитала:

– Ой, да на кого ж ты меня покинул, соколик мой лазоревый! Ой, да как же это я буду без тебя в пуховую постельку ложиться, шелковым одеялом покрываться! Да как же это ты задумал оставить меня, ясочка мой изумрудный!..

А вокруг стояли наши соседи, молча глядели на Аську.

Потом старик Карандеев выглянул на крыльцо, брезгливо бросил:

– Поднимите ее с пола…

И снова ушел к себе.

Женщины бросились поднимать Аську, но она вцепилась руками в ступени, не оторвать, и кричала еще громче, еще исступленнее…

Тогда из комнаты Карандеевых вышла Дуся, держа за руку Алю. Она подошла к Аське, громко спросила:

– Ты что, хочешь, чтобы девка у тебя припадочной выросла?

И вдруг Аська мгновенно замолкла, словно у нее пропал голос. Живо вскочила на ноги, бросилась к Але, прижала ее к себе.

Аля посмотрела на Аськино распухшее от слез лицо и заплакала.

– Не буду, – быстро заговорила Аська. – Не буду, кровиночка моя, никогда больше не буду, только ты не плачь! Мама уже не плачет, видишь? И ты не плачь…

Она взяла Алю на руки и скрылась в своей комнате.

– Страдает, – тихо вымолвила Дуся, опасливо оглянувшись на свои окна. – Она с ним ни разу еще не расставалась…

Старик Карандеев опять вышел на крыльцо. Был он, как всегда, сердит, смотрел исподлобья, хмуря жесткие брови.

– «Страдает»! – передразнил он Дусю. – У нее их, кобелей этих, до черта перебывало. Гляди-ка, завтра уж нового приведет…

Нина Львовна передернула плечами.

– Как это вы можете так говорить? – возмущенно спросила она. – Завтра! Только что проводила мужа на фронт!

– Завтра, – непримиримо повторил старик. – От силы через два дня. А ты, – он двинул бровью Дусе, – иди домой, дома делов по горло…

– Сейчас, папа, – послушно сказала Дуся и юркнула в свою дверь.

Он пожевал губами, сказал как бы про себя:

– Пуховая постелька… Там небось отродясь целой простыни не было…

До сих пор, вспоминая первые месяцы войны, я всегда отчетливо вижу то ясное, незамутненное утро лета, свежие листья деревьев на сквере в середине Калужской площади, Витькины очки, блестевшие на солнце.

Я снова вижу его руки на моих плечах, небольшие, с тонкими умелыми пальцами, и волосы, упавшие на лоб, – почему-то они пахли новым, незнакомым мне запахом, похожим на запах вялых листьев, – и щербинку между зубами я вижу и еще чувствую почти физически ощутимо, как он потерся своим толстым носом о мой нос.

И Семена я вижу вместе с Витькой, они быстро удаляются от меня, вот они завернули за угол и пропали, и нет их, нет…

И снова слышатся мне марши, которые транслируют уличные громкоговорители, оглушительно победные, чересчур радостные марши; они настойчиво звучат над городом, над притихшими домами, но их перебивает истошный Аськин крик, и опять мне представляется Аськино распухшее лицо и Аля, стоящая рядом…

Это была на редкость спокойная девочка. Аська убегала на работу, а она сидела на крыльце, что-то тихо мастерила из щепок и тряпичных лоскутков. Кто бы ни прошел мимо, обязательно спрашивал у нее, что она делает.

– Я водитель, – отвечала Аля. – А это у меня автобус с пассажирами.

Она не любила кукол. Я подарила ей свою любимую куклу, роскошную красавицу, с настоящими каштановыми волосами и загнутыми ресницами, подарок отца к моему шестилетию, я гордилась этой куклой и берегла ее, и она хорошо сохранилась, но Аля равнодушно глянула, сказала:

– Спасибо.

И никогда не брала ее в руки. Она играла только в автобус.

– Поехали, граждане! – говорила она, глотая слова, совсем как Аська. – Ну чего вы претесь? Сказано – больше некуда, следующим поедете!

Щепки, обернутые лоскутками, были пассажирами, а сама Аля была и шофером и кондуктором в одном лице.

Весь наш дом шефствовал над ней. Это была самая маленькая наша жиличка. Каждый день какая-нибудь соседка разогревала Але обед, оставленный Аськой.

Поначалу соседки звали Алю обедать к себе, но Аська раз и навсегда решила:

– Пусть привыкает к дому, надо есть свой кусок в своих стенах.

Аля не была привередливой, в войну дети вообще не капризничали, съедали все, что дают, и Аля тоже ела все, что Аська ей оставляла: кашу, щи из зеленой капусты или картошку с постным маслом.

Аська прибегала домой усталая, запыхавшаяся. Завидев ее, Аля бросалась к ней:

– Мама пришла!

Аська не хотела показывать Але свою усталость, она отдавала ей последние остатки бодрости. И отвечала весело, даже излишне весело:

– Вот и пришла, вот и опять с тобой твоя мама!

Аля тут же начинала обстоятельно докладывать:

– Сегодня утром давали на жиры лярд и постное масло. А Дуся Карандеева принесла с завода суфле, у них орс хороший, всегда то суфле, то белковый паштет подбросит, а Нина Львовна задумала стирать, поставила бак с бельем на плиту, забыла, вода выкипела, и все белье в клочья…

Аська слушала, кивала Але, а сама между тем принималась за уборку, потом чистила картошку, ставила суп, топила печь – ведь теперь она уже не держала свою дверь открытой. Теперь тепла от карандеевской печки уже не хватало для Али.

И в нашей «Трубке мира» лежали аккуратно сложенные поленницы дров: их распилил и уложил Аськин муж за два дня до того, как ушел на фронт, и сам же повесил на сарай большой, золотистого цвета замок.

Аська похудела, пооблиняла, давно уже перестала подкрашивать глаза и мазать губы, кудряшки на ее лбу отросли и обвисли, руки потемнели от золы и углей.

Все во дворе любили Алю, только старик Карандеев неизменно отворачивался даже от нее, он по-прежнему ненавидел Аську и все то, что было связано с ней.

Вот кто сильно изменился, просто стал совершенно другим, как бы разом ссохся.

Сыновья его были на фронте, одна невестка эвакуировалась с заводом, он остался с Дусей и внуком Валеркой.

– До того тоскует по сынам, что даже весь истаял, – говорила Дуся, то ли жалея старика, то ли немного радуясь тому, что он истаял, и в то же время стыдясь своей радости.

Мы вместе с ней поступили на машиностроительный завод. Дуся впервые стала получать зарплату, вскоре ее выбрали профоргом цеха, и она вдруг ощутила себя самостоятельной, сильной и потому совершенно перестала бояться свекра.

Говорила она теперь с ним не так, как раньше, почти умоляюще, а снисходительно, даже свысока. Однажды я слышала, как она прикрикнула на него, когда он спросил, почему она не пошла в магазин отоварить карточки:

– А вы бы сами сходили, еще на своих ногах ходите, вот и пошли бы!

И он замолчал, сраженный ее голосом, холодным блеском глаз, непривычно независимым тоном.

Когда бывала воздушная тревога, все, как и обычно, собирались в комнате Карандеевых.

Я заходила в Аськину комнату, брала Алю к себе на колени.

За окнами слышалось гудение самолетов, грохот зенитных орудий.

Аля сидела у меня на коленях очень тихо, словно маленькая мышка, и тоже слушала вместе со мной, и когда голос диктора объявлял «Отбой! Угроза воздушного нападения миновала» – Аля доверчиво смотрела на небо и крепко прижималась ко мне.

– А вдруг это понарошку? – спрашивала она меня. – Вдруг это неправда и ничего не миновало?

Иногда, не часто, я получала письма от Семена и Витьки.

Оба писали коротко: «Живы, здоровы, бьем врага».

Семен называл меня Катей, а Витька только и делал, что менял мое имя так, как ему хотелось, – Катеришкер, Катюшанская, Катокай…

Но я помнила, я все время помнила тот последний день, когда он назвал меня просто по имени…

Я писала ему чаще, чем Семену. Очень трудно было писать Семену, потому что не хотелось сообщать о главном – о том, что его отец бросил мать и переехал к той самой кассирше.

По-прежнему отец Семена работал на «Красном Октябре», выполнял, как он выражался, заказы фронта, и потому, наверное, ему дали броню.

Он выглядел для военного времени просто отлично, носил гимнастерку, сапоги, а на боку большую, скрипящую кожей полевую сумку.

В ту пору нередко встречались такие вот люди, отроду не нюхавшие пороха, но почему-то щеголявшие неподдельной военной выправкой и нарочито военного вида костюмом.

Все наши соседи жалели Семенову мать, хотя она никогда ни с кем не делилась, никому не жаловалась, а молча несла свое одиночество.

Теперь она уже не шила дома, а работала на швейной фабрике, выпускавшей белье для фронта.

Каждый раз, получив письмо от Семена, я бежала показать его ей.

И мы радовались вместе: он жив!

Однажды она сказала:

– А ведь ему там тяжелее, чем мне…

Я поняла: ей хотелось попросить меня не писать Семену об отце, но она не знает, как сказать об этом.

И я сказала:

– Я ему пишу все больше о себе, о своей работе…

Она поняла. Молча взглянула на меня благодарными глазами, заправила волосы под платок. Она сильно постарела, похудела, и руки у нее были худые, с толстыми жилами, с изуродованными работой пальцами.

Невольно мне вспомнилась холеная ладонь кассирши, ровно подстриженные, яркие, полированные ногти.

– Будешь писать – от меня привет, – сказала она. – Все у нас хорошо, пиши, все ладно…

– Конечно, – ответила я.

Надо же было так случиться, что в этот же день, немного позднее, я встретила отца Семена. Он шел по Калужской площади, держа в руках какой-то большой сверток, должно быть продукты. Все кругом были худые, бледные, а он выделялся изо всех розовым лицом, благополучным, сытым видом, даже гимнастерка и сапоги словно бы подчеркивали его цветущий вид.

– Два дня дежурил на фабрике, – сказал он мне.

Я ничего не ответила. Не хотелось говорить с ним. Но он удержал меня. Он сказал, похлопывая по своей полевой сумке:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю