Текст книги "Истории от первого лица (Повести. Рассказы)"
Автор книги: Людмила Уварова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 18 страниц)
Глубоко затянувшись, Алла Семеновна гасит сигарету о дно пепельницы, вынимает другую из пачки. Снова затягивается, снова выпускает дым через ноздри.
Вероника Степановна обеими ладонями подпирает свой немыслимый подбородок.
– Алла, ну, чего же ты тянешь?
Алла Семеновна слегка улыбается.
– Я поняла, Вероничка, – она поднимает руку, бренча браслетами, показывает куда-то наверх, на потолок, что ли. – Там не готовы еще к снятию. Потому я и взяла его сторону. Уяснила?
– Нет, – отвечает Вероника Степановна.
На кухне тепло, но она зябко кутается в халат. Халат прелестен: голубой, вельветовый, с бархатными отворотами. Помню, как Наташа ранней весной все воскресенья подряд просидела за машинкой, чтобы преподнести матери ко дню рождения этот халат.
«Бархат очень трудно поддается обработке, – говорила мне она, – впрочем, вельвет – тоже не сахар в этом смысле».
Все это так, но Веронике Степановне хотелось иметь именно такой халат, вельветовый, с бархатными отворотами, а Наташа ни в чем не может ей отказать.
– Непонятно? – удивляется Алла Семеновна. – Я тебе еще раз повторяю, там не готовы к снятию Сержа.
– Где – там?
– Сама не понимаешь? Там – это там.
– Хорошо, допустим, что не готовы, ну и что с того?
– А то, что я все сообразила и решила потому взять его сторону.
– На всякий случай?
– А почему бы и не на всякий случай?
Алла Семеновна стряхивает пепел в свое блюдце.
– Ведь если все повернется так, что он победит, то не мне с ним бороться. И не тебе тоже, дитя мое!
Положив ногу на ногу, она окидывает взглядом Веронику Степановну.
– Так-то, детка, учись, пока я жива!
– Чему учиться-то? Лицемерить? Выгадывать? Кривить душой?
– Начинается!
Алла Семеновна шумно вздыхает и, насмешливо сузив глаза, обращается ко мне, призывая меня в союзники:
– До таких лет дожила, а все словно школьница-первоклассница талдычит о каких-то нравственных идеалах; я уже наизусть заучила, что она сейчас начнет: честность, принципиальность, верность своему слову. Что еще, детка? Валяй, выкладывай!
– А почему бы и не поговорить о честности и принципиальности? – спрашивает Вероника Степановна. – Да и о верности слову тоже не грех побеседовать…
Алла Семеновна молча курит. Весь ее вид красноречиво, без слов, утверждает: «Что еще можно от тебя ожидать?»
– Ты не любишь и не уважаешь Сержа, тебя с души воротит, как только он начинает вещать.
– Ну и что с того? – лениво спрашивает Алла Семеновна.
– Ты согласна со мной?
– Согласна, ну и что же?
– А то, что ты вдруг начала яростно защищать его, презирая его в душе и даже ненавидя!
– Мне не свойственны столь сильные эмоции.
Вероника Степановна не слушает ее.
– Только не волнуйся, он тебя тоже выгонит, не позабудет о тебе, правда, может быть, на два дня позднее, чем всех остальных.
– Поживем – поглядим.
– И глядеть нечего. Ты и сама знаешь, что я говорю чистую правду.
– Мама, тетя Алла, хотите пирога с капустой? У меня уже готов, – вмешивается Наташа.
Открыв дверцу духовки, она вынимает противень с румяным, пахучим пирогом. Кухня заполняется ангельским ароматом.
– Не надо, – мрачно изрекает Вероника Степановна, но тут же спохватывается, как-никак есть закон гостеприимства, который невозможно обойти. – Алла, может быть, ты хочешь?
– Еще чего! Мне только горячего теста не хватало. Я и так за одну неделю ни с того ни с сего целых два кило прибавила!
Наташа вопросительно поглядывает на меня. Я мотаю головой.
– Не хочу.
– Напрасно, – говорит Наташа. Пирог с капустой – вершина ее мастерства. Я еще никогда и нигде не едала такого вкусного пирога с румяной корочкой, с нежной и сочной начинкой.
– Ты знаешь, Алла, что такое Серж? – снова начинает Вероника Степановна.
– Еще бы не знать!
Я тоже его знаю. То есть видела его один раз, как-то была с Наташей в театре, и она показала мне Сержа. Он необычайно импозантен, представителен, темноволосый, румяный, с родинками на бабьем лице. Так импозантны и представительны зачастую бывают круглые дураки.
Но, думается, Серж не дурак. У него цепкие глаза, взгляд въедливый, пронзительный. И он превосходно знает, что ему следует делать, умеет все высчитать и разложить по полочкам, и не совершает поступков, почему-либо для него невыгодных. Нет, какой там дурак…
– Мама, ты сварила картошку? – спрашивает Наташа.
– Какую картошку? – удивляется Вероника Степановна и тут же вспоминает: – Ах, да, ты просила сварить картошку для винегрета.
– Где же она?
– Я забыла.
– Жаль.
– Нечего жалеть, вон в кастрюльке отварная картошка, видишь?
– Вижу. Так она же чищеная, а для винегрета нужна в мундире.
– Предрассудок, – решительно заявляет Вероника Степановна. – Почему непременно в мундире?
– Мамочка, – мягко говорит Наташа, – очень прошу тебя, не вмешивайся в дела, которые тебе непонятны. Позволь уж мне решать, какая, к примеру, нужна картошка для винегрета или чем следует заправлять суп.
– Ну и решай, пожалуйста, – великодушно позволяет Вероника Степановна. Снова обращается к Алле Семеновне:
– Так вот, твой Серж подонок.
– Он мой такой же, как и твой!
– Но я его не защищаю.
– Возможно.
– Алла, вспомни, что ты недавно сама же о нем говорила?
– Все, что было, позабыла, все, что будет, позабудет, – устало отвечает Алла Семеновна словами некоей песни.
Она в образе, определенно играет какую-то роль, только ей известную. Губы презрительно опущены, глаза как бы невыспавшиеся, вечная сигарета в углу рта.
– Тогда нам не о чем больше говорить, Алла.
– Тем лучше, – по-прежнему устало и небрежно роняет Алла Семеновна.
– Тетя Алла, пирог остыл, может быть, все-таки скушаете кусочек? – спрашивает Наташа.
Она успела уже привыкнуть к постоянным спорам, возникающим решительно по любому поводу между матерью и ее подругой, и потому стремится по возможности обточить острые углы.
– У меня еще не было такого удачного пирога.
– Ладно, давай, – снисходительно, словно делает большое одолжение, отвечает Алла Семеновна, вгрызаясь в теплое, воздушное тесто.
– Действительно, пирог у тебя, Наташка, удался на славу!
– Это что, а как она делает заливное! – подхватывает Вероника Степановна.
– А то я не пробовала, – усмехается Алла Семеновна.
– Приходите в воскресенье, тетя Алла, я приготовлю заливное из хека, пальчики оближете, – говорит Наташа.
– Не отличишь от судака, – уверяет Вероника Степановна.
Мы переглядываемся с Наташей. Порядок. Мир, кажется, восстановлен.
Основательно закусив (два ломтя пирога, яичница с ветчиной, маринованные грибы), Алла Семеновна уходит. Она целуется с Вероникой Степановной, с Наташей, грозится нагрянуть в воскресенье на заливную рыбу – она-таки любит покушать, недаром жалуется на одолевающую ее полноту. И меня тоже одаряет лучезарной улыбкой примадонны.
– Чао, девочки, – говорит Алла Семеновна и отбывает.
После ее ухода Вероника Степановна печально говорит:
– Что поделаешь? Я бы давно с нею порвала, но как подумаешь, что мы дружим уже целых четверть века!
– С чего это тебе нужно с нею рвать? – спрашивает Наташа. – Женщина как женщина, с обычными недостатками и достоинствами, к тому же артистка.
– А что, разве артистки чем-то отличаются от обычных людей? – спрашивает Вероника Степановна.
– А то нет? Сама знаешь, все вы какие-то такие…
– Какие же?
– Чокнутые, что ли…
Вероника Степановна укоризненно качает красиво причесанной головой.
– Эх, дочь, нет в тебе ни малейшего уважения к матери.
– Вот постареешь окончательно, тогда зауважаю, – отвечает Наташа.
Садится за стол между мной и матерью, пристально вглядывается в нее.
– Ты что, мать, наверно, плохо спала?
– Почему ты так спрашиваешь? – пугается Вероника Степановна, – у меня вид страшный? Мешки под глазами? Да?
– Нет, просто бледная.
– Бледная? Ну, это все в наших руках.
Вероника Степановна выходит из кухни и спустя минуты две появляется снова. Щеки ее цветут нежнейшим розовым румянцем, на веки положены голубые тени.
– Какова? Кто скажет, что у меня взрослая дочь?
– Никто, конечно, – отвечает Наташа. – Будешь молоко пить? Я вскипячу.
– Не хочется, – капризно тянет Вероника Степановна. – Надоело мне твое молоко!
Наташа между тем наливает в белую эмалированную кастрюльку молоко из пакета, ставит кастрюльку на огонь.
– А у кого связки то и дело садятся? У кого весной ангина была? Кто жаловался, что тонзиллит замучил?!
Наташа разговаривает с матерью, словно с маленькой, неразумной девочкой, мать не пытается спорить с нею, лишь досадливо поводит плечами.
– Ладно, хватит…
– Нет, не хватит.
Наташа наливает в стакан горячего молока.
– Чтобы все выпила, слышишь?
Вероника Степановна пьет молоко, страдальчески подняв брови, Наташа глядит на нее, опершись щекой о ладонь.
– Эх, мать, бросила бы свои глупости!
– Какие глупости? – спрашивает Вероника Степановна. – Ты о чем?
– Всякие. И зажила бы, как все нормальные люди.
– Что я должна сделать для этого?
– Прежде всего сойтись с папой.
– С кем? С папой? С твоим отцом?
Прекрасные глаза Вероники Степановны полны нескрываемого удивления.
– Да ты, дочь, в своем ли уме?
– Абсолютно в своем.
– Ты только погляди на нее, – обращается ко мне Вероника Степановна, – она хочет, чтобы я сошлась с ее отцом, с которым мы разошлись пятнадцать или шестнадцать лет тому назад. И где он, отец-то?
– Скоро приедет, – отвечает Наташа. – На той неделе я его жду.
– А он писал тебе?
– Само собой. Ты же знаешь, мы с ним переписываемся.
– Дурочка, у него же, наверно, давным-давно другая семья, он и думать о нас с тобой позабыл.
– Вот и неправда, – горячо возражает Наташа. – Очень даже думает. Он же мне вот такие письма пишет…
– Хорошо, о тебе он думает, а я-то при чем?
– По-моему, он и о тебе думает. В последнем письме пишет: «Как мама? Неужели еще не ушла на пенсию?»
– А вот и не ушла! – неожиданно взрывается Вероника Степановна. – И назло ему никогда не уйду!
– И не надо, пожалуйста, сделай одолжение, назло всему свету отморозь собственные уши, – спокойно отвечает Наташа.
Возбуждение Вероники Степановны внезапно гаснет, и она снова начинает, как бы отвечая самой себе:
– Нет, ничего у нас не получится, мы не можем спустя столько лет опять жить вместе. А если тебе скучно со мною вдвоем, заведи собаку.
– Собаку? – повторяет Наташа и оборачивается ко мне. – Когда я училась в третьем классе, мне очень хотелось иметь собаку, а мама говорила: «Подожди, когда перейдешь в четвертый класс», потом я перешла в четвертый класс, у нас тогда жил дядя Сеня, он не выносил собак, потом уже в седьмом классе, когда дядя Сеня исчез, мама говорит: «Нельзя, в седьмом классе очень трудно учиться», а когда я стала десятиклассницей, то надо было готовиться в институт, не до собаки было.
– Теперь я хочу собаку, – говорит Вероника Степановна.
– А кто с ней гулять будет? Все на меня ляжет, мать, и кормить собаку, и гулять с нею, ты же вечно занята, то репетиции, то гастроли, то выездной спектакль…
– Я тебя клятвенно заверяю, – Вероника Степановна поднимает кверху правую руку, – буду гулять с собакой, только не с утра, а днем и вечером.
– Вот так, – Наташа насмешливо щурит глаза, – а если собаке необходимо погулять также и утром?
– Я не могу вставать чересчур рано.
– Хорошо, подождем, пока уйдешь на пенсию, тогда и возьмем собаку.
– А я не хочу на пенсию, – сердито возражает Вероника Степановна, – если хочешь, можешь сама идти на пенсию.
Не выдержав, смеется от души. И мы с Наташей тоже смеемся.
– Что с ней поделаешь? – спрашивает Наташа, провожая меня до входной двери, – большой ребенок, ты не находишь?
– Нахожу.
Почему-то так получается частенько, что самые наши задушевные разговоры происходят возле входной двери, когда мы прощаемся и все никак не можем расстаться.
– Вот еще одна забота, – говорит Наташа, – чего-то она у меня расклеилась, горло барахлит, ноги болят…
– Пойди с ней к врачу.
– Попробуй уговори ее. Боится, что доктор уложит в постель, даст больничный, а она все храбрится, утверждает, что от нее бегут все болезни, как черт от ладана.
Помедлив, Наташа говорит:
– Когда-никогда, а все равно Серж ее выживет.
– Может быть, его сперва выживут?
– И так может случиться. Только все равно придет новый главный, он ее тоже спровадит. Зачем она ему? Занята всего лишь в одном спектакле, новых ролей не предвидится. И потом, в самом деле, сколько можно? Она же не заслуженная, не народная, не любимица публики, – так, в общем-то прокуковала всю свою жизнь на выходных…
Должно быть, в этот миг мы обе охвачены одним и тем же чувством: жалостью к Веронике Степановне; не самая веселая участь досталась ей на долю, чего уж тут веселого, до старости оставаться маленькой актрисой на незаметных ролях?
А ведь тоже училась некогда в студии, играла в ученических спектаклях, волновалась, впервые выйдя на сцену, сама же рассказывала, что великая Яблочкина верила в ее звезду, а Михаил Михайлович Тарханов, тот прямо так и утверждал: «Ты, Вероничка, будешь замечательной артисткой. Помяни меня!»
И она помнила об этих словах, держала их в своем сердце, мечтала о большой сценической карьере, об успехе, о популярности у зрителей…
– Ты только не показывай вида, что тебе ее жаль, – тихо говорит Наташа.
– Ладно, не буду.
– Хорошо, если бы они с папой помирились, – продолжает Наташа, – а то правда, подумай сама, чего им жить одиноко, каждый у себя?
– У папы нет семьи?
– Была. Теперь опять он почему-то один.
– А он что, писал тебе о том, что опять один?
– Да нет, ничего он не писал, но я же умею между строчек все, что надо, прочитать. Достались же мне родители, что один, что другая, просто беда с ними!
Наташа шумно вздыхает и смеется: наверное, она нарочно смеется, чтобы я не вздумала пожалеть ее. А я и не собиралась ее жалеть.
Да она и не приняла бы от меня не то что жалости, а самого обыкновенного сочувствия.
Не знаю, сколько бы мы еще простояли в дверях, если бы не раздался голос Вероники Степановны:
– Наташенька, дочка, дай мне грелку, слышишь?
– Слышу, – отзывается Наташа, – что, опять ноги болят?
– Не очень, но все-таки…
– Сейчас принесу.
Я бегу к себе по лестнице наверх. Наташа все еще медлит уйти, стоит в дверях, глядя мне вслед.
– Ей с ее больными ногами только собаки не хватает!
Я останавливаюсь, гляжу на Наташу сверху вниз.
– А с собакой ей веселее будет…
– Думаешь? – спрашивает Наташа. Задумчиво качает головой. – Неужели, правда, веселее?
Мне кажется, Наташа уже решила. Рано или поздно, а собаке суждено у них появиться…
ТЕТЯ ЧАЙПИТЬ
Случались в моей жизни люди, которые, казалось бы, прошли мимолетно, но я их запомнила и порой представляю себе их так ясно, словно только вчера расстались, и мысленно говорю с ними, и думаю о них…
Где теперь тот загорелый, черноглазый мальчик, что поднес мне однажды чемодан от вокзала до гостиницы в Конотопе?
Уже вечер спустился над городом, не было ни машин, ни трамваев, и я стояла на привокзальной площади, не зная, куда идти, в какую сторону. И тут подошел он, спросил:
– Тетенька, вы приезжая?
– Приезжая, – ответила я.
– А вам что, в гостиницу, поди, нужно? – продолжал он. – Идемте, я провожу вас…
– А ты знаешь дорогу? – спросила я.
Он взял мой чемодан, улыбнулся через плечо.
– Как же, конечно!
До сих пор помнится его крепкая загорелая ладонь, державшая ручку чемодана, и смуглое лицо, и короткие, ежиком стриженные темно-русые волосы.
Мы дошли тогда до гостиницы, и я вынула рубль, хотела заплатить ему, но он заложил руки за спину, не глядя на меня, пробормотал:
– Зачем? Я же так, мне нетрудно.
И побежал. А я все стояла, смотрела ему вслед, и было так совестно за этот свой несчастный рубль…
Живет ли на свете толстая, добродушная хозяйка маленького домика на Цимле?
Помню, она удивила меня, сказав:
– Я – счастливая, дальше некуда!
Был дождь, осенняя непогодь, когда я ввалилась к ней в дом, попросилась приютить на ночь, и она, не говоря ни слова, вздула самовар, накрыла на стол, а я все медлила сесть за стол, потому что до того отрадно было сидеть возле теплой печки тогда, когда за окнами бушует гроза, ветер завывает в трубе и немилосердно раскачивает хлипкие ставни…
Мы проговорили с нею до поздней ночи.
Она была одна-одинешенька на всем свете, все близкие перемерли, и жилось ей, должно быть, не так уж весело, но какая же у нее была открытая, распахнутая навстречу людям душа, как искренне умела она радоваться чужой, пусть даже и далекой для нее радостью…
Я спросила, не скучно ли ей жить одной, не бывает ли тоскливо, особенно вечерами.
Вот тогда она мне и ответила:
– А когда скучать? Я ведь счастливая, дальше некуда!
– Чем же вы такая счастливая? – подивилась я.
– А всем. Потому как для людей живу, а они в свой черед для меня…
И я поверила ей. Поверила потому, что человек, непритворно любящий людей, не может быть одиноким.
И не забыть мне кассиршу Ленинградского вокзала, касса, кажется, третья, последняя с краю.
Как сейчас вижу – узкое бледное лицо, рыжеватые волосы, веснушки на щеках.
Я выстояла тогда долгую очередь, чтобы сдать билет.
Я сказала:
– У меня беда, тяжело заболел отец…
Она взяла мой билет, как и положено, выдала обратно деньги, и потом, когда я уже собралась отойти от окошка, бросила мне негромко:
– Может, все еще обойдется…
И мне внезапно стало в этот миг легче, словно оперлась я на чью-то крепкую дружескую руку, и чувство единого, равного для всех человеческого братства охватило меня.
Я хотела ответить ей, сказать какие-то теплые слова, просто сказать «спасибо», но кругом все спешили; всем было некогда, и, едва я получила деньги, как меня тут же оттерли от окошка, я успела лишь бегло взглянуть на кассиршу и унести с собой ее сочувственный взгляд, бледное, в осыпи веснушек лицо, негромкий, с хрипотцой голос…
Поняла ли она тогда, что я хотела сказать ей, но так и не сказала? Хочу верить, что поняла…
Наверное, у каждого в жизни случился самый главный изо всех человек, который умел безыскусно поделиться всем тем добрым, чем владел сам. Для меня таким человеком была Ольга Ефремовна Усольцева, тетя Леля, или, как я называю ее всю жизнь, «Тетя Чайпить».
Я приехала из Ленинграда в Москву в сорок третьем. Было мне от роду девять лет и поместили меня в детский дом номер 54, в котором вместе со мною обитали многие ленинградские дети, вывезенные Дорогой жизни в столицу из блокадного города.
Ни одной ночи не могла я заснуть. Только закрою глаза, бывало, как снова вижу огонь, пылавший в окнах нашего дома на Васильевском острове, вижу маму, упавшую на снег, всю охваченную огнем. Я знала, уже никогда больше не придется видеть маму, и я все равно звала маму и плакала, и просила отправить меня обратно, домой…
Однажды к нам в детский дом пришла маленького роста, круглолицая женщина.
– Я – с завода «Красный пролетарий», – сказала она. – Рабочие просят, чтобы ребятам разрешили приходить к ним домой раз в неделю.
Наш директор Алевтина Ивановна, строгая и придирчивая, долго, дотошно расспрашивала ее, что за люди эти самые рабочие, какие условия могут предоставить детям, где кто живет, и какая у кого обстановка дома.
Тетя Леля (это была она) подробно рассказала, что рабочие сами решили между собой приглашать в гости детдомовских ребят, живут рабочие большей частью в Замоскворечье, обстановка дома обычная, а условия такие, какие у всех в войну.
В тот раз я зачем-то зашла в кабинет Алевтины Ивановны, и тетя Леля, обернувшись ко мне, просияла улыбкой:
– Вот, хотя бы эта девочка, пусть приходит ко мне!
– А вы ее сами спросите, захочет ли, – неподкупно ответила наша Алевтина Ивановна.
И я сказала сразу:
– Хочу…
– Тогда давай знакомиться, – сказала она и протянула мне руку. – Меня зовут Ольга Ефремовна, попросту тетя Леля, а тебя как?
– Катя, – ответила я, пожимая ее пухленькую, теплую ладонь.
– Одну минуточку, – произнесла неугомонная Алевтина Ивановна. – Я хотела бы знать, кем вы работаете на заводе?
– Никем. У меня муж работает, токарь-карусельщик в спеццехе, а я дома сижу, ну, считается, вроде дали мне общественное поручение.
Говорила она это все с улыбкой, удивительно шедшей к ее мягкому, в ямочках лицу, и я невольно потянулась к ней и, не выпуская ее руки из моей, сказала:
– Можно, я приду прямо завтра?
– Договорились, – ответила она.
Жила тетя Леля вместе со своим мужем Василием Кузьмичом в ту пору на Пятницкой, в деревянном доме, с палисадником, окруженным забором.
Дом выглядел неказистым, совсем провинциальным, и комнаты в нем были маленькие, жарко натопленные, в самой просторной комнате – изразцовая печь, от нее тепло во все стороны, на окнах герань, китайская роза и то зеленое, разлапистое с красными быстро вянущими цветами растение, что, как я после узнала, зовется в народе «Ванька мокрый».
Василий Кузьмич, я его вскоре же стала называть дядей Васей, был бригадиром фронтовой бригады.
Приходил он с работы поздно, иной раз и вовсе оставался на заводе, и тетя Леля не беспокоилась о нем, говорила:
– У них нынче опять фронтовая вахта…
Она была быстрая, живая, веселая, в первый же день, когда я пришла к ней, рассказала, что единственный сын Володя весной ушел на фронт, письма от него приходят нечасто, потому как писать ему, наверное, некогда, к тому же он не очень любит писать письма.
Показала она мне Володины карточки, на всех на них он улыбался широкой материнской улыбкой, и вообще был он похож на нее круглым лицом, небольшими ясными глазами, ямочкой на подбородке…
Должно быть, тетя Леля сильно тосковала, боялась за сына, но старалась не показывать вида, что тоскует, чтобы не огорчать дядю Васю.
И он тоже держался стойко, часто говорил:
– Наш Володька молодец, никогда и нигде не пропадет!
Спустя много лет, когда я стала взрослой, тетя Леля призналась мне, что поначалу боялась дяди Васи, он был много старше ее, и на первых порах она все никак не могла привыкнуть к нему.
И только после рождения сына она привязалась к дяде Васе и уже не мыслила себе жизни без него и привыкла поступать так, как он скажет.
До сих пор помнится: вот прихожу к ней воскресным утром, она встречает меня на пороге, все ямочки на щеках непритворно радуются мне.
– Вот и хорошо, – скажет, – сейчас будем чай пить…
И так это у нее вкусно получалось, «чай пить», словно невесть что, самое отрадное сулили эти два слова, которые в конце концов стали казаться мне одним, слитым «чайпить».
Я прозвала ее «Тетя Чайпить». Она была великой чаевницей, кто бы ни зашел, что бы ни случилось, первым делом предлагала чай пить, ставила самовар, никогда не уставая по многу раз в день расставлять на столе домовито звеневшую посуду.
И казалось порой, я не просто пью чай из фаянсовой, голубой с белой каемкой чашки, а словно бы с каждым глотком вбираю в себя доброту, внезапно нахлынувшую на меня, одинокую, разом потерявшую родной дом и маму.
Нет, не могу сказать, что в детском доме мне было плохо, неуютно.
К нам ко всем относились одинаково, на постели стлали чистое белье, покупали билеты на новые кинофильмы и старались кормить досыта, но только здесь, у тети Лели, я обрела настоящий уют, заботу, тепло.
Поэтому я считала дни, когда снова отправлюсь к ней, и все время жила этим ожиданием – опять увидеть тетю Лелю и дядю Васю.
Приходя домой с работы, дядя Вася первым делом садился за стол и долго пил чай, стакан за стаканом, чуть не весь самовар осушал, а потом, распаренный, благодушный, начинал расспрашивать меня о моем житье-бытье и давать различные, как он полагал, необходимые мне советы.
Он любил давать советы. Казалось, он знал все, о чем его ни спроси, и советовал каждый раз по-своему, так, как ему казалось лучше, я слушала его рассеянно, потому что обычно думала о чем-нибудь другом.
А он, может быть, и понимая, что я думаю о другом, все одно продолжал советовать – как решать задачи по геометрии, где лучше кататься на лыжах, что ответить учителю по географии, который явно придирается ко мне…
Одного его совета я все-таки послушалась.
Это было тогда, когда я окончила семь классов, и он сказал:
– Вот что я тебе посоветую: давай приходи к нам, на завод.
Сам привел меня в инструментальный цех, сам отрекомендовал мастеру, видать, давнему приятелю:
– Гляди, друг, вот эта самая девчушка у нас со старухой вроде за дочку…
Я стала учеником токаря, а жить устроилась в общежитии завода, но по выходным дням аккуратно навещала своих стариков. Они и в самом деле стали для меня самыми что ни на есть родными.
Поначалу они звали меня к себе.
– Я бы тебе посоветовал поселиться у нас, – говорил дядя Вася. – Мы тебя пропишем, все чин чинарем проведем, будет у тебя, стало быть, своя площадь, а как помрем со старухой, останешься хозяйкой в доме, владычь да царствуй…
Но я не согласилась царствовать. Конечно, слов нет, жить в семье было бы куда лучше, чем в общежитии, однако, хорошенько обо всем подумав, я наотрез отказалась. Было боязно, вдруг старики и вправду подумают, что я жду, пока они умрут, чтобы завладеть их площадью, и потом, я знала, все эти годы они неустанно продолжали ждать сына.
Он так и не вернулся с фронта. На все запросы дяди Васи ответ был один, одинаковый: «Пропал без вести».
И они утешали друг друга:
– Пропал без вести намного лучше, чем если бы написали: погиб. Как ни говори – есть надежда, – утверждал дядя Вася.
И тетя Леля соглашалась с ним.
– Конечно! Какое сравнение…
И приводила в пример множество случаев, известных ей, когда солдаты, считавшиеся пропавшими без вести, в конце концов возвращались домой. И он тоже вспоминал подобные случаи, и они все уговаривали один другого, а по ночам неотступно думали о сыне, притворяясь, что крепко спят…
Мне исполнилось девятнадцать лет, на заводе я считалась неплохим токарем-инструментальщиком.
Дядя Вася был скуповат на похвалы, боялся избаловать меня, а тетя Леля открыто гордилась мной, особенно тогда, когда я поступила на заочное отделение станкостроительного института, и подробно рассказывала соседкам о том, как много заданий дают в институте и как это трудно в наше время – учиться и работать, она бы на моем месте нипочем бы не справилась.
Жизнь моя в общем-то текла размеренно, все было рассчитано – окончу институт, стану работать на заводе сменным инженером, когда-нибудь, может, и комнату дадут в заводском доме, который строился в том же районе, неподалеку от «Красного пролетария», но, как оно часто бывает, вмешался случай, разом изменивший все мои планы.
Случай звали Артемом, мы вместе работали на заводе, он собрался ехать на целину в Кустанай, и я, поменяв свою фамилию на его, решилась ехать вместе с ним.
Морозным февральским утром дядя Вася с тетей Лелей провожали нас.
Они стояли рядышком возле вагона, улыбались мне, дядя Вася не уставал давать всевозможные советы по устройству семейного быта, и я слушала его, но сердце мое сжималось от боли.
Почему так получается, что, вырастая, мы неизбежно стремимся покинуть самых своих близких? Выходит, что в ответ на любовь мы отвечаем неблагодарностью? И забываем в конце концов о тех, кого нельзя забывать? А потом, впоследствии, спустя годы и нам самим предстоит неотвратимый этот удел: расставаться с теми, кого мы любили…
Мысли мои прервал Артем. Он сказал:
– Пять минут осталось…
Я вскочила на подножку и, обернувшись, все смотрела назад, туда, где остались мои старики, и они смотрели на меня, улыбаясь чересчур радостно и безмятежно, совсем как и я.
…Спустя три с половиной года я приехала в отпуск, в Москву.
Много воды утекло с тех пор: дяди Васи уже не было в живых, и домик на Пятницкой сломали, а тетя Леля переехала в заводской дом, в однокомнатную квартиру.
Прямо с вокзала я отправилась к ней.
Поначалу мне показалось, моя «Тетя Чайпить» нисколько не изменилась, те же пухлые в ямочках щеки, та же сияющая улыбка, и только вглядевшись, увидела: волосы ее стали совершенно седые, и кожа на лице сморщилась, и глаза потускнели.
Мы сидели с ней в крохотной кухоньке, облицованной белым кафелем, знакомые голубые чашки стояли на столе, электрический самовар, мой подарок, заменивший тот, старый, исходил паром.
Я сказала:
– А вы вроде все та же, тетя Чайпить, все та же, прежняя…
– Нет, – ответила она. – Ты меня, пожалуйста, не утешай, и сама знаю, здорово постарела.
Потом оглядела меня:
– А вот ты выросла, как хочешь, выросла! Я на тебя теперь гляжу снизу вверх.
– Как на начальство, – ответила я.
Она засмеялась.
– Ну, нет, я на свое начальство отродясь так не смотрела, потому как начальство у меня было одно – дядя Вася.
– А вы ведь и вправду были с ним одного роста.
– Я чуток повыше, на самый чуток…
Она рассказала о том, как он умер. Смерть его была легкой, в одночасье. Пришел с завода, присел за стол, видно, хотел сказать что-то, внезапно опустил голову, захрипел. И все.
Говорила она обо всем этом просто, с тем философски осмысленным и мудрым спокойствием старых русских людей, которые в предчувствии недалекого своего конца относятся к смерти как к неизбежности, равно ожидающей каждого, живущего на земле.
А мне все думалось, вот сейчас откроется дверь, войдет дядя Вася; сперва будет долго, со вкусом плескаться под краном, смывая с себя заводскую копоть, а потом сядет за стол, обеими ладонями охватит горячий стакан с крепким, заваренным так, как он любит, чаем, скажет мне:
– Вот что я бы хотел тебе посоветовать…
Я посмотрела на тетю Лелю. Глаза ее были устремлены на дверь, тоненькая морщинка вспухла на лбу. Может, и ей подумалось в этот миг то же самое, что и мне…
Вечером мы отправились с нею в театр. Долго рассказывать, как я добывала билеты, разумеется, в Художественный театр на спектакль «Анна Каренина». Очень хотелось, чтобы моя тетя Чайпить посмотрела именно этот спектакль.
Мы вышли из дому часа за полтора до начала: тетя Леля была копуша и, главное, очень боялась опоздать.
Несмотря на ранний час, к нам уже на улице Горького то и дело подходили жаждущие, одинаково вопрошая:
– Нет ли лишнего билета?
– Все как было и до моего отъезда, – сказала я. – И тогда тоже возле театров вечно спрашивали билетик…
– Это у нас в Москве так заведено, – с гордостью ответила тетя Леля.
Нарядные девушки, я машинально отметила, что мода, во всяком случае, изменилась, кругами вышагивали вокруг театра, держа под мышкой завернутые в газеты или в целлофановый мешок туфли.
Одна женщина, крохотная, ростом с семилетнюю девочку, одетая в малюсенькое пальто, подбегала к каждому входившему в подъезд театра и спрашивала одно и то же:
– Нет ли билета? Все равно какого, хоть на балкон или на галерку?
Она была уже немолодой, удручающе некрасивой, маленькое лицо сплошь в морщинах, глубоко посаженные обезьяньи глаза.
Я на ходу ответила ей:
– Нет ничего…
А тетя Леля замедлила шаг, шепнула мне:








