Текст книги "Булгаков и Лаппа"
Автор книги: Людмила Бояджиева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 18 страниц)
12
«Вьюга подхватила меня, как клочок изорванной газеты, и перенесла с глухого участка в уездный городок. Велика штука. Подумаешь, уездный город? Но если кто-нибудь, подобно мне, просидел в снегу зимой в строгих, в бедных лесах полтора года, если кто-нибудь разрывам бандероль с газетой от прошлой недели с таким сердечным биением, точно счастливый любовник голубой конверт, ежели кто-нибудь ездил на роды за 18 верст в санях, запряженных гуськом, тот, надо полагать, поймет меня».
«И вот я увидел их вновь – обольстительные электрические лампочки!
Главная улица городка, хорошо укатанная крестьянскими санями, улица, на которой, чаруя взор, висели – вывеска с сапогами, золотой крендель, красные флаги, изображение молодого человека со свиными и наглыми глазенками и с абсолютно неестественной прической, означавшей, что за стеклянными дверями помещается местный Базиль, за 32 копейки бравшийся вас брить во всякое время, за исключением дней праздничных, коими изобилует отечество мое».
«Я больше не нес на себе роковой ответственности за все, что бы ни случилось на свете. Я не был виноват в ущемленной грыже и не вздрагивал, когда приезжали сани и привозили женщину с поперечным положением. Меня не касались гнойные плевриты, требовавшие операции…»
Казалось бы, произошел спасительный для Булгакова перевод в уездную больницу. Только душевного подъема от прибытия в Вязьму хватило ненадолго. Михаил изо всех сил старался сократить дозы морфия, но неизбежно срывался, выплескивая на Тасю вспыхивающее от нехватки наркотика бешенство.
Они жили при больнице, расположившись в двух комнатах – столовой и спальне.
Едва проснувшись, Тася слышала голос мужа, с трудом сдерживающего истерику:
– Морфий кончился. Иди ищи аптеку.
– Так ведь уже нигде не дают. Меня запомнили, – пыталась сопротивляться Тася.
– Печать есть – отказать не могут.
И Тася бродила по окраинам городка в поисках маленьких аптек, в которых она еще не примелькалась, с постоянным заказом большой дозы морфия. Зачастую Михаил, измученный нетерпением, плелся за ней в тусклой ноябрьской мути. Он ждал ее у аптеки и жадно накидывался на добычу. Страшный, жалкий, дрожащий, как уличный попрошайка, – лицо, исхудавшее до крайности, волосы слежались липкими прядями, во ввалившихся глазах искра безумия.
– Скорее, скорее поворачивайся! – торопил он ее, обнажая бедро. Колоть Тасе приходилось где попало – в подворотне, в грязном углу, за сараями. Безразлично моросил ледяной ноябрьский дождь, в окнах домов сквозь занавески мирно светились лампы. За стеклами, протягивая к свету свое жалкое зимнее великолепие, цвели герани. От увиденной однажды клетки с канарейкой (такая висела у нее в комнате в Саратове) и гамм, разучиваемых на пианино ученической рукой, у Таси хлынули горькие слезы. Обманула жизнь, жестоко обманула. Люди живут! В маленькой, глухой Вязьме, в тепле чисто убранной квартиры, в привычной суете повседневных забот. Пьют чай или играют сейчас в лото, не подозревая о том, какая беда прячется рядом.
Недостижимым счастьем виделось Тасе это скудное провинциальное бытие и особо горькой, невыносимой казалась собственная доля. Который раз она приняла решение уехать, бросить все, но, ощутив руку Михаила, цепляющуюся за рукав ее пальто, решение отменила. Вела нетвердо ступающего мужа домой, а он бормотал что-то невнятное про Фауста, рыжую Елену, про стальное горло и звездную сыпь. Не любовь уже, жалость заставляла ее остаться. Понимала, пропадет вскорости никому не нужный морфинист.
Вечерами, когда наркотик разливался по жилам, Булгаков много писал. О чем? Тася уже не спрашивала.
На следующий день снова искала аптеку и в который раз грозила отдать его в больницу Больницы Михаил боялся больше всего – жалостливо молил не отдавать, клялся, что бросит колоться, справится – завтра же! Завтра… И снова и снова возвращался к прежнему.
13
В декабре 1917 года Михаил Афанасьевич ездил в Москву хлопотать насчет освобождения от военной службы по болезни (истощение нервной системы).
31 декабря он пишет сестре Наде, живущей после недавнего замужества в Царском Селе:
«Я вновь тяну лямку в Вязьме, вновь работаю в ненавистной мне атмосфере, среди ненавистных людей. Мое окружение настолько мне противно, что я живу в полном одиночестве… Единственным моим утешением является для меня работа и чтение по вечерам. Я с умилением читаю старых авторов (что попадается, т. к. книг здесь мало) и упиваюсь картинами старого времени. Ах, отчего я опоздал родиться!.. Мучительно тянет меня вон отсюда. В Москву или в Киев, туда, где хоть и замирая, но все же еще идет жизнь. В особенности мне хотелось бы быть в Киеве! Через два часа придет новый год. Что принесет мне он? Я спал сейчас, и мне приснился Киев, знакомые и милые лица. Приснилось, что играют на пианино…
Придет ли старое время?
Настоящее таково, что я стараюсь жить, не замечая его, не видеть, не слышать!
Недавно в поездке в Москву… мне пришлось видеть воочию то, что больше я не хотел бы видеть.
Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел разрушенные и обгоревшие дома в Москве… тупые и зверские лица… Видел толпы, которые осаждают подъезды захваченных и запертых банков, голодные хвосты у лавок, затравленных и жалких офицеров, видел газетные листки, где пишут, в сущности, об одном: о крови, которая льется на юге, и на западе, и на востоке, и о тюрьмах. Все воочию видел и понял окончательно, что произошло».
Конечно же, окончательно про свершившийся в октябре переворот не понимал пока никто. Ни те, кто рушил старый мир, ни те, кто принадлежал к нему. Но то, что происходит крушение страшное, невиданное, было очевидно.
Михаил пишет сестре о «ненавистных людях», о своем полном одиночестве в последние часы уходящего года. А между тем в это самое время по рынку Вязьмы ходила Тася, пытаясь выменять свое нарядное платье «из старой жизни» на что-нибудь вкусное для Михаила.
Она вернулась с куском настоящей «московской» колбасы и селедкой бочкового засола, затопала, сбивая снег с валенок:
– Вот и я!
Муж, сидевший у письменного стола, едва обернулся:
– Привет! – Сложил и запечатал в конверт исписанный листок. – Наде в Царское Село написал. Да когда дойдет и дойдет ли. Мерзость моя жизнь, мерзость…
– А моя – рай! – почти весело сказала Тася, доставая озябшими деревянными руками добычу из брезентовой сумки. – Смотри, какие вкусности удалось мне добыть. Колбаса пахнет по-настоящему! Киевом пахнет. Селедка, правда, ржавая, да я ее в молоке отмочу. А это для моего мальчика! – Она протянула Михаилу петушка на палочке в яркой прозрачной обертке.
– Издеваешься? – Он вышиб конфету из ее руки, засопел, широко раздувая ноздри и с трудом сдерживая ярость.
– Миша, Новый год же! Как встретим, таким и будет. Ты ж хочешь, чтобы он был хорошим!
– Смеешься? Откуда хороший? В стране разгром, мы в этой дыре дохнем без всякой надежды выбраться… – Отшвырнув перо, Михаил закрыл ладонью глаза. – Укол пора делать, не могу, ей-богу, не могу… Пожалей меня, хоть ты пожалей!
И снова, и снова… Тася по капельке уменьшала дозу, радуясь каждой победе, каждой минуте, когда Михаил мирно читал старые книги или что-то писал.
Но срыв неминуемо происходил. Скандал, переходящий в драгу, требование укола, угрозы, мольбы…
– Все, не могу больше. Отдам тебя в больницу! – Бросив в лоток шприц, Тася поднялась, вышла из комнаты. Когда вернулась, он кинулся к ней, обнял.
– Только не это, Тася, умоляю! Это конец. Мне не быть врачом. Я застрелюсь. Ты же не хочешь моей смерти? – бубнил горячо в пахнущую больничным мылом шею.
– Я хочу здорового мужа. – Тася высвободилась, подобрала ампулы. – Нормального! А не преступника. Врач-наркоман – преступник!
Так ведь ничего особенно страшного не происходит! На работоспособности моей эти впрыскивания не отражаются. Я великолепно справляюсь с операциями, я безукоризненно внимателен к рецептуре и ручаюсь моим врачебным словом, что мой морфинизм вреда моим пациентам не причинил. – Он говорил спокойно и внятно, словно Тасе, а не ему требовалась помощь.
– Но в больнице все уже догадываются.
– Шипят за моей спиной! – стиснул зубы Михаил. – Ненавижу!
– И фармацевты грозят отобрать печать. Это уже не шутки. – Тася расплакалась, вспоминая напугавший ее случай.
– Это почему же у доктора Булгакова такой расход морфия? – строго спросил ее пожилой аптекарь, глядя поверх круглых очков. – Похоже, у больного развивается наркомания.
– Пожалуйста, дайте лекарства по этому рецепту, – проговорила Тася и вцепилась в край деревянного прилавка, чувствуя, как похолодел лоб и потемнело в глазах. Она ходила по городу уже три час.
– Присядьте, – аптекарь вышел из-за стойки и усадил побледневшую женщину на табурет. – Вы измучены. Я вижу вас не первый раз. Мне по-человечески жаль вас. Но я не могу способствовать самоубийству. – Покачав годовой, он вернул рецепт. Скажите доктору Булгакову, что с морфием не шутят. Впрочем, он и сам уже, видимо, убедился. Будет говорить вам, что все кончено, что найдет силы бросить, не верьте – надо серьезно лечиться, если еще не поздно. И предупредите его, что, если аптекари сообщат об этом в медицинскую управу, его могут лишить печати. Тогда уж к профессии не вернуться.
Тася предстала перед мужем с пустыми руками.
– Не дают нигде. Заметили, что доза большая, грозятся отобрать докторскую печать. А значит, врачом тебе уже не быть. Надо уезжать.
– Всему конец… – Он обреченно опустился на табурет. – Ненавижу, слышишь, ненавижу! – закричал отчаянно и страшно, швыряя в стену все, что попадало под руку.
– Надо ехать домой. Там все как-то образуется. Там родные, знакомые, тебе обязательно помогут, – взмолилась Тася, надеявшаяся, что Киев спасет, поможет. Если бы кто-то знал, как трудно сражаться тут с ним одной!
– Киев? Как я там появлюсь таким?.. Невозможно… – Михаил уронил на колени исхудалые руки. Сейчас он был так похож на загнанного, попавшего в ловушку зверя, что у Таси от жалости дрогнуло сердце.
– Так больше нельзя, пойми же, Мишенька!.. Посмотри паевой руки, посмотри! Они же прозрачны, одна кость и кожа… Погляди на свое лицо… – Тася сжала его костлявые плечи и встряхнула: – Слушай, Миша, ты погибнешь. Заклинаю тебя, уедем. Если мы не уедем отсюда в Киев, я удавлюсь. Ты слышишь?
Он поднял на нее пустые глаза. Видел ли тогда постаревшую, измученную Тасю? Понял ли ее последнюю решимость? Позже, в рассказе «Морфий», якобы о медсестре Лине напишет: «Она была желта, бледна, глаза потухли. Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех».
А жене, грызя ногти, сверкая исподлобья опасливым взглядом, Булгаков скажет: «За тебя меня Бог покарает! Эх, Таська!»
14
Отставку по болезни все же Булгакову дали. В феврале супруги уехали в Киев.
Ехали хорошим поездом, в мягком вагоне, где проводник в дорожном мундире подавал чай. Проводник уже знал, что этот поезд, вероятно, последний «из бывших» и что основным пассажирским железнодорожным транспортом окончательно станут теплушки. Что поезда теперь ходят кое-как и зачастую подвергаются налетам банд. С пассажирами своими – супружеской парой – обсуждать положение дел не стал. Знают они и так все, вон какие измученные.
Да, они знали. И этот поезд вместо загаженного, промерзлого, набитого людьми дощатого вагона показался им случайным подарком. Это был знак, что все возвращается в прежнее русло – впереди Киев и близится конец черной полосе.
– Я знаю, тебе помогут, Мишенька, у тебя много друзей среди врачей, ты крепкий, и я буду рядом. Теперь все позади. Несмотря ни на что, ты оказался отличным доктором.
– Ах, что и сказать, не знаю… Что на это ответить доктору Булгакову? Лечил иногда через силу, в полузабытьи, но честно, как мог.
– Знаю, как тяжело тебе давался порой даже малейший шаг. Ты сильный, я верила, что ты сильный.
– Как же мне повезло с тобой, Таська! Безмерно! Этого даже не опишешь. – Михаил находился в приподнятом состоянии. Действовал недавний укол с пониженной дозой, приближение спасительного Киева. Вера в избавление от зависимости проснулась с новой силой.
Жить, как же все-таки хотелось жить! В теплом купе с вишневыми плюшевыми диванами, с окном, задернутым шелковой шторой было уютно и покойно. Ну прямо театральная ложа! И никаких неправильных родов! Вот она, настоящая жизнь, а все остальное – кошмарный сон.
– Тась, ты думаешь, я так просто листки исписывал? Нет, у меня есть виды на будущее. Конкретный план. – Он достал из портфеля стопку листов. – Это доклад о моих наблюдениях за распространением сифилиса в глубинке России. Ведь темнота же страшная! Крестьяне не верят, что сыпь – признак заразной и смертельной болезни. Если вовремя не лечить, заражают других и погибают сами. Дети рождаются с болезнью в крови! А лечиться не хотят и в заражение не верят. Так и ходили ко мне целыми семьями, да еще посмеивались: чего доктор зазря стращает? А потом проваленные носы, поражение всего организма, паралич мозга, конец. И это превращается в эпидемию, Тася.
– А здесь, – Тася взяла листы, – здесь твои наблюдения?
– Здесь мой доклад на медицинском обществе Я ведь хочу открыть в Kиеве свой собственный кабинет.
– Отличное решение! – Тася счастливо улыбалась и качала головой – впервые за долгое время Миша делился с ней своими мыслями! Впервые был вдохновлен планами, и какими интересными – собственный кабинет!
Для встречи в Киеве она прифорсилась – надела лучшее платье с кружевным воротничком и пряди надо лбом закрутила на лоскутные, папильотки. Мужа перед прибытием причесала и ободряюще поцеловала в щеку:
– Я так люблю тебя. Мишенька. Только держись и все будет хорошо.
Поезд прибыл по расписанию, но на вокзале никто их не встретил. Густо сыпал мягкий, пушистый снег, сквозь который заманчиво и пестро светились огни, города.
Часть третья
На Андреевском спуске
1
На Андреевском спуске не получили телеграмму, сообщавшую о приезде Михаила и Таси. Прибывших никто не встретил. Лихо понес извозчик по заснеженным улицам. Дома и сады в белых пуховиках, вычищенные дворниками мостовые, на центральных улицах огни витрин, швейцары у зеркальных дверей, нарядная толпа – дамы в мехах, офицеры, солидные господа буржуйского вида, деловито выходящие из авто… Гремящая из ресторанных глубин музыка. Словно и впрямь ничего не случилось.
Окна дома № 13 на Андреевском спуске светились знакомым мандариновым светом, и выпархивало в снежную канитель веселое бренчание пианино.
– Не может быть… – Прислонясь к металлической колонне, поддерживающей балкон, Михаил поднял лицо, впитывая этот незабвенный свет, эти звуки, означавшие жизнь. – И у Листовничего в кабинете лампа горит, – кивнул он на полуподвальное окно с задернутой шторой, светящейся изнутри зеленым светом. – Неужто все приснилось?
Время с декабря 1918 года по август 1919 года Михаил и Тася проведут здесь, в семье Булгаковых, переживая обрушившуюся на город череду переворотов. За Киев дрались немцы, поляки, «желто-блакитная» армия петлюровских националистов, большевики и созданная, наконец, армия Деникина. Снова и снова перехватывали власть над городом враждующие стороны, и всякий раз за вторжением следовали жертвы, чистки, погромы, страшная неизвестность и полное непонимание происходящего.
«Велик был год и страшен год по рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй» – так начинается знаменитый роман «Белая гвардия», охвативший события этого времени. Действие происходит здесь, в Киеве, в доме на Андреевском спуске (переименованном в романе в Алексеевский). Роман не документальная хроника: гуще, ярче прописаны происходящие в городе события, близок, но далеко не идентичен реальному состав действующих лиц. Двадцативосьмилетний Алексей Турбин – «доктор, переживший испытания и тяготы, бритый, светловолосый, постаревший и мрачный с 25 октября 1917 года», – конечно же, Михаил Булгаков. А в его друзьях и домашних легко узнаются почти не измененные портреты близких людей.
Варвара Афанасьевна – третья сестра Михаила – энергичная, привлекательная блондинка, ставшая прообразом «Елены рыжей», вышла замуж весной 1917 года за кадрового офицера, капитана Леонида Сергеевича Карума. С осени супруги жили в Петрограде, затем переехали в Москву. В мае 1918 года вернулись в Киев. Карум, менявший свои убеждения вместе со сменой власти, стал в романе Тальбертом. Он имел все основания получить в описании Булгакова черты неприятного человека и махрового подлеца.
Летом того же года вышла замуж и Надя – третья в семье, самая близкая Михаилу сестра. Ее муж – Андрей Михайлович Земский, выпускник филологического факультета Московского университета, был мобилизован в Киевское военное училище. Окончив его, уехал по назначению в гарнизон тяжелой артиллерии, расположенный в Царском Селе. Там и застал супругов Земских октябрьский переворот. В Киеве во время событий, происходящих в романе «Белая гвардия», Нади и Андрея не было.
Кроме Вари и ее мужа на Андреевском спуске жили трое младших детей – окончивший весной 1917 года гимназию Николай, семнадцатилетний Ваня и пятнадцатилетняя Лёля, еще учившаяся в гимназии. В гостеприимном доме остановился некий дальний родственник – Илларион.
Комнат, правда небольших, в квартире имелось семь, не считая кухни, ванной и большой застекленной веранды, выходящей во двор. План квартиры Булгаковых точно соответствует описанному в романе дому Турбиных. А вот упомянутая в романе милая, обветшалая обстановка выглядела на самом деле несколько беднее. Турбинские ковры воображение Булгакова позаимствовало из саратовского дома Таси, как и знаменитые кремовые шторы, охранявшие теплый мир турбинского дома от лихого безвременья, бушевавшего за окном. Старенькое фортепиано присутствовало – вся молодежь семейства музицировала. Варя, обучавшаяся на профессиональную пианистку, давала уроки музыки, а Надя училась в консерватории вокалу Имелась и изразцовая печь, но ее не расписывали дурашливыми признаниями и шуточками. Эта яркая деталь была сочинена Булгаковым, как и вся атмосфера молодых флиртов, романтических темных роз на столе в смутную декабрьскую ночь.
В романе «Белая гвардия» так много подлинных деталей и почти полной идентичности отдельных персонажей с их прообразами, что следование реальности можно было бы принять за общий принцип. Но не всегда реальный прототип соответствует литературному образу.
Николка – обаятельный, непосредственный, искренний – и в самом деле прекрасно играл на гитаре, с обожанием смотрел на старшего брата. Окончив гимназию, поступил в Киевское военное училище, а после его расформирования – на медицинский факультет Киевского университета. Николку трудно представить иным – для истории он остался пылким юношей, отчаянно защищавшим смертельно раненного Най-Турса в «Белой гвардии».
Литературный Карась и в реальности был Карасем – кадровым офицером, выписанным с фотографической точностью. Мышлаевского «сыграл» Коля Сынгаевский – давний друг семьи, породистый красавец, мечтавший стать балетным танцором, но с приходом петлюровцев ушедший в юнкера.
У Шервинского был реальный прототип – довольно близкий дому Булгаковых бывший гвардейский офицер с мощным баритоном. При гетмане он служил адъютантом особы высокого сана, был невысок, широк в плечах, живописно красив, носил великолепную форму с аксельбантами. У Булгаковых бывал часто, пел под Варин аккомпанемент, но флиртовал с влюбленной в него пятнадцатилетней Лёлей. Варваре Михайловне пришлось, как матери, вмешаться в этот «роман», и визиты баритона прекратились.
Так что за Варварой Афанасьевной («Еленой рыжей») – любящей женой всем несимпатичного Л.Н. Карума вряд ли кто-то в те времена ухаживал.
Василий Павлович Листовничий – инженер, позже полковник деникинских войск, человек честный и мужественный, стал в романе трусливым обывателем Лисовским (Василисой). Превращение Листовничего в трагикомический персонаж киевского обывателя дало повествованию яркую краску. Можно предположить, что автор «Белой гвардии» руководствовался некой личной антипатией, неизбежно возникавшей у квартиросъемщиков (Булгаковых) к хозяину дома.
Иллариону – Лариосику – Булгаков сохранил имя и портретное сходство, с наслаждением описывая обаятельную нелепость провинциального увальня.
Был и реальный Александр Александрович Глаголев – священник церкви Николы Доброго, венчавший Мишу и Тасю. Он появляется в романе в своем сане и, видимо, со свойственными ему характерными черта. ми.
Гимназисты Иван, Лёля и живущая в это время в Царском Селе Надежда – просто остались за рамками и без того густонаселенного дома Турбиных.
А вот с главными персонажами жизни Булгакова дело обстоит сложнее.
Начинается роман с похорон матери Турбиных – «светлой королевы», безвременно ушедшей из жизни и завещавшей детям: «Дружно живите». Варвара Михайловна Булгакова, однако, пребывала в добром здравии и проживала все это время рядом – на Андреевском спуске, № 38, в доме Ивана Павловича Воскресенского, за которого вышла замуж летом 1917 года (почти в это же время простились с умершей матерью Турбины). Варвара Михайловна взяла фамилию второго мужа, но продолжала заботиться об оставшихся в Киеве детях.
Нет в романе и Таси, пережившей все события страшного года рядом с Михаилом. На первый взгляд странно. Однако вполне понятно, что Тася, как свидетель и участник не вошедшей в роман негативной стороны жизни героя, не могла вписаться в сюжет. «Бесстрашие и достоинство» – девиз Алексея Турбина и собственное подлинное жизненное кредо Михаила Афанасьевича, сильно дискредитировала история с морфинизмом.
«Нет ничего хуже, чем малодушие и неуверенность в себе…», «Трусость, несомненно, один из самых страшных пороков… Нет, это самый страшный порок» – упорно внушает нам и себе писатель на страницах своих произведений. Он испытал это сам и вправе выступать в роли наставника. Но свидетель его испытаний и бедствий в лице все претерпевшей мученицы жены писателю не нужен. Его беда и позор остаются «за кадром» вместе с разделившей их Тасей.
Тася – жертва слабости, жестокости мужа – персонаж совсем иной истории, в которой один из супругов добровольно принимает жертву другого, пользуется его жизнью, его преданностью. Такого романа Булгаков не написал.








