Текст книги "Булгаков и Лаппа"
Автор книги: Людмила Бояджиева
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 18 страниц)
9
Заработок несчастного автора был не так уж велик, если учесть, что килограмм пшеничной муки стоил на базаре 500 рублей, а ржаной – 200.
Голодуха пугала и мучила, но еще сильнее пугала новая публика, для которой приходилось работать. В «Записках на манжетах», опубликованных через три года, ситуация опять же нашла свойственное Булгакову сатирическое преломление. Он смеется, но это смех сквозь слезы и дрожь омерзения.
«Все было хорошо, все было отлично.
И вот пропал из-за Пушкина Александра Сергеевича, царствие ему небесное!
Так дело было:
В редакции, под винтовой лестницей, свил гнездо цех местных поэтов. Был среди них юноша в синих студенческих брюках; да с динамо-снарядом в сердце дремучий старик, на шестидесятом году зачавший писать стихи, и еще несколько человек.
Косвенно входил смелый, с орлиным лицом и огромным револьвером на поясе… Под неугомонный гул мутного Терека он проклял сирень и грянул:
Довольно пели вам луну и чайку!
Я вам спою чрезвычайку!
Это было эффектно!
Затем другой прочитал доклад о Гоголе и Достоевском и обоих стер с лица земли. О Пушкине отозвался неблагоприятно, но вскользь. И посулил о нем специальный доклад. В одну из июньских ночей Пушкина он обработал на славу. За белые штаны, за “вперед гляжу я без боязни”, за камер-юнкерство и холопскую стихию, вообще за “псевдореволюционность и ханжество”, за неприличные стихи и ухаживания за женщинами…
Обливаясь потом, в духоте, я сидел в первом ряду и слушал, как докладчик рвал на Пушкине в клочья белые штаны. Когда же, освежив стаканом воды пересохшее горло, он предложил в заключение Пушкина выкинуть в печку, я улыбнулся. Каюсь. Улыбнулся загадочно, черт меня возьми! Улыбка не воробей?
– Выступайте оппонентом!
– Не хочется!
– У вас нет гражданского мужества.
– Вот как? Хорошо, я выступлю!
И я выступил, чтобы меня черти взяли! Три дня и три ночи готовился. Сидел у открытого окна, у лампы с красным абажуром. На коленях у меня лежала книга, написанная человеком с огненными глазами…
Говорил Он:
Клевету приемли равнодушно.
Нет, не равнодушно! Нет. Я им покажу! Я покажу! Я кулаком грозил черной ночи.
И показал! Было в цехе смятение. Докладчик лежал на обеих лопатках. В глазах публики читал я безмолвное, веселое:
– Дожми его! Дожми!
…Но зато потом!! Но потом…
Я – “волк в овечьей шкуре”. Я – “господин”. Я – “буржуазный подголосок”…
…Я уже не завлито. Я – не завтео.
Я – безродный пес на чердаке. Скорчившись сижу. Ночью позвонят – вздрагиваю.
…О пыльные дни! О душные ночи!»
Тася, сидевшая в первом ряду, видела, как бесновались молодые поэты, громившие Пушкина. Некоторые даже выскакивали на сцену и пытались порвать стоящий на треноге портрет поэта, смахивавшего в изображении местного художника на Ноздрева. Грозили кулаками сидевшим на сцене за столом, покрытым зеленым сукном, Булгакову и его «приспешницу» – адвокату Борису Робертовичу Беме, вызвавшемуся помогать в борьбе за любимого поэта.
В зале завязалась потасовка между сторонниками докладчиков и преобладающей массой противников. Защита Пушкина имела тяжелые последствия для всей художественной организации. Комиссия, ревизовавшая в октябре 1921 года подотдел искусств, пришла к выводу о полном развале работы.
«Чаша переполнилась. В двенадцать часов приехал новый “заведывающий”.
Он вошел и заявил:
– Па иному пути пайдем! Не нады нам больше этой парнографии: “Горе от ума” и “Ревизора”. Гоголи. Моголи. Свои пьесы сачиним.
Затем сел в автомобиль и уехал.
Его лицо навеки отпечаталось у меня в мозгу».
10
– Денег нет, Миша без работы, – тихо жаловалась Тася жене Слезкина. Ирина недавно родила сынишку, прямо после спектакля «Горе от ума», в котором играла Лизу.
– Ау нас разве лучше? Театр закрыли, Юрку отовсюду выгнали. – Молодая мать прислушалась к писку новорожденного за занавеской – в крошечной комнате, занимаемой супругами. – Но Юра Сашеньку просто обожает. Я долго колебалась, сделать ли аборт. Ситуация-то дикая. Муж ни в какую, встал стеной: «Рожай!» И все тут.
– По всему видно, как Юра тебя любит. Смотрит такими глазами – словно у вас медовый месяц только начался.
– И у вас семья крепкая. Несмотря ни на что… – Ирина, конечно, была в курсе романов Булгакова.
– Именно «не смотря». Вот и стараюсь не обращать внимания, хотя я жутко ревнивая – прямо внутри иногда все кипит! Только и без ревности проблем хватает, чтобы локти грызть. Еще кусок цепочки съели. – Тася бережно снимала мундир с корявой картофелины. – Что ж будет, а?
– Ой, не говори. Самой страшно. У вас хоть детей нет. А тут… – Слезкина опустилась на табурет и, всхлипнув, спрятала лицо в ладонях. – Задумаешься – жуть берет. Прямо психованная стала. Соль в спичечной коробке серая. Возьми на полке.
Пока женщины готовили винегрет с постным маслом, мужья-писатели скорбно беседовали в жаркой, несмотря на поздний час, комнатушке.
«Луна в венце. Мы с Юрием сидим на балконе и смотрим в звездный полог. Но нет облегчения…
Через балконную дверь слышен непрерывный тоненький писк. У черта на куличках, у подножия гор, в чужом городе, в игрушечно-зверино-тесной комнате, у голодного Слезкина родился сын. Его положили на окно в коробку с надписью: “M-me Marie. Modes et Robes”.
И он скулит в коробке…
Когда затихает писк, идем в клетку.
Помидоры. Черного хлеба не помногу И араки. Какая гнусная водка' Мерзость! Но выпьешь, и – легче.
…До бледного рассвета мы шепчемся. Какие имена на иссохших наших языках!
Какие имена! Стихи Пушкина удивительно смягчают озлобленность души. Не надо злобы, писатели русские!
Только через страдания приходит истина… Это верно, будьте покойны! Но за знание истины ни денег не платят, ни пайка не дают. Печально, но факт».
11
Все яснее становилось, что оставаться во Владикавказе нельзя. В маленьком городе все на виду, а уж Булгакова после его публичных выступлений часто узнавали на улице. Кое-кто тыкал пальцем: «Вон белый из театра идет!»
Тася вернулась с базара перепуганная:
– Ну и гад твой бывший денщик Гаврила!
Идет – гимнастерка на нем и фуражка с красной звездой, винтовка за спиной мотается. Кричит: «Здравствуйте, барыня!» – «Ты что, с ума сошел? Какая я тебе барыня?» – «А кто ж вы теперь будете? Муж-то ваш белым господам служил». – «Он в театре для вас выступал, про культуру рассказывал, а вы все в цирк улизнуть норовите. И не называйте меня барыней!» – «Как же вас называть теперь?» – «Татьяна Николаевна». – Тася нахмурилась, завершив рассказ: – Ухмыльнулся с каким-то намеком, зубы гнилые. Дрянь человечишко. Настучит, право слово. Что с генералом якшались, наплетет. Они же, наверно, в своем ревкоме про подпольную организацию разнюхали. По городу аресты идут. Хорошо еще, что мы Дмитрию отказали.
Сын Гаврилова Дмитрий, тайно оставшийся в городе, зазывал Михаила и Тасю в подпольную организацию сопротивления большевикам. Не верил Михаил уже ни белым, ни какому-то реальному сопротивлению недобитых патриотов. В организацию не вступил.
– Иллюзии это. За призрак цепляются. Проиграна игра, и отвечать некому. Иных уж нет, а те далече… И нам пора. Если не уедем, расстреляют.
– Куда ехать, Миша?
– В Тифлис!
Жизнь научила Михаила Афанасьевича многому. В частности – предприимчивости, которую требовала борьба за выживание.
Какими-то хитростями он обзавелся бумажками, в которых указывалось, что завтео едет в Тифлис по служебным делам для приобретения театрального гардероба. На деньги, вырученные от продажи остатка цепочки, можно было оплатить дорогу и еще немного продержаться.
В Тифлисе, едва устроившись в гостинице, он вызвал телеграммой Тасю. Она поехала по Военно-Грузинской дороге на попутке, еле приползла в номер, вся вымотанная. Атам роскошества! Горячая вода в ванне, белье на кроватях сияющее и совершенно никаких клопов. Публика в городе приличная, даже шикарная. Открылись новые магазины, на улицах клаксонят авто. В моду вошли большие кошельки – НЭП позволил разбогатеть нуворишам.
Казалось, возможности заработка появились и у человека с пером. Только ему как минимум подобало быть прилично одетым и не прятать голодные волчьи глаза, столь явно горящие ненавистью. Костюм Михаила, изрядно пострадавший в театральных передрягах, не выдерживал никакой критики, тем более на фоне расфранченных нэпманов и цеха новых большевистских литераторов. Каждый день Михаил бегал по городу в поисках работы. Но ничего не получалось – «писак» было полно, а зарабатывать иным образом он не хотел. Ни имени, ни рекомендаций у нищенствующего журналиста не было. Тем более сытости во взоре.
– Миш, мне из номера выходить совестно. Чулок даже нет. А такие все расфранченные ходят! И богатые! – Ввалившиеся глаза Таси смотрели с надеждой. – Снизу из ресторана иногда отбивной с жареной картошечкой потянет… Ну, думаю, сейчас в обморок рухну. Боюсь даже спрашивать, что у тебя?
– Полный провал, Таська! Вон сволота на рынке гнилые носки подсунула. – Михаил снял разлезшиеся носки, поставил на ковер босые ступни. – Никакой возможности заработать – хоть тресни. Не с шапкой же на углу петь?
– Так что же делать? Оборвались все, обнищали. Вещи все продали, цепочку доели.
– Еще день! Если завтра устроюсь – останемся, нет – уедем.
Он не устроился. Спешно было продано именное обручальное кольцо Михаила, заказанное перед свадьбой Варварой Михайловной в знаменитой Киевской мастерской Маршака. Поехали в Батуми. Сняли комнату где-то в центре на последние деньги. Бананы, пальмы, цветущие гранаты, море! Тасе казалось, что они уже за границей. На деревьях огромные, до одури пахучие белые цветы – магнолии. Их продают за копейки. Купив букет, она поставила его в центре стола и все любовалась – бывает же такая красота! И запах! В этом райском Батуми все может наладиться. Михаил с утра ушел на поиски работы, пытается написать что-то или куда-то пристроить написанное. У Таси всю ночь разламывалась голова. Наконец поняла: от запаха магнолий. Цветы пришлось вынести на улицу, и только тогда уснула. Она еще спала, когда Михаил вернулся. Пришел злой, с трудом сдерживая взрыв. Крупные ноздри побелели и раздулись.
– Проклятая земля! Такой рай большевики изгадили. Никому нигде я не нужен. И смотрят на меня как на вошь. «Из бывших?» Сволочи! Сами-то что, навоз в деревне ворочали?
– Ты ж хорошие фельетоны пишешь. Слезкин хвалил.
– Никому ничего не надо. Что же получается, Тася?
– Уезжать?
– Бежать!
Михаил стал ходить в порт в поисках возможности нелегального выезда за границу. Но даже за провоз в трюме моряки требовали приличные деньги. Из имущества остались одеяло, примус и Тасино обручальное кольцо, которое она берегла как талисман. Михаил ходил на базар, пытался продать примус. Но давали за него копейки, а морякам в качестве платы за нелегальный провоз, хозяйственный инвентарь был не нужен.
– Вот что, Тася, сделаем следующее. Сидеть нам здесь опасно, я в порту многим про свое желание драпануть за пределы родины наболтал. Если стукнут, арестуют. Жрать нам нечего. Ты поедешь в Киев или в Москву к Наде. Я ей написал, что собираюсь уехать. Просил, чтобы она помогла тебе как-нибудь устроиться. А я буду пытаться выбраться. Если выйдет – устроюсь там, тут же вызову тебя.
– Миш… – Тася опустила глаза, – как же я туда вырвусь?..
Не будем загадывать, должно же нам наконец повезти?
Тася продала свое обручальное кольцо – сердце кровью обливалось, и противненький голосок нашептывал: «Ага, счастье свое продаешь?» На вырученные деньги купили ей билет на пароход в Одессу. Оттуда уже поездом надо было ехать дальше. Половину денег Тася оставила Мише.
«Батуми. Бананы, пальмы и море непрерывно поет у гранитной глыбы…
На обточенных соленой водой голышах лежу, как мертвый. От голода ослабел совсем. С утра начинает, до поздней ночи болит голова. И вот ночь – на море… Довольно! Пусть светит Золотой Рог. Я не доберусь до него. Запас сил имеет предел. Их больше нет. Я голоден, я сломлен! В мозгу у меня нет крови. Я слаб и боязлив. Но здесь я больше не останусь…»
В последнюю ночь перед отъездом Таси Михаил лежал на камнях пустого пляжа не один – с Тасей. Тихая волна била о камень расколотый арбуз. Голодные, они пренебрегли этой подачкой. Потому что главное, как твердил Михаил, в любой ситуации сохранить достоинство. Набухший соленой водой арбуз – невелик соблазн для утраты достоинства.
Измученные, потерянные, они впитывали спиной прохладу остывших камней и смотрели в небесный бархат, усеянный алмазной пылью.
– Завтра меня здесь уже не будет. Камень этот будет, звезды будут, а меня нет… – тихо сказала Тася, думая о том, что расстаются они, конечно же, навсегда.
– Так лучше. Сама видишь, не помирать же здесь вдвоем с голодухи.
– А ты сбежишь в Константинополь. Или в Париж. Я знаю – мне туда уже не прорваться.
– Ерунду говоришь, вот устроюсь и тебя вызову. Образуется как-нибудь.
– Не вызовешь. Другую, получше найдешь. Талантливую и вдохновенную, – засопела набухшим носом Тася. Михаил сел, заглянул ей в лицо:
– Тася, Тася! Это же другое! Их много, а ты одна. И ты – своя. Пока тебя две недели во Владикавказе ждал, понял: не приедешь – сдохну. Верно, верно, словно кусок меня самого оторвали. Ни есть, ни пить не мог. Мы ж впитались друг в друга. И ты – это уже часть меня, моей крови, моей памяти. И что бы со мной ни произошло, она будет со мной до смерти.
– Понятно. Буду помнить, что где-то в Париже проживает моя часть… Господи, Миш, а ведь и правда – без тебя я нецелая. Не хватает чего-то самого главного. Словно сердце выпотрошили. Вот хоть на недельку расстаемся, а уж тревога такая, как от потери.
– Мы неразлучны даже в разлуке. Сама знаешь, ты самый близкий, самый необходимый мне человек Никто меня так, как ты, не знает. Никто и любить так не будет.
– Нет, Миша, ты мне не весь открываешься. Ты ж себя поделил – кому беленький, а кому и черненький сойдет. На мою долю – пропитание, компрессы, нытье про страхи разные. А сестре Наде и разным своим «вдохновенным музам» – разговоры душевные, литературные диспуты… Что писателем стать надумал, я последняя, наверно, узнала, – выплеснула обиду Тася.
– Ты ж все видела! Я перед тобой весь как на ладони! Ничего не скроешь.
– А писание свое скрывал. Животом ящик стола задвигал. Не Таськиного ума дело.
– Да пойми же, не буду я Наде и всяким посторонним рассказывать, как в бреду метался, как от ломки мучился и тебя мучил… Сам себя презираю за это.
Перед людьми лучшее выпячиваю, героем рисуюсь. А перед тобой рисоваться никак не выйдет.
– Выходило раньше. Помнишь, как ты у цыган романс мне пел, а потом в Днепр кинуться хотел? И такой был романтичный, бесстрашный… в белой рубашке. – Тася поправила застиранный воротничок на последней рубашке мужа. – Нельзя, значит, на такого героя вблизи смотреть.
– Тася… Да пойми ты… То, что я пишу, вроде и не совсем правда. Насмешничаю, в юмор все перевожу. Ну водевиль этакий, для веселья читателей. А в жизни мы с тобой трагедию играем.
– И эта трагедия есть правда, – Тасино лицо, обращенное вверх, казалось голубым, в глазах отражались звезды.
– Не знаю, не знаю, где правда… – Михаил бросил в зеркальную гладь плоский голыш. Тот простегал водную гладь тремя крупными стежками. – Может, затем и пишу, что мне вторая правда покоя не дает, выхода требует. Нет, не вторая – моя главная, но в жизни не высказанная. Ведь человек часто и сам не знает, что хочет на самом деле.
– Человек хочет уехать. А что тут еще хотеть? Тут – хана.
– И вот ведь понимаешь, Таська, тоже не факт, что уехать хочу! – Взмахнул рукой, словно стегнув кого-то. Лунную дорожку прошил второй голыш. – Хочу славы заграничной, покоя, достатка, признания. Не у этой неграмотной солдатни. У мастеров.
– Тебя обязательно признают, Мишенька.
– Боюсь, не выйдет. Там ведь тоже не медом для нищих эмигрантов намазано.
– Ты, главное, женщину хорошую найди… Чтобы любила и жалела. – Тася зашмыгала носом. Дрогнули и скатились из уголков глаз две звездочки.
– Перестань, перестань же! Я тебя не брошу. Если не выйдет, в Москву поеду. Ты там меня и жди. Как подумаю: что ты в этом омуте без меня делать станешь? Одна! Таська! – Михаил схватился за голову, словно пытаясь остановить бег мыслей.
– Найду что! – Тася рассмеялась сквозь слезы, утерла ладонью нос. – Не пропаду! Вот тогда, вначале, ты спросил, что будет, если ты умрешь? Это еще до свадьбы было. А я сказала, что жить без тебя не стану, не смогу. Помнишь? Свет, мол, клином сошелся… Теперь… теперь остыло ведь все, Мишенька. Не так болит. Десять почти лет вместе, и только начало все розовое было и обещающее… Обманул нас кто-то.
Помолчали, слушая шелест прибоя. Пусть… И в голове, и на душе пусто.
– Миш, а Миш… Звезды как тогда, над Днепром, помнишь?.. Наши свидетели.
– И в нашу первую ночь за окном стояли – все высыпали. А любопытная луна в окно заглядывала… Что б со мной там ни случилось, ты про меня плохого не думай. Во мне много дурного. Но я не предатель.
– Самое дурное – твой обгоревший нос, красный и лупится. Как тогда, когда на наш остров ездили. – Тася села и приблизила свое лицо к лицу Михаила.
– Темно же…
– А я еще днем заметила и подумала: «Вот такого и помни, Таська. Больше не увидишь».
– Таська… – прошептал он и прижался щекой к ее мокрой щеке. Она сжала его руку Все, что они друг о друге знали, все упреки, несбывшиеся надежды – все было в одно мгновение молча пережито и прощено.
Утром Михаил смотрел вслед белому пароходу, увозящему Тасю. И не стеснялся слез.
Часть пятая
Москва
1
Тася была уверена, что попрощалась с Мишей навеки. Она собиралась в Киев – забрать оставшиеся там вещи, но делиться своими опасениями со свекровью не хотела. Чем бы ни объяснялось намерение Михаила уехать, виноватой оказалась бы она.
Путь вышел долгим и мучительным. Две недели, дожидаясь поезда на Киев, Тася спала в сквере, прямо на земле. Нехитрый багаж ее украли, она была похожа на нищую попрошайку. Наконец немытая, оборванная, злая от голода Тася явилась на Андреевский спуск. Николка и Ваня ушли с белыми и жили в эмиграции. Оттуда поступали невеселые вести. Супруги Воскресенские временно перебрались в квартиру Булгаковых. Тасе был предложен чай с засахарившимся вареньем и крошечными сухариками. Смахнув две штуки, она поймала недовольный взгляд свекрови и решила держать себя в руках.
– Бучу спалили. – Иван Павлович поджал губы и отодвинул чашку с дымящимся чаем. – Кабы национализировали, я бы еще понял – отобрать и устроиться на готовом – их манера. Но весь поселок пустить в огонь… Как хотите, не понимаю!
– Бедные мои цветы. – Варвара Михайловна скорбно сжала сухие губы.
– Все мы бедные. – Тася сглотнула голодную слюну и поняла, что она уже никогда досыта не наестся. От одной этой мысли в глазах поплыли темные круги. Звякнув, упала ложка.
– Да у вас, голубушка, анемия, – заметил Иван Павлович, – дайте-ка руку… Пульс… пульс в норме. – Он грустно посмотрел в исхудавшее лицо. – Тут, ма-тушка вы моя, все просто. Принеси-ка ей, Варя, тарелку горячих щей с хлебом. Прописал бы шоколад, да, увы, давно не водится.
– Лёля придет и подаст обед.
– Есть я не хочу. Мне бы поспать, – попросила Тася.
– Это можно – Варвара Михайловна поднялась. – Только, кроме подушки, я тебе, уж извини, ничего предложить не могу. Сами кое-как перебиваемся.
Вынырнув из тяжелого сна, Тася огляделась. То ли от мутного слоя пыли на крышке пианино, то ли от запаха тушеной кислой капусты, распространявшегося с кухни, где гремела посудой Лёля, казалось, ощущение запустения и нужды поселилось в прежде звонко-веселом доме.
Выслушав рассказ о бедствиях невестки, о том, что Михаил решил бежать с пароходом, Варвара Михайловна тяжко вздохнула:
– Миша писал, что надумал бежать. Так оно, видно, лучше будет. А ты у нас, выходит, неимущая гражданочка. Слышала, что во Владикавказе в театре успешно работала.
– Так не платили же ничего. Ни Мише, ни мне. Мою цепочку пришлось проесть. А в Батуми работы найти не могла.
– И здесь не найдешь.
– Миша Наде в Москву писал, чтобы она там помогла мне устроиться.
– В Москве?! Что ж, попробуй. – Свекровь усмехнулась. – А попутчик в Москву тебе есть – Николай Гладыревский в университете на медицинском учится. Как раз скоро едет.
2
По дороге Коля сразу же купил у слонявшейся по вагонам тетки бутылку самогона и теперь пребывал в состоянии великодушной нравоучительности:
– Немыслимо! Кому сказать! Одну, без гроша вот с этим чемоданишком в Москву выпереть! Он что. твой мужик, совсем спятил?
Поезд замедлил ход у маленькой станции, побежали за вагонами бабки с кастрюльками и банками – соленые огурчики, пирожки, молоко.
– Надо запасаться, пока по Хохландии едем. Дальше совсем голодно будет. – Коля, поторговавшись, произвол закупки продовольствия и протянул Тасе пирожок: – Жуй, деликатес.
Перешли в капе, разложили на жирных бумажках купленное: кусок холодной курицы, соленые огурцы, пяток крутых яиц и пирожки.
– Коль… – Набив рот, Тася замялась. – Миша за границу уехать хочет. Там в литературные круги войти. Если устроится, меня вызовет. Если нет. сам в Москву приедет. Вместе перебиваться будем. А пока… Не знаю, как Надя примет…
– Примет-то хорошо – Надежда к тебе весьма расположена. Только у них с Земским одна комната в общей квартире… Послушай… – В опустевший стакан забулькала мутноватая жидкость. – Может, у нас в общаге на Пироговке место найдется? Поживешь, пока работать не устроишься. Что-то ты ведь умеешь делать, преданная женушка?
– Ничего не умею. Мишкина нянька. В театре статисткой работала, да в Одессе профсоюзный билет вместе с вещами украли. Куда я без него?
– Восстановить надо! И на курсы пойти. На машинистку, на медсестру выучись. Сейчас много специалистов понадобится. А ты не деревня неграмотная – гимназию кончила. На фортепиано играешь, по-французски политесы развести можешь.
– Смеешься? Когда дело было… Забыла уж все. Можно еще пирожок?
– Откормиться бы тебе как следует… – Коля присмотрелся к Тасе. – Слушай, ты мне не нравишься. Помнишь наш разговор в Буче?
– Помню, ты меня будущим стращал. Все говорил, что Мишке ученая жена нужна. Яркая, оборотистая. И ведь оказался прав. Его к таким и тянет. А еще… – Тася хмыкнула: – Ты как в воду смотрел! Ноги отрезанные я держала.
– Ни фига себе! Выпьем за женский героизм! – Звякнули стаканы. – Вот видишь! Ты ж все можешь! В тебе знаешь чего? В тебе эго… – Он чуть не целиком заглотил яйцо и с трудом провернул слово: – эгоизма совсем нет. Самолюбия. Ну почему ты стала Мишкиной сиделкой? С какого такого лешего на себя рукой махнула? И чего теперь ноешь? Правильно все! Этот наглец потому об тебя ноги и вытирал, что покладистая – половичком стелешься. Хоть это понимаешь? Сама ведь личность!
– Нет, Коль. Может, и была, да вся вышла. Сил нет.
– А вот мы тебя подкормим, и тогда посмотрим. – Он нарезал сало крупными ломтями. – Жуй! Первейшее лекарство от сердечных дел.
Надя с мужем занимала комнату в многонаселенной квартире огромного дома № 10 на Большой Садовой. Золовка встретила Тасю тепло, но та насчет жилья и не заикнулась – видела, самим супругам тесно. А Коле удалось на время заполучить в общежитии медицинского факультета на Пироговке комнату технички.
Тася начала поиски работы. Увы, тщетно. Без профсоюзного билета нигде ее не брали, а пойти в театральный профсоюз восстановить билет она не решалась: уж больно несолидно выглядела – попрошайка ни дать ни взять. Возвращалась на Пироговку в полном унынии.
– Чего кислая? Опять от ворот поворот? – Коля поставил на стол бутылку белой. – Тяпни для поднятия духа. И докладывай все как на исповеди.
– Ну опять двадцать пять… – Она сделала несколько торопливых глотков и зажмурилась: – Уф! Крепкая. – Зажевала черным хлебом, перевела дух. – Косятся товарищи на меня недоверчиво, как бы чего с полки не стырила. Да и правда – продавщица из меня никакая. И вообще…
– Упаднический дух… Уныния, как считает господин Булгаков, ни в коем случае допускать нельзя. Ты, честно говоря, ну совершенно девушка необоротистая. Растяпа, иными словами. Полуграмотные олухи из деревень приезжают и пристраиваются. Дивлюсь вот – как это ты после всего дерьма, что нас накрыло, такая нежная осталась?
– Не нежная, я никакая. Неумеха – это верно.
– К дядьке Мишкиному, доктору Покровскому, сходить бы совсем не вредно. Прямо так ему и сказать: работа нужна! Он в медицине светило и связи имеет мощные.
– Не пойду! Мрачный, насмешливый, глаза как буравчики, так и сверлят. В печенках у него сидит новая жизнь. – Тася посмотрела на разомлевшего Николая. – И тебе, вижу, боком все вышло. Пить много стал. Сопьешься – какой из тебя врач?
– А, Таська, ты за меня не волнуйся. Я остановиться могу. Мне сейчас главное – бодрость духа сохранить. А что, думаешь, легко – почти все друзья сгинули. – Он нехорошо засмеялся. – Кто в царствие небесное, кто в заграничную жизнь подался. Были – и сплыли. Лучше б Мишка здесь остался.
– Ой, не знаю… – Тася закрыла ладонью свой стакан, не допустив долива. – Ничего теперь не знаю…








