412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Людмила Бояджиева » Булгаков и Лаппа » Текст книги (страница 13)
Булгаков и Лаппа
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 18:54

Текст книги "Булгаков и Лаппа"


Автор книги: Людмила Бояджиева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 18 страниц)

5

В апреле Михаил ездил в Пятигорск. Вернулся почесываясь:

– Что там у меня на спине, посмотри, Тась?

Тася подняла рубашку, присмотрелась, щелкнула ногтями:

– Вошь…

Через некоторое время у Михаила началась страшная головная боль, его бросило в озноб, трясло под двумя одеялами и наваленными сверху пальто. Температура оказалась огромная.

«Тифозная вошь!» – поняла Тася.

Кто бы мог тогда подумать, какую роль сыграет это ничтожное насекомое не только в судьбе доктора деникинской армии Булгакова, но и в мировой словесности. Вошь заставила писателя «встать на сторону революции», «душой принять новый строй». Вошь сделала его чужаком в своей стране, мучеником, затравленным советской литературной кликой. Но ведь одному Богу известно, как сложилась бы его судьба «там» – в эмигрантских бегах с белыми офицерами. Выбора тогда не было – беда была общей.

Утром Тася стояла в кабинете главврача госпиталя, в котором служил Михаил:

– Тиф у мужа. Температура под сорок. Бредит.

– Ну и угораздило вас, голубушка… – Пожилой врач с погонами деникинской армии под белым халатом и пышными, седеющими усами развел белыми хирургическими руками. – Вот уж не вовремя захворали. Нда… Уходим мы. Госпиталь срочно сворачиваем. Красные на пятки, понимаете ли, наступают. Сколько дней Михаил Афанасьевич хворает?

– Вчера приехал и слег.

– Возьмем в обоз.

– Как, в обоз? На арбе через ущелье везти? Не выдержит он! – Тася рухнула на стул и схватилась за голову.

Доктор задумался, сведя к переносице брови, вздохнул, сел за стол, что-то написал на рецептурном бланке и протянул Тасе листок:

– Вот вам адрес владикавказского врача. Григорий Тимурович Закаев. Пригласите его часикам к восьми к мужу, и я подойду. Посмотрим, вместе будем решать, как поступить. Это же надо было заболеть в такой момент!

Вечером врачи сидели у постели больного, перебрасывались непонятными словами. Потом вышли в мокрый голый сад, закурили. Тася ждала, меняя на лбу больного холодные полотенца. Усатый заведующий госпиталя вошел неслышно:

– Возвратный тиф – случай тяжелый. Получается, голубушка, что трогать его вам и в самом деле никак нельзя. Риск большой. Как оно там все сложится в дороге… Может, с боями прорываться придется. – Он с сожалением посмотрел на Тасю. – Вы зайдите сегодня же ко мне, я вам все необходимые лекарства дам. А Григорий Тимурович в городе останется. Он и понаблюдает больного.

Ночью пришли соседи-кабардинцы, принесли черкески:

– Доктора оденьте. Безопасней будет, если горцы нападут. Соберите что надо – скоро уходим.

– Спасибо. Мы остаемся. У Михаила Афанасьевича тиф. – Тася обернулась на шорох шелков – в комнату вошла Лариса. Бледно-серый капот падал до полу живописными складками. В нагретом воздухе разлилась пряная сладость духов.

– И я тут остаюсь, пусть муж сражается. Наше бабье дело больных выхаживать. Я помогу, что за труд – в одном доме живем. – И, отстранив Тасю, она присела у кровати и тревожно заглянула в горящее лицо Михаила, прислушалась: – Бредит.

6

В «Записках на манжетах» Булгаков подробно описывает свою болезнь. Ухаживает за больным «хозяйка» – некая дама по имени Ларочка. К ней, а не к Тасе обращены его бредовые реплики.

«Беллетрист Юрий Слезкин сидел в шикарном кресле… Голова, оголенная тифом… френч, молью обгрызенный, и под мышкой – дыра. На ногах серые обмотки. Одна длинная, другая короткая. Во рту – двухкопеечная трубка. В глазах – страх с тоской в чехарду играют.

– Что ж те-перь бу-дет с нами? – спросил я и не узнал своего голоса. После второго приступа он был слаб, тонок и надтреснут.

– Что? Что?

Я повернулся на кровати и тоскливо глянул в окно, за которым тихо шевелились еще обнаженные ветки… Прошелестело платье в соседней комнате. Зашептал женский голос:

– Сегодня ночью ингуши будут грабить город…

Слезкин дернулся в кресле и поправил:

– Не ингуши, а осетины. Не ночью, а завтра с утра.

Нервно отозвались флаконы за стеной.

– Боже мой! Осетины?! Тогда это ужасно!

– Ка… какая разница?..

– Как – какая?!.. Ингуши когда грабят, то… они грабят. А осетины – грабят и убивают…

– Всех будут убивать? – деловито спросил Слез-кин, пыхтя зловонной трубочкой.

– Ах, боже мой! Какой вы странный! Не всех… Ну, кто вообще… впрочем, что же это я! Забыла. Мы волнуем больного.

Прошумело платье, хозяйка склонилась ко мне…

– Ради бога, не говорите с ним! Опять бредить начнет…

– Вздор! – строго сказал Юра. – Вздор! И все эти мингрельцы имери… как их? Черкесы. Просто дураки!

– Ка-кии?

– Просто бегают. Стреляют. В луиу. Не будут грабить…»

Забавный эпизод под названием «Что мы будем делать?!». Смешной бред больного, живописные персонажи подчеркивают нелепость, даже некую водевильность ситуации. Это в литературном варианте. Реальность же была куда печальней.

Белые ушли, исчезла шелестящая «хозяйка», окна заколотили, город словно вымер – безвластие. Только слышны ночами выстрелы, гортанные крики, бегают по стенам отсветы пожаров – погромы и мародерство в брошенном городе. Тася совсем одна – ни души, хоть вой, хоть ори. Миша в беспамятстве, и все страшнее становятся его уходы в беспамятство.

Шесть кризисов миновало у заболевшего возвратным тифом Михаила Афанасьевича. Каждый – на грани жизни и смерти. Тася или держалась на ногах от усталости, сутками не отходила от постели мужа, грела воду, меняла компрессы, давала лекарства – была и медсестрой, и сиделкой, и верной подругой.

Сейчас она ясно понимала, как изменились их отношения с Михаилом. Ей уже не придется испытывать на прочность любовь, не нужно завоевывать привязанность и страсть – стремиться раскрыть душу удивить, показать самое лучшее. Мужчина и женщина, связанные узами брака, стараются выплыть из водоворота – вот и все. Ее новое чувство, похожее на полную сосредоточенность сиделки на доверенном ей больном, родилось из прежней любви, без которой оно не смогло бы выдержать испытания.

На изломе последнего, самого страшного кризиса дыхание больного, только что бурное, остановилось, глаза закатились. «Конец!» – подумала Тася. Вмиг навалилось одиночество – страшное и беспросветное. Но грудная клетка больного вновь поднялась, из горла со свистом вырвался воздух. Он задышал все ровнее, опустились веки – уснул. Кризис миновал. С этого момента Михаил стал медленно выздоравливать.

Тася спохватилась – есть в доме нечего, лишь бульон для Миши с измельченным мясом курицы. Надо идти за продуктами.

Вышла из дома и не узнала города. По пустым улицам ветер гоняет солому, обрывки бумаги, окна домов плотно закрыты ставнями, лавки и магазины заперты. Тася стала барабанить в двери лавки, в которой всегда покупала хлеб.

– Чего надо, женщина? – Появившийся как из-под земли черкес схватил ее за руку. Сросшиеся на переносице брови, черные космы овечьей шапки, за поясом кинжал. А в блестящих глазах самое страшное, чего так боялась Тася, – жажда насилия и крови. Она изо всех сил рванулась и побежала по переулкам. Опомнилась лишь за воротами дома, ломая с мясом ногти, задвинула тяжелый засов и припала к забору спиной. Сердце колотилось в горле. Отдышалась, прислушалась – преследования не было.

В оставленном белыми городе две недели свирепствовали мародеры из аулов. Все, что можно было разграбить, разграбили. Знакомый призрак – призрак голода – замаячил совсем рядом.

Но весна щедро дарила солнце зазеленевшей земле, заливала комнату яркими, неизбежно оптимистичными лучами. Михаил медленно выздоравливал.

7

Занявшие город красные первым делом организовали ревком, одним из главных направлений которого была борьба с чуждыми элементами – «недобитой контрой». По киевским переворотам Михаил уже знал повадки новой власти и старался избежать встречи с ней. Но жить-то надо. А солнечная весенняя радость так обманчива. В городе весна – кавказская, бурная, теплая. Тася вывела мужа на прогулку в городской парк, раскинувший аллеи на берегу Терека. Михаил медленно шел на дрожащих от слабости ногах, держась за ее руку. Щеки ввалились, глаза густо синели на желтоватом лице.

– А все же жизнь – отличная штука! – Он жадно втянул крупными ноздрями запах тополиных почек. – И Терек бурный мчит, как и столетия назад. И эти клейкие листочки… Которым плевать, какого цвета здесь власть.

– Верно, Миша, плевать! Люди вон живут – пирожками торгуют, сладостями. Надо только приспособиться. Хитрее надо быть. Все же хитрят. Ты все-таки доктор – лицо вне политики.

– Никакой я больше, к чертям, не доктор. Забыто. Довольно интеллигентского безумия. Запомни, я – ли-те-ра-тор.

– Вот и хорошо. Литератор! Кто старое помянет – тому глаз вон. Юра Слезкин поможет, он обещал, – печататься будешь. – Тася не могла отвести глаз от продавца сахарной ваты. Во рту, наполнившемся слюной, разлилась ее горьковатая сладость. Намотанные на палочку «снежки» продавал шустрый усатый мужичок с бегающими глазами и рычащим голосом городового. Он весело, сыпля прибаутками, рекламировал свой товар, с профессиональной проницательностью сверля взглядом прохожих. Улыбнулся Тасе, протягивая лакомство:

– Угощайтесь, товарищ женщина! «Для красавиц – сладкий вкус, кавалеру – липкий ус!»

– Нам не надо, мы не едим сладкого, – гордо отвернулась она, памятуя о полном истощении за время болезни Миши семейного бюджета.

Сделав несколько шагов, они услышали за спиной завывания продавца:

– Ой, люди добреньки, что это делается? Куда честному пролетарию податься? Контра средь бела дня по паркам гуляет! Вон, гляньте, гляньте, граждане-товарищи, белый идет! В ихней газете писал. Куда только большевики смотрят.

Тася и Миша свернули в боковую аллею и, с ужасом ожидая нового окрика или погони, поспешили прочь.

– Ничего не выйдет, Таська! – Михаил, тяжело дыша, присел на скамейку в глухой аллее. С бритой головы градом катился пот. – Не прижиться нам здесь. Придут и расстреляют. Вон, на нашей улице уже троих арестовали. Торговцев. Что в них идеологически вредного?

– Выяснят и выпустят.

– Расстреляют. И разбираться не станут, что я там и как писал. Контра! Эх, жена, ну что же ты наделала! Зачем не увезла меня с белыми?

– Как же я могла, когда у тебя температура под сорок, в бреду метался? Как я могла везти тебя на арбе зимой? Чтобы похоронить по дороге? – горячилась Тася, в который раз отбивая нападение: «Не увезла! Оставила красным!»

Эта тема звучала постоянно, как только страх перед действительностью подступал с новой силой.

– Надо было уходить с белыми, – кипел злостью Михаил, содрогаясь от очередного крика или выстрела за забором. – Пусть бы издох, только не дрожать тут от страха перед красными головорезами. Придут, увидишь тогда, почем фунт лиха.

Но за Булгаковым не пришли – у местного отдела ВЧК много работы по выявлению «чужаков» было и без него.

Пришел Слезкин – известный литератор. Стройный брюнет с выразительными темными глазами и родинкой на щеке. Юрий Слезкин прославился своими многочисленными романами «о страсти», особенно последним – «Ольга Орг», изданным в канун Первой мировой войны. Поклонницы ходили хвостом, критики превозносили, фильм по роману сняли – жизнь беллетриста была вполне успешной. Оказавшись с женой во Владикавказе вместе с белыми, Слезкин возглавил редакцию местной газеты. У него в качестве корреспондента подрабатывал доктор Булгаков. Красные поручили Слезкину заведование подотделом искусств. Едва отболев тифом, бритый наголо Юрий поспешил к больному Михашу, стараясь подбодрить его новыми планами (что и отражено в эпизоде «Записок на манжетах»). Теперь же планы обрели реальные очертания.

Живописно обросший темным ежиком Слезкин прибыл к Булгакову с новым дерматиновым портфелем, означавшим его высокое общественное положение. Правда, обмотки остались прежними. Подмигнул черным с поволокой глазом обольстителя:

– Завтео? Как тебе такая должность?

– Юра, я ж при белых печатался. Стоит высунуться – тут же за задницу схватят.

– Я высунулся – и вот начальник. – Он похлопал по дерматину. – А ведь был главным редактором «Зорь Кавказа». Хитрее надо быть, Миша, гибче. Чему тебя жизнь учила?

– Выживать. Как крысу в крысоморке.

– Зря так нервничаешь, клянусь. Я тебе обещал – все устроится? Устроилось. – Юрий победно вздернул подбородок и открыл портфель: – Все они у меня тут!

– Чай будете, Юра? У нас сахара, правда, нет. Но мед настоящий. Давний пациент Мише принес, – засуетилась Тася, выставляя на стол чашки.

– Спасибо, Татьяна Николаевна. Не беспокойтесь. Я, как заведующий подотделом искусств, хочу предложить Михаилу руководство театральной секцией. В городе успешно работал драмтеатр, оперетта. В театре существовала отличная труппа, был неплохой репертуар. Разумеется, «вредный» для новой пролетарской идеологии – Островский, Чехов, Грибоедов, Гоголь. Вот с ними и надо поработать в духе новой политики, подладить к новым требованиям. Что смотришь как чекист на контру? Жизнь – театр. Мы, как известно, актеры. Тебе предлагают новую роль, так вживайся, вживайся в предлагаемые обстоятельства, Станиславский!

– Я театр уважаю, – горько усмехнулся Михаил. – Особо в русле новой идеологии. Особо если больше деваться некуда. По рукам!

– Только вот тут штука такая хитрая, – Слезкин вытащил из портфеля сложенный бланк и протянул Михаилу, – учетный листок из отдела кадров. Вопросы интересные задают, на преданность новой власти проверяют. Заполнить надо.

– Какая же у меня, к чертям, преданность! – Михаил взял бланк: – «Профессия»? И что писать?

– Что-нибудь нейтральное… – Слезкин поднял томные глаза к потолку. – Ну, скажем…

– Микробиолог! – подсказал Михаил. – Они такого слова, будьте спокойны, не знают. Ясно одно – далек от политики и с чем-то мелким возится. Посредством микроскопа.

– Полагаешь, они про микроскоп слышали? Тогда уж лучше – микробиолог с театральным уклоном.

– Чушь!

– Ты сам говорил, что «Фауста» сорок один раз слушал. А какой баритон! Пиши, пиши!

– «Участвовал ли в боях?» – прочел следующий пункт Михаил. – Ну здесь мне сразу каюк.

– Прочерк ставь. У всех сплошные прочерки. Происхождение – служащий. Не дворянин же.

– А вот вопросик на засыпку: «Ваш взгляд на современную эпоху?» Как тебе, а? Глубоко копнули! Да за мой взгляд – прямо к стенке!

– Ну тут проще пареной репы. Запомни и всегда отвечай без запинки. Пиши: «Эпоха великой перестройки!» И дата – 1 окт. 1921. – Юра спрятал заполненный листок в портфель и щелкнул замком. – Считай, ты завтео!

Довольная Тася разливала деятелям искусств чай.

Так «микробиолог» Булгаков поступил на службу в подотдел искусств. Вначале заведующим театральной секцией, а потом и литературной. Во Владикавказе художественная жизнь била ключом. Военно-Грузинская дорога оставалась самым прямым выходом к морю. А за морем далекий берег турецкий с выходом в Европу. Эмиграция манила многих, но без средств, без имени, без знания языка уезжать было рискованно. Все знали это и пытались хоть как-то приспособиться к новым условиям.

В подотделе искусств мелькал калейдоскоп творческих лиц, перемещавшихся из города в город в поисках пропитания.

Приехал Мандельштам.

«Вошел в пасмурный день и голову держал высоко, как принц. Убил лаконичностью:

– Из Крыма. Скверно. Рукописи у вас покупают?

– Но денег не пла… – начал было я и не успел окончить, как он уехал. Неизвестно куда…

Вчера ехал Рюрик Ивнев. Из Тифлиса в Москву.

– В Москве лучше.

…Другой поэт. Из Москвы в Тифлис:

– В Тифлисе лучше.

…Беллетрист Пильняк. В Ростов, с мучным поездом, в женской кофточке.

– В Ростове лучше?

– Нет, я отдохнуть!!

Оригинал – золотые очки».

Булгаков пишет в местную газету «Красный Кавказ» фельетоны, энергично разворачивает работу театральной секции: выступает перед спектаклями, организовывает тематические концерты и диспуты.

«Я читал вступительную статью о чеховском юморе. Но оттого ли, что я не обедаю вот уже третий день, или еще почему-нибудь, у меня в голове было как-то мрачно. В театре – яблоку негде упасть. Временами я терялся. Видел сотни расплывшихся лиц, громоздившихся до купола. И хоть бы кто-нибудь улыбнулся. Аплодисменты впрочем, дружный. Сконфуженно сообразил: это за то, что кончил. С облегчением убрался за кулисы. Две тысячи заработал, пусть теперь отдуваются другие. Проходя в курилку, слышал, как красноармеец тосковал:

– Чтоб их разорвало с их юмором! На Кавказ заехали, и тут голову морочат!..

…Кончено. Все кончено!.. Идет жуткая осень. Хлещет косой дождь. Ума не приложу, что ж мы будем есть? Что есть-то мы будем?

…Бежать! Бежать!»

8

Лейтмотив «бежать» звучит чуть ли не во всех текстах, описывающих этот период. Невыносимо тяжко оказалось «вживаться в роль» служителя искусств у новой власти, совершенно, на взгляд нормального «бывшего интеллигента», маразматической. Но Булгаков продолжает бороться, ищет возможность заработать. Осенью 1920 года была написана первая одноактная пьеса «Самооборона». 21 октября состоялась премьера. Зал гремел аплодисментами, но спектакль продержался в репертуаре недолго – пьеса была забракована начальством как «салонная».

Вторая пьеса, вышедшая из-под пера «микробиолога» Булгакова, называлась «Братья Турбины» и повествовала о судьбе двоих братьев – эфиромана и революционера – в напряженной ситуации 1905 года. Замысел «Белой гвардии» уже вынашивался Булгаковым, шел поиск подходов к нему.

Этой же зимой Булгаков пишет еще три пьесы: «Глиняные женихи» (тоже «салонную» комедию, не удовлетворившую начальство), «Парижские коммунары» и «Сыновья муллы».

Увы, все эти попытки заработка нельзя было назвать творческой работой. Но зритель принимал пьесы на ура. Писателя мучили противоречивые чувства, которыми он не хотел делиться с Тасей. Чувство стыда за несовершенство наскоро состряпанных пьес спорило с разгоревшимися под звук аплодисментов амбициями.

В письме к двоюродному брату, сверстнику Косте, Михаил жаловался:

«Ты спрашиваешь, как я поживаю. Хорошенькое слово. Именно поживаю, а не живу… Весной я заболел возвратным тифом. Чуть не издох, потом летом опять хворал. Жизнь моя – мое страдание. Ах, Костя, как бы я хотел, чтобы ты был здесь, когда “Турбины” шли первый раз. Ты не можешь себе представить, какая печаль была у меня в душе, что пьеса идет в дыре захолустной, что я запоздал на 4 года с тем, что я должен был давно начать делать, – писать.

В театре вопили: автора! И хлопали, хлопали… Когда меня вызвали после второго акта, я выходил со смутным чувством… и думал: “А ведь это моя мечта исполнилась… но как уродливо: вместо московской сцены – сцена провинциальная. Вместо драмы об Алеше Турбине, которую я лелеял, наспех сделанная, незрелая вещь”».

А сестре Наде в Москву Булгаков отправляет свои лучшие пьесы и рассказы в надежде, что какое-то издательство или театр ими заинтересуются. Чувство неудовлетворенности написанным смешивается с сожалением по поводу непризнанности: «Ночью иногда перечитываю свои раньше написанные рассказы (в газетах! в газетах!) и думаю: где же сборник? где имя? где утраченные годы?

Пишу роман – единственная за все время продуманная вещь. Но печаль опять: ведь это индивидуальное творчество, а сейчас идет совсем другое».

Так хороши ли написанные вещи? Достойны отдельного издания, столичной сцены? Или это поделки, состряпанные от отчаяния и голодухи? Вероятно, писательский талант не мог не проявить себя даже в вымеченных пустяках. Но компромисс был мучителен. Булгаков уничтожит все пьесы, покидая Владикавказ. И даже посланные в Москву тексты просит Надю сжечь:

«В случае отсутствия известий от меня больше чем полугода брось рукописи мои в печку – все пьесы, “Зеленый змий”, “Недуг” и т. д. Все это хлам. И, конечно, в первую голову “Коммунаров”, если они не пойдут. В печку, в печку!»

Тася оставалась в неведении относительно творческих страданий Михаила. На ее взгляд, если б не полное отсутствие денег, карьеру Михаила можно было бы признать вполне удачной. Пьесы Булгакова шли с бурным успехом, и сидевшая всегда в первом ряду Тася хлопала громче всех, когда вызывали автора. Ликовала: «Вот и призвание его тут развернется! Деньги платить станут. Все образуется!»

Дом Гавриловых был реквизирован под детский дом, Булгакову с женой дали комнату при театре. По совету Слезкина Тася стала работать статисткой, выступала под псевдонимом Михайлова. К работе своей относилась очень серьезно, боялась подкачать перед Мишей. Когда в одной из пьес ей пришлось танцевать барыню, готовилась неустанно, даже брала уроки танца у местной балетной знаменитости. Дрожала перед выходом, думала, вообще шагу на сцене не сделает. Но потом разошлась и даже жалела, что эпизод такой короткий. Раскрасневшаяся, в нарядном кокошнике и сережках, она искала глазами Михаила. Не нашла. Расплакалась, сказала всем: «От волнения».

Тася догадывалась, с кем проводил время ее муж. Она видела ее на сцене – молодая актриса Ларина играла в пьесе «Парижские коммунары» Анатоля Шоннара, парниилу, сражающегося на баррикадах Миниатюрная, с огромными глазами и наивным взглядом, она не могла не увлечь драматурга.

Влюбленный Михаил все время совершенствовал текст роли Шоннара и никогда не пропускал эпизодов с участием Лариной.

Он стал поздно возвращаться из театра, отговариваясь затянувшимися репетициями. Его видели с Лариной в ресторане, и даже дома он не мог удержаться, чтобы не расхваливать необычайный талант актрисы. «Снова влюблен», – решила Тася, вспоминая Оленьку – хорошенькую, бойкую машинистку тео, перепечатывавшую Булгакову пьесы и наверняка выражавшую восхищение по поводу таланта автора. Тася давно поняла: Михаил не может жить без чувства влюбленности. Его влекут женщины яркие, манящие, вызывающие всеобщее восхищение. А она, дурочка, тайно надеялась со своей барыней затмить Ларину! Думала: у Михаила вновь загорятся глаза, и он скажет ей: «А ведь ты у меня талант! Так, гляди, и актрисой станешь!» Мечты, глупые мечты…

Тася понимала, что затевать скандал не надо, но ревность и обида бушевали не на шутку. Далеко за полночь она сидела под лампой со стопкой нижнего белья, требующего починки. Самая беда – чулки и носки. Конечно, выручают обмотки. Но как Михаил перед спектаклем с докладом в обмотках выйдет? Или в прохудившихся носках? Пусть штопаное все, перештопанное, но хоть дырами не сверкает…

Он вошел, изображая усталость. Объяснил сквозь зубы:

– С комиссией по поводу Грибоедова собачились. Хотят закрыть «Горе от ума». И плевать всем, что я завтео.

Тася подняла уставшие глаза от работы:

– Знаешь, завтео, у тебя с носками полнейший кризис. Надо что-то придумать.

– Босиком выходить буду. А что ты предлагаешь, обмотки? Слезкин ходит в обмотках. А я не собираюсь. Человек сцены не должен ходить в обмотках!

– Понимаю, в носках удобней за актрисами ухаживать. А ты своей Лариной скажи, что жена больше штопать не может. Пусть она тебе штопает.

– Ну что ты говоришь? Какая связь – Ларина и носки? Она же актриса, таланта грандиозного… А ты все сводишь к каким-то тряпкам и керосинкам! И чуть что – в слезы! – Он ушел, хлопнув дверью.

Неизвестно, чем бы завершился этот роман Михаила, но муж Лариной, заметив неладное, добился ее перевода в пятигорский театр. А Тася в очередной раз сказала себе: «Знай свое место, жена». Место ее определялось все четче – кухня да толкучка, где Тася продавала последние свои вещи.

Повторяла постоянно: «Главное – хлеб, дрова и белье. Без них нищета и смерть».

Дело в том, что как ни усердствовал завтео Булгаков, денег красные не платили. Не платили никому ни копейки. Давали спички, растительное масло, огурцы соленые. Но редко. А хлеб, дрова и белье требовались постоянно. Одно время они питались только балыком. Шикарно, но если без хлеба и каждый день? У Таси оставались николаевские деньги, и она нашла лавку, где на них можно было выменять балык. Однако и старым деньгам, как и старой жизни, пришел конец. Наступил период «поедания цепочки». Та золотая толстая цепь, крученная канатом, что подарила Тасе после свадьбы мать, долго спасала их от голода.

Ювелир, которому Тася принесла цепочку, печально покачал головой:

– Прекрасная работа. Вещь ценная. Но принять ее я могу только как лом. Сами знаете, время какое – придут и отберут.

– Я бы хотела сохранить хоть часть цепочки, – засомневалась Тася. – Мамин подарок.

Ювелир ушел в другую комнату, и она слышала, как щелкнули щипцы.

Кусочек длинной цепочки был продан и проеден. Голод отдалялся ровно на длину постоянно укорачивающейся цепочки.

– Должен же я заработать! – впадал в ярость Михаил. – Хоть как-то. Женщина может продавать себя. А кому нужен я? Интересно, тяжело быть проституткой? Боюсь, придется попробовать!

И он попробовал.

«Сто тысяч! У меня сто тысяч!..

Я их заработал!

Помощник присяжного поверенного, из туземцев, научил меня. Он пришел ко мне, когда я молча сидел, положив голову на руки, и сказал:

– У меня тоже нет денег. Выход один – пьесу нужно написать. Из туземной жизни. Революционную. Продадим ее…

Я тупо посмотрел на него и ответил:

– Я не могу ничего написать из туземной жизни, ни революционного, ни контрреволюционного. Я не знаю их быта… Я устал, и, кажется, у меня нет способности к литературе.

Он ответил:

– Вы говорите пустяки. Это от голоду. Будьте мужчиной. Быт – чепуха! Я насквозь знаю быт. Будем вместе писать. Деньги пополам.

С того времени мы стали писать… Он называл мне характерные имена, рассказывал обычаи, а я сочинял фабулу…

Через семь дней трехактная пьеса была готова. Когда я перечитал ее у себя в нетопленой комнате, ночью, я, не стыжусь признаться, заплакал! В смысле бездарности это было нечто совершенно особенное, потрясающее! Что-то тупое и наглое глядело из каждой строчки этого коллективного творчества… С зеленых сырых стен и из черных страшных окон на меня глядел стыд. Я начал драть рукопись. Но остановился. Потому что вдруг, с необычайной чудесной ясностью, сообразил, что правы говорившие: написанное нельзя уничтожить! Порвать, сжечь…

В туземном подотделе пьеса произвела фурор. Ее немедленно купили за 200 тысяч. И через две недели она шла.

В тумане тысячного дыхания сверкали кинжалы, газыри и глаза. Чеченцы, кабардинцы, ингуши – после того как в третьем акте геройские наездники ворвались и схватили пристава и стражников – кричали:

– Ва! Подлец! Так ему и надо!

За кулисами пожимали руки.

– Пирикрасная пьеса!

…И приглашали бежать в аул… Бежать! Бежать! На 100 тысяч можно выехать отсюда. Вперед. К морю. Через море и море и Францию на сушу – в Париж!

…Косой дождь сек лицо, и, ежась в шинелишке, я бежал переулками в последний раз – домой…

…Вы – беллетристы, драматурги в Париже, в Берлине, попробуйте! Попробуйте, потехи ради, написать что-нибудь хуже! Будь вы так способны, как Куприн, Бунин или Горький, вам это не удастся. Рекорд побил я! В коллективном творчестве. Писали же втроем: я, помощник поверенного и голодуха. В 21-м году, в его начале».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю