Текст книги "Истории от первого лица (Повести. Рассказы)"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
– Ладно, пока…
Я не успела оглянуться, как она быстро пошла к троллейбусной остановке, как раз там остановился троллейбус, и в последний раз я увидела голову Елены Вадимовны в дверях троллейбуса, которые стремительно захлопнулись.
Должно быть, у каждого человека бывают в жизни переломные моменты, когда принимаешь какое-то решение и уже не желаешь отступать от него.
Я вернулась в тот вечер домой, долго разглядывала в зеркале свою бледную, порядком-таки усталую физиономию. «Все, – сказала я сама себе. – Баста!»
Эта недолгая встреча как бы раскрыла мои глаза, которые долгое время оставались закрытыми или, вернее сказать, видели лишь то, что желали видеть.
На следующий день я отправилась на вокзал и взяла билет до Челябинска, оттуда до Миасса в то время можно было добраться рабочим поездом.
Мама и папа еще на прошлой неделе прислали мне деньги, которые я не успела истратить, и я подумала: «То-то они обрадуются, когда я приеду…»
За два дня до отъезда мне позвонил Арсюша.
– Как дела? – произнес он. – Хочешь сняться? Фильм «Весенние голоса», роль – пальчики оближешь!
– Роль? – спросила я. – Что за роль?
Он покашлял немного.
– Роль, это, конечно, несколько громко сказано, в общем, представь себе, летит самолет и народ бежит к нему, а он садится на поле, это все происходит сорок лет тому назад, тогда в селе самолеты были еще в диковину. Ты слушаешь меня?
– Слушаю, – ответила я.
– Значит, так, народ бежит, и ты бежишь, поняла? Два съемочных дня, может быть, даже три. Завтра к восьми жду!
– Нет, – сказала я и даже удивилась мысленно, как легко, безболезненно дался мне мой отказ. – Не жди. Я не приду.
– Как? Неужели не хочешь сниматься? – удивился Арсюша.
– Да, не хочу сниматься, – ответила я и, не слушая его, положила трубку.
И еще раз поразилась легкости, с которой я произнесла эти три слова «не хочу сниматься».
Наверно, прав был тот великий мудрец древности, кажется, это был Сократ, который сказал:
«Познай самого себя».
Могла ли я предполагать хотя бы на минуту, еще месяц тому назад, да чего там месяц, еще несколько дней тому назад, что сама, по своей воле откажусь, не захочу сниматься в кино!
А вот – не захотела же!
…Мне часто не спится по ночам. Может быть, это присуще вообще всем старикам – по ночам вспоминать о прошлом.
Прошлое видится старым людям куда яснее, чем настоящее.
Я вспоминаю о своем покойном муже, снова мысленно беседую с ним.
Только теперь по-настоящему я осознала, какой это был редкий человек, как мне было хорошо и надежно с ним. Именно надежно. Правда, он любил подшутить надо мной, называл меня «всезнайкой» за то, что я все знаю, или, как он считал, считаю, что знаю все.
Мой сын тоже порой смеется.
– Ты, мама, настоящая Большая Советская Энциклопедия, начиненная сверху донизу цитатами.
Потом добавляет:
– В Большой Советской, наверно, томов сто? А для тебя полагается еще один – том ошибок, ведь ты знаешь решительно все и все неточно…
Я не обижалась. Пусть думает так. И пускай я ошибаюсь подчас, но все-таки я знаю много вещей. Мой муж говорил, что моя голова набита всевозможными знаниями, из которых на практике можно использовать разве лишь процентов десять, не больше.
– Знаний много, а КПД вот такусенький, – он показывал половину своего мизинца. – Или еще того меньше…
Я спорила с ним, не уступая ни на минуту.
– Неправда! – утверждала я. – Тот, кто много знает, может считаться поистине богатым человеком. И может наступить такой момент, когда мои познания найдут свое применение в жизни!
С тех пор прошло немало лет, я успела состариться и теперь уже, увы, не стала бы спорить с мужем. Напротив того, я бы наверняка признала бы его правоту.
В самом деле, для чего мне знать, что язык африканских пигмеев состоит всего лишь из ста с небольшим слов, что на Камчатке есть вулкан – Толбачик предсказанный, его назвали «Предсказанный», потому что один профессор почти день в день, час в час предсказал, когда начнется его извержение.
Для чего мне знать, что носили щеголи-петиметры на Руси в восемнадцатом столетии, какое меню предпочитают снежные барсы и что такое Бермудский треугольник. И ни к чему мне точное число нераскрытых преступлений в Австралии в первой половине двадцатого века, так же как ни к чему история появления первого трамвая в Одессе или количество самоубийств в Швеции за последние пять – десять лет.
Все эти и еще многие другие сведения я вычитала в различных книгах, когда после окончания института стала работать библиотекарем.
Я не только читала и запоминала все это, но завела себе специальную картотеку, где на отдельных карточках я выписывала все, что в какой бы то ни было степени казалось мне интересным.
Вспоминая теперь о том, с каким прилежанием я выписывала всю эту многообразную информацию, я думаю:
«Зачем? К чему тратила столько времени, сил, энергии? Чтобы записать число нераскрытых преступлений в Австралии или виды кораллов, растущих на дне Тихого океана?»
Впрочем, все это пустяки, не о том речь. Но вот что я вспоминаю с горечью, с неприкрытой болью: это мои частые ссоры с мужем. Теперь-то я понимаю, всегда и во всем была виновата я, а вовсе не он. Но как же я била его словами! Как щеголяла своей, в общем-то никчемной, так и не нашедшей подходящего применения начитанностью, приводя примеры из различных литературных произведений.
А он был постоянно спокоен и добр, и шутил надо мной, и любил меня, я знала, что он любит меня, и все прощал мне, мой вздорный характер, мои капризы, внезапные вспышки дурного настроения и переполнявшую меня эрудицию…
Лишь однажды, когда я хорошенько постаралась и вывела его из себя, он не выдержал, не говоря ни слова, посадил меня на шкаф. И вышел из комнаты. Я сперва обомлела, потом заплакала. Он снова вошел, снял меня со шкафа и стал утешать, словно маленькую. А я плакала и думала о том, как же он жесток ко мне…
Почему это мы, люди, не всегда и не сразу сознаем свои ошибки? Почему мы всегда кажемся себе правыми и лишь когда-нибудь, впоследствии, понимаем всю свою неправоту, несправедливость, но уже ничего невозможно повернуть обратно…
Почему я не полюбила жену Марика? Не знаю. Но я никак не могла побороть себя, старалась не вмешиваться ни во что, но сердце мое не желало смириться, и я с трудом сдерживалась, чтобы не высказать ей в лицо все то, что думаю о ней.
Она не была ни грубой, ни дерзкой, не хамила мне, всегда была одинаково вежлива и сдержанна. Но я чувствовала, что она не замечает меня. Живет бок о бок со мной, а спроси ее, какие у меня глаза, волосы, выражение лица, в чем я одета, она не сумеет сказать. Потому что она просто не думает обо мне. Как нет меня на свете.
И все-таки я и со всем этим готова была мириться. В конце концов, где это видано, чтобы невестка и свекровь хорошо понимали друг друга? Чтобы они питали любовь друг к другу?
Я была согласна на все, лишь бы Тая любила моего сына.
Он-то любил ее, это было ясно без слов. Он мог бы сказать о себе словами Пушкина:
«Я вас любил так преданно, так нежно…»
А она, она принимала его любовь. Но я видела, что мысли ее далеки от него, она слушала то, что он говорил ей, улыбалась ему, отвечала иногда, она не была говорливой, скорее замкнутой, а сама все время думала о чем-то, никому не известном.
Марик спрашивал меня иной раз:
– Мама, что ты имеешь против Таи? Она же очень хорошая…
– А я разве спорю? – спрашивала я.
– Но ты не любишь ее, – говорил Марик.
Тут я кривила душой, а что было делать? Я возражала:
– Нет, почему же, я люблю ее.
– Не любишь, – утверждал Марик и, само собой, был прав.
А ведь в самом деле, что я имела против нее? Она была скромной, довольно хозяйственной, во всяком случае поддерживала порядок в своей комнате, иногда, в очередь со мной готовила обеды, стирала, покупала продукты.
Я не помню, чтобы она когда-нибудь не то чтобы поссорилась с Мариком или со мною, а просто бы повысила голос.
Тая была хорошая дочь, очень заботилась о своей матери, и это не могло не нравиться мне.
И все же…
И все же я интуитивно чувствовала все время, что она ненадолго. Что она не любит моего мальчика и уйдет, бросит его. Неизбежно бросит и тем самым принесет ему много горя.
Почему я думала так? Не знаю.
Шекспир написал некогда знаменательные слова:
«Есть многое на свете, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам».
До сих пор не пойму, откуда возникло у меня это предчувствие? Но оно возникло и жило во мне, и, когда случился у нас с Таей последний наш кардинальный разговор, который разрешил все мои, еще иногда возникающие сомнения, я почувствовала, что все время ждала его.
Постараюсь рассказать все по порядку.
С утра все было так, как обычно, Марик ушел на работу, Тая отправилась на рынок, ей надо было идти в свою школу лишь к четырем часам. А я поставила варить щавель, решив приготовить холодный щавелевый борщ с крутым яйцом, с зеленым луком и огурчиками любимый борщ Марика.
И тут позвонила мать Таи Мария Поликарповна, дама шумливая, в отличие от дочери, обладавшая резкими движениями и громким голосом.
Когда она звонила, я обычно чуть отстраняла трубку от уха, потому что иначе могли пострадать мои барабанные перепонки.
– Тая дома? – спросила Мария Поликарповна, предварительно узнав подробно о моем здоровье, самочувствии и настроении. – Она мне очень нужна.
– Тая скоро будет, – ответила я.
– Пожалуйста, пусть она позвонит мне, – сказала Мария Поликарповна.
В этот момент я услышала, как поворачивается ключ в замке входной двери. Я воскликнула:
– Подождите, кажется, она идет…
Разумеется, это была Тая. Она взяла трубку, слушая то, что говорит мать, и вдруг я заметила, как резко, внезапно побледнело ее только что розовое, свежее лицо.
Даже губы, казалось, стали серыми.
– Сейчас приеду, – сказала она и положила трубку.
Я спросила:
– Что случилось?
Она не ответила мне. Глаза ее были широко раскрыты, руки прижаты к груди.
– Тая, что случилось? – снова спросила я.
Она как бы впервые услышала мой голос. Едва шевеля серыми, будто с мороза, губами, она ответила:
– Валя попал в автомобильную катастрофу.
– Кто? – переспросила я.
– Валя, мой муж.
– Как? – не выдержала я. – Какой муж? По-моему, Марик Симаков, мой сын, и есть ваш муж!
– Мой бывший муж Валентин попал в автомобильную катастрофу и лежит в больнице, – все так же сухо, невыразительно ответила Тая. – Я сейчас поеду к нему…
Она повернулась, пошла в свою комнату, позабыв о сумке с продуктами, которую, войдя, положила на стул.
Я ничего, ровным счетом ничего не знала. Оказывается, Марик не первый ее муж, а второй. Или, может быть, третий, четвертый?
Я услышала, как хлопнула входная дверь, она ушла. Тогда я позвонила Марику, обычно в это время он звонил сам Тае, спрашивал, что она делает, не скучает ли…
Марик взял трубку. Я спросила без лишних тонкостей:
– Ты знал о том, что Тая была раньше замужем?
– Знал, – ответил он. – А что?
– Ее мать только что позвонила, и Тая ушла.
– Куда ушла? – быстро спросил Марик, и я с горечью подумала, как же он любит ее, как же она дорога ему!
– Ее бывший муж попал в автомобильную катастрофу и теперь в больнице, – сказала я.
– В какой больнице? – спросил Марик.
– Откуда же мне знать? И потом, право же, я и не догадалась спросить Таю.
– А она ничего не сказала? – спросил Марик. – Не сказала, когда будет дома?
– Нет, ничего.
– Хорошо, – ответил он. – Я скоро буду.
– Сын, – сказала я, – зачем? Ну, скажи на милость, зачем ты уйдешь с работы раньше времени?
Но он уже не слушал меня, в трубке звучали короткие, отрывистые гудки.
Он приехал домой спустя полчаса. Первым делом спросил:
– Не приходила еще?
– Нет, – ответила я.
– И не звонила?
– Нет, не звонила.
Он набрал номер Таиной матери, но телефон ее не ответил.
– Постой, мальчик, – сказала я и насильно усадила его рядом с собой на диван. – Прежде всего объясни мне, что ты так нервничаешь? Тебе что, до того жаль своего предшественника, что ты даже с работы сорвался?
Он ответил, немного помедлив:
– Ты, мама, ничего не понимаешь. Может быть, и вправду не стоило приезжать сейчас. Это я с тобой согласен, но мне вдруг стало страшно…
– Чего испугался ты?
– Мне показалось, что теперь Тая уйдет от меня, – сказал он.
И я подумала:
«Эти же самые мысли приходят и мне в голову…»
Но вслух я ничего не сказала. Не хотелось огорчать бедного своего мальчика.
– Она что, долго с ним прожила? – спросила я.
– Около пяти лет, – ответил Марик. – Но дело все не в этом.
– А в чем же?
Он ответил, как бы через силу:
– Мне кажется, она до сих пор любит его.
Я вспомнила серые губы Таи, ее мгновенно изменившееся лицо, погасшие глаза, когда она держала телефонную трубку и слушала, что говорит ей мать.
Да, наверное, Марик прав. Любит, конечно же, любит, в ином случае она бы вела себя совсем по-другому.
– Любит? – переспросила я Марика. – Тогда зачем же она разошлась с ним? Когда любят, стараются все-таки не расходиться!
– Он сильно обидел ее, – сказал Марик. – Там было много чего, он изменял ей, и обижал, и предал, и в то же время, как она утверждает, он был к ней сильно привязан. Ведь так тоже, наверно, бывает…
Я пожала плечами.
– Бывает? Не знаю, не думаю.
– А я считаю, что и так может быть, – сказал Марик. – И пусть они разошлись, но где-то она, наверное, любит его, а теперь, когда он попал в беду, она обо всем позабудет, я уверен…
Он не докончил, опустил голову. Мне показалось, он сдерживает себя, чтобы не расплакаться, но я знала своего мальчика, он был не из плаксивых, так же, как и его отец…
Тая явилась поздно вечером. Мы не спали, ждали ее. Марик рванулся в коридор, встретил Таю, я услышала, как он спросил:
– Ну что? Что с ним?
– Пока жив, – ответила Тая.
Она вошла в комнату, сощурив глаза, словно ей было больно глядеть на зажженную лампу.
– Ты устала? – спросил Марик.
– Не знаю, – ответила Тая.
Она села за стол, опершись щекой о ладонь.
– Хочешь чаю? – спросил Марик. – Я сейчас поставлю чайник.
– Нет, – сказала Тая. – Не хочу.
Лицо ее казалось бледным, без кровинки, почти больным.
– Ложитесь спать, – посоветовала я ей.
Она покорно согласилась.
– Хорошо, пойду лягу…
Она ушла в свою комнату, вслед за ней туда вошел Марик, неся ей стакан с очень горячим и крепким, как она любит, чаем.
Когда я выходила из ванной, я увидела в полуоткрытую дверь, как Марик поит Таю с ложечки чаем, и она пьет, а глаза у нее закрыты и руки бессильно лежат поверх одеяла…
Утром она встала чуть свет и помчалась на рынок. Принесла с рынка курицу, творог, свежие огурцы.
Сварила маленькую кастрюльку бульона, положила туда куриное крылышко.
– Это ему? – спросил Марик, он только что побрился и собирался сесть завтракать.
– Да, Валя ест такую каплю, ему хватит этого на три дня, – ответила Тая.
– Выпейте чаю, – предложила я ей.
Она решительно замотала головой.
– Не хочу. Я потом выпью.
– Когда потом? – спросил Марик. – В больнице?
– Да, – ответила Тая. – В больнице.
По-моему, голос ее звучал чуть-чуть более вызывающе, чем следовало бы. Но я промолчала, не захотела вмешиваться.
Так продолжалось больше месяца. Изо дня в день Тая ходила в больницу к бывшему мужу. Она договорилась в своей школе рабочей молодежи, и ее заменила другая преподавательница немецкого языка.
Вообще я видела, что многие люди относятся к ней внимательно, дружески. Наверное, из-за ее красоты, думала я, к тому же у нее выдержанный, довольно спокойный характер, а люди любят красивых и спокойных женщин…
Может быть, я неправа, что отношусь к ней не так, как она заслуживает, думала я, может быть, надо бы как-то переломить себя и принять ее в свое сердце, быть с нею родственней, теплей, хотя бы, наконец, обращаться к ней на «ты», а не на «вы».
Но, сколько я ни старалась, я так и не сумела переломить себя.
Скажу еще и еще раз: материнское сердце – вещун. И его не подкупишь, не обманешь.
В тот день Марик раньше обычного ушел на работу, ему надо было ехать за город на какой-то строящийся объект.
Тая сказала мне:
– Алла Ивановна, мне надо поговорить с вами…
Я взглянула на Таино грустное лицо, и мне вдруг все стало ясно. Я знала, что она скажет мне, я была готова выслушать каждое ее слово.
– Должно быть, одна я виновата во всем, – сказала Тая. – Только одна я. Ваш сын – чудесный человек, он достоин счастья, и я уверена, что он будет счастлив.
Я спросила ее:
– Вы собираетесь уйти от него?
– Да, – ответила Тая. – Я очень виновата, я знаю, но я не могу оставить Валентина. Сейчас, как никогда, я ему нужна, нужнее всего.
Я не сдержалась и сказала:
– Вы не должны были выходить замуж за моего сына, раз вы до сих пор любите и, наверно, никогда не переставали любить своего первого мужа.
– Мне нечего вам сказать, – ответила она. – Конечно, вы правы, нет, я не должна была выходить замуж за Марика, я люблю Валентина, до сих пор люблю…
И вдруг эта женщина, всегда невозмутимая, немного флегматичная, казалось, трудно пробить брешь в ее неизменном спокойствии, закричала, ломая руки:
– Поймите меня! Прошу вас! Вы тоже, наверное, когда-то любили, неужели вы не можете понять меня? Я виновата, я испортила жизнь Марику и не могла уговорить саму себя быть счастливой, но поверьте, я думала, что все кончено, все перегорело, прошло…
В этот момент она казалась почти безумной.
– Я люблю Валентина и, что бы он ни сделал, буду с ним.
Я вынула из кармана носовой платок, протянула ей. Она вытерла глаза и щеки. Сейчас, заплаканная, печальная, она казалась постаревшей и совсем, совсем не такой красивой, как обычно.
– Я хочу уйти прежде, чем Марик вернется, – сказала Тая.
Я кивнула. Я понимала ее, каково ей будет сказать Марику, что она любит другого, и смотреть при этом в его глаза?
– Мне хотелось бы написать письмо Марику, – сказала Тая. – Надо объяснить ему все, как есть…
– Не надо, – сказала я. – Не пишите. Я сама ему все расскажу.
– Я не хочу, чтобы он сердился на меня, я хочу, чтобы он понял, что я не могла поступить иначе.
– Он не будет сердиться, – пообещала я. – И он поймет все, что следует понять. Я знаю своего сына.
Она ничего не ответила, только взглянула на меня, и я невольно поразилась блеску ее глаз, словно впервые увидела, какие у нее яркие, выразительные глаза…
Потом она ушла в свою комнату и вскоре вышла с чемоданчиком в руке.
– Прощайте, Алла Ивановна, – сказала она. – Не поминайте лихом…
– Прощайте, – сказала я.
Мне хотелось сказать ей, что я желаю, чтобы ее любимый выздоровел, чтобы она наконец успокоилась, но не стала ничего говорить.
Мне представился в эту минуту мой сын, я подумала, какие тяжелые переживания предстоят ему, и новая волна враждебности против Таи захлестнула меня.
Японцы говорят: «Если не можешь победить врага, поцелуй его…»
Она не была мне врагом, но она внесла зло в мой дом. Я не могла победить ее, но и целовать ее тоже не хотела.
Мы смотрели друг на друга, должно быть, она хотела еще что-то сказать, но промолчала, а я думала о том, что впереди ее ожидает немало тяжелых и горестных испытаний.
Мы так ничего не сказали больше, ни она мне, ни я ей.
Она повернулась, вышла в коридор, и я закрыла за нею дверь.
ДЯДЯ ОЛЕГ ГЕОРГИЕВИЧСлучилось так, что изо всех родных у меня осталась одна лишь Иринка. Жена умерла в тот самый год, когда Иринка пошла в детский сад, сын был убит под Орлом.
А у Иринки оба, и отец и мать, погибли в авиационной катастрофе, когда летели на юг, в Сочи, отдохнуть и подлечиться, потому что, как говорил отец Иринки, мой племянник, им целых четыре года не приходилось отдыхать, то Иринку рожали, то ее от всяких болезней выхаживали, то работу меняли, то еще что-то.
Однако наверстать им не удалось. Самолет попал в грозу, разбился где-то возле Адлера.
Вот тогда-то мне и пришлось переехать к Иринке. Я оказался единственным ее родственником, и, если бы я не переехал к ней, ее пришлось бы отдать в детский дом.
Я бросил на произвол судьбы свою квартиру, и стали мы с Иринкой жить в ее двухкомнатной обители, по правде говоря, хуже и меньшей моей, но мне казалось, для девочки было психологически легче и безболезненней остаться жить на прежнем месте.
Разумеется, она не знала правды, того, что случилось с родителями, она ждала их все время, просыпаясь утром, первым делом спрашивала:
– Дядя, как думаешь, а сегодня они прилетят?
– Может быть, – отвечал я.
Каждое утро я провожал Иринку, я заплетал ей косички, готовил завтрак, потом брал за руку и вел по улице в детский сад.
Иринка продолжала еще долго спрашивать о папе и маме, когда-то они вернутся, и скучала по ним, и ждала от них писем.
Потом мало-помалу стала все меньше спрашивать, постепенно забывая о них. И я благословил извечную человеческую особенность – уменье забывать, потому что, если помнить все плохое и горькое, наверное, жить было бы невозможно.
Иринка вошла в мою жизнь, и весь привычный уклад разом изменился: раньше я долгие годы работал в Минвнешторге, часто ездил за границу, теперь пришлось перейти на более тихую, стабильную работу в издательство «Международная книга», брать на дом переводы и потому чаще бывать дома.
Иринка была не по годам развитая девочка, живая и смышленая.
Не очень красивая – чересчур мелкие черты лица, а само лицо крупное, с очень большим, высоким лбом, маленькие глаза, крохотный нос и рот выглядели подобно игрушечной посуде на большом столе.
Правда, у нее были красивые волосы, мягкие и волнистые, загнутые ресницы, прелестный румянец, то вспыхивавший, то угасавший.
Она безумно любила животных, не могла пройти мимо хотя бы одной собаки, кошки, голубя.
Как-то летом отправились мы с нею в парк, возле стадиона «Динамо».
Было тихо, почти безлюдно, листья деревьев постепенно покрывались тяжелой городской пылью, со стадиона доносились отрывочные восклицания тренирующихся в баскетбол спортсменов.
А мы гуляли, лениво перекидываясь словами, в тени вековых лип и тополей. Когда мы проходили около кустов одичавшей смородины, раздался тоненький писк.
Мы остановились. Иринка схватила меня за руку.
– Дядя, ты слышишь?
– Слышал, – сказал я. – Что это такое, как думаешь?
– Сейчас узнаю, – сказала Иринка и бросилась в кусты, словно в воду, головой вперед. Вынырнула она спустя минуту, прижимая к себе что-то очень маленькое.
Я вгляделся – крохотный котенок. Серый с белой грудкой, с белым пятнышком на лбу.
– Вот, – сказала Иринка, – видишь?
– Вижу, – сказал я.
– Это он пищал, – сказала Иринка. – Белолобый.
Как раз, дня за два до того, мы вместе прочитали рассказ Чехова «Белолобый».
– Белолобый, – сказала Иринка. – Правда, он очень хорошенький?
– Необыкновенный, – ответил я. – На редкость прекрасный кот, только что мы будем с ним делать?
Иринка недоумевающе уставилась на меня.
– Как, что? Возьмем его домой.
– А как же Потап?
Потап был огромный пес, дворняга чистых кровей, проживавший у меня с незапамятных времен – вместе с Потапом я переехал к Иринке. Когда-то мой сын нашел на даче щенка, принес его домой и отпаивал его молоком из бутылочки. Потап вырос, успел сотворить десятка три похожих на него дворняг – черно-пегих, с коричневыми ушами и коротким хвостом, изрядно одряхлеть, однако не утерять еще врожденной своей боевитости и вечной неприязни к кошкам.
– Я уговорю Потапа, – уверенно заявила Иринка. – Вот увидишь, уговорю.
Так и случилось, к великому моему удивлению. Потап сперва было заворчал, потом разинул громадную пасть и… лизнул котенка прямехонько в белое его пятно на лбу.
Мы с Иринкой в изумлении молча переглядывались. А Потап вытянул вперед мощную свою лапу, подгреб котенка под себя и начал облизывать его с головы до хвоста.
– Вот это да! – только и сумел я вымолвить. – Можно было ожидать всего, чего угодно, только не этого!
– А я ждала именно этого, – сказала Иринка.
– Наверно, в нем взыграл неизрасходованный инстинкт отцовства, – предположил я.
Мне подумалось при этом, что Иринка, должно быть, не совсем уяснила смысл сказанных мною слов. Я ошибся. Она поняла все, как есть, потому что немедленно же изрекла:
– Я тоже так считаю, хотя он вовсе и не отец Белолобому.
Позднее, когда Иринка легла спать и я подошел к ее постели, чтобы по установившейся традиции пожелать ей спокойной ночи, она сказала:
– Спасибо.
– За что? – удивился.
– За то, что взял котенка.
Я возразил резонно:
– Это не я, а ты взяла.
– Ну, – протянула Иринка. – Ты бы не захотел, и я бы не сумела его взять…
Взяла мою руку, прижалась к ней щекой.
– Если бы мы его не взяли, я бы не могла жить…
Порой она поражала меня такими вот изречениями, странно и удивительно звучавшими в устах семилетней девочки. И я удивлялся про себя: откуда это в ней? Почему она такая? Мой племянник, ее отец, признаться, ничем не выделялся. Был не плохой, не хороший, самый что ни на есть обыкновенный. Ее мать тоже была рядовая, милая, немногословная женщина, само собой, никакого сравнения с Иринкой.
Иринка была не в отца и не в мать. Отзывчивость ее была поистине редкой. Для нее не существовало чужого страдания, чужой боли. Каждая боль казалась своей.
Помню, было ей лет одиннадцать, и отправились мы с нею к старинному моему другу Роману Аристарховичу Костанди.
Полугрек, полуармянин, он отличался в юности необыкновенной красотой, атлетически сложенный, кареглазый, с буйными черными волосами. С лицом, словно бы выточенным искусной рукой ваятеля.
Но шли годы, и он постепенно менялся, классически ровный прямой нос стал длинным и острым, подбородок выпятился вперед, губы, некогда свежие, розовые, чуть припухлые, как бы усохли…
Избалованный общим вниманием, любовью женщин, легким успехом, который словно бы слетал к нему, по собственному его выражению, подобно пуху с уст Эола, он тяжело переживал неумолимое свое старение, и порой, заходя к нему, я видел, как он, не стесняясь меня, с нескрываемым ужасом разглядывает в зеркале свое лицо, морщинистую шею, поредевшие волосы, как бы не веря собственным глазам, как бы сомневаясь, он ли это или кто-то другой, решительно незнакомый…
У Костанди была жена – тихое, робкое существо, преданное ему всей душой, раз и навсегда уверившись, что лучше ее мужа, умнее, талантливей и красивее его нет никого на свете, а потому прощавшее ему решительно все.
Зато у него была дочь, старая дева, походившая на него так же, как злая карикатура походит на оригинал: длинноносая, с большими, чересчур выпуклыми глазами, с длинным недобрым ртом.
Иногда он признавался мне:
– Надо же, чтобы у меня уродилась такая вот дщерь…
И с горечью прищелкивал пальцами.
А у дщери год от года портился характер, она изводила родителей, и в конце концов ее истерики и капризы свели в могилу мать. Тогда она обрекла отца испытать всю силу обуревавших ее злых эмоций.
Как-то мы шли с Иринкой мимо его дома, я вспомнил, что давно уже не приходилось встречаться с Костанди, и решил подняться к нему ненадолго.
Он был один, искренне обрадовался, все смотрел на меня, время от времени восклицал:
– Подумать только, сколько лет мы знаем друг друга!
Иринка разглядывала книги об искусстве, собранные в книжном шкафу, и тоже восклицала:
– Дядя, смотри, какие рисунки! Смотри, до чего красиво!
Костанди взглядывал издали, он был дальнозоркий, и пояснял:
– Это иллюстрации Доре. А это рисунки Физа, близкого друга Диккенса. А это Тропинин…
Кругом было спокойно, за окнами догорал закат, в старой московской квартире с покатыми потолками и стенами, оклеенными обоями в полоску, под старину, царил уют, какая-то незыблемая прочность, словно время вдруг на миг остановилось, пощадив людей, и тут нежданно-негаданно явилась Тереза, дочь Костанди. Худая, остроплечая, с некрасивым злым ртом и хмурыми глазами, она разом нарушила очарование тишины и покоя; Костанди вдруг засуетился, стал быстро убирать пустые чашки со стола, я посмотрел на часы и тихонько сказал Иринке, что пора собираться…
Но Тереза оказалась на этот раз в хорошем настроении, почти мило улыбнулась мне, похвалила Иринкины красивые волосы:
– Что за цвет, прелесть!
Бросила отцу через плечо:
– Поставь чайник…
Костанди шепнул мне:
– Кажется, она нынче добренькая…
Потом мы пили чай с пирожными, которые купила Тереза, с вишневым вареньем, сваренным еще покойной ее матерью, Тереза рассказывала анекдоты о знаменитых певцах и танцорах, она была аккомпаниатором одного, некогда популярного, а ныне сильно постаревшего эстрадного певца, и, надо отдать должное, ей многое было известно, я слушал ее с интересом, а Иринка даже рот открыла от восхищения. Костанди же весь сиял от радости, оттого, что его дочь не цепляется к нему, не пилит, не донимает придирками.
Тереза села за пианино, старинный «Мюльбах», сыграла польку Рахманинова, турецкий марш Бетховена и полонез Огинского.
Иринка сказала:
– Я тоже играю полонез Огинского.
– Тогда сыграй, – сказала Тереза и уступила ей место за пианино.
Иринка, числившаяся в музыкальной школе, в которой проучилась что-то около шести лет, далеко не самой прилежной ученицей, лихо отбарабанила полонез Огинского, потом сыграла вальс Грибоедова.
– Мило, очень мило, – рассеянно приговаривала Тереза. Явно, как мне казалось, из вежливости.
Потом Иринка сказала:
– Я могу сыграть еще вот этот этюд, он мне очень нравится…
И сыграла нечто бравурное, быстрое. Тереза приподняла брови, Костанди подошел ближе.
– А тебе известно, что за вещь ты играешь? – спросила Тереза.
– Этюд, только я забыла чей, – ответила Иринка, продолжая барабанить по клавишам.
Костанди стоял рядом, слушал. Красивые до сих пор брови его сошлись вместе.
– Здесь до-диез, – сказал он. – Не до-бемоль, а до-диез.
Иринка перестала играть.
– Правда? Да, верно, я вспомнила, до-диез. А вы откуда знаете?
– Откуда? – переспросил он, глаза его блеснули. Он тряхнул поредевшими своими волосами, улыбнулся, и мне показалось на миг, что передо мной тот, давний мой друг, непобедимый красавец Костанди, по-прежнему молодой, блистательный, не знавший неудач и поражений.
– Это я сочинил, – сказал он. – Этюд номер семь, верно?
– Верно, – машинально повторила Иринка. Широко раскрыв глаза, она вглядывалась в Костанди, словно никак не могла поверить, что он и есть композитор, сочинивший музыку, создавший этот самый этюд…
Дорогой она допытывалась у меня:
– Дядя, скажи, он хороший?
– Хороший, – отвечал я.
– А почему же его дочка не любит его?
– Не любит? Нет, ты не права, она привязана к нему, просто у нее скверный характер.
– Нет, она не любит его, – уверенно заявила Иринка. – Не любит.
– Почему ты так считаешь?
– Потому, что, когда он сказал, что это его этюд, она смеялась. Я видела, как она тихо так засмеялась, а ведь она должна гордиться таким отцом, а вовсе не смеяться…
Я долго не мог заснуть в ту ночь, все думал об Иринке. Поистине, у нее нет кожи на душе. А ведь так нелегко жить, когда нет кожи, когда чужая боль неминуемо становится твоей…








