Текст книги "Ровесники Октября"
Автор книги: Любовь Кабо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
IV.
ТРИДЦАТЬ ПЕРВЫЙ
1. КЛАВДИЯ ВАСИЛЬЕВНА
Если бы Звенигородскую спросили, что в ее жизни главное, она, вероятно затруднилась бы сформулировать это точно. Не "ребята", как принято было теперь говорить, – Клавдии Васильевне не по душе было это слово, – не "дети", как принято было говорить раньше, не "товарищи" или "граждане", как сама она к ним время от времени обращалась во избежание неуместных, отпугивающих сантиментов, – что же? Сухо и трезво – "учащиеся", как говорилось во время просвещенческих бдений?.. В начале лета, что-нибудь в середине июня, все они выстраивались на школьном дворе: отправлялись в лагерь. Раньше Аня Михеева, а теперь Борис Панченков отдавали команду: "Стоять смирно! Равняйсь!.." – и они поворачивали головы и чуть поднимали подбородок и очень серьезно, очень старательно выравнивали строй. Как влюбленная мать неотрывно следит за каждым движением своего детища – как оно, сокровище ее ходит, как сидит, как берет за столом ложку в кулак и подносит ее ко рту, – так и Клавдия Васильевна сейчас не за одним, а за доброй сотней человек следила растроганным взглядом. Только теперь, когда все они дружно, по команде, отворачивались от нее и смотрели на грудь четвертого, а она оставалась в стороне, не у дел, всеми забытая, – только теперь наконец могла она дать волю главному своему, тщательно скрываемому чувству. К тому времени, когда построение бывало завершено, и где-то впереди бодро и радостно ударял барабан, и пел, взблескивая на солнце, пионерский горн, и весь отряд двигался "правым плечом вперед" к калитке, а родители хлопотливой стайкой устремлялись следом, – к этому времени Клавдия Васильевна уже откровенно плакала, не замечая легких старческих слез, плакала от умиления, от нежности, от счастливой, вознагражденной любви. Вот так и этим, прошедшим летом запел горн, двинулся отряд, машинально двинулась за всеми и Клавдия Васильевна, взволнованная и расслабленная своей традиционной прощальной речью; в эту минуту и встретила она испуганно мотнувшийся в сторону взгляд – во взгляде этом была тоска и ожесточенное стремление скрыть эту тоску во что бы то ни стало. Все она знала про этого мальчика. Чего и не знала – легко догадывалась. И все-таки неподготовленной оказалась к тому, что он вот так не выдержит, придет проводить, – этого до сих пор не бывало. Еще не успев подумать, что именно она скажет и что именно сделает, но не сомневаясь, что каждое ее слово и каждое движение в конце концов окажутся кстати, Клавдия Васильевна неторопливо направилась к Филиппову и положила морщинистую руку ему на плечо: – Пойдем-ка со мною! Костя инстинктивно дернулся. "Не туда, со мною пойдем!" – сказала она, повела мальчика с опустевшего двора, не в здание школы, куда он направился было, но в противоположную сторону, во флигель, где Костя до сих пор никогда не бывал и где расположены были квартиры учителей. Она вовсе не знала, что ему скажет и с чего начнет, обдумывала это, поднимаясь по узкой деревянной лестнице и останавливаясь передохнуть на каждой площадке. Толкнула незапертую дверь, вошла впереди мальчика, придирчиво оглядела комнату, – комната, конечно, была в порядке. Села к столу, предложила и Филиппову сесть. Костя сел принужденно, боком, оглядывая пустые стены светлым, лучистым взглядом. Глянул было на портрет Владислава Евгеньеви?a ia eiiiaa – на единственную фотографию, снятую незадолго перед смертью: прекрасное, одухотворенное юношеское лицо, высокий галстук конца прошедшего века. Костя отвернулся: не хотел он знать чужой жизни! Встретился было со взглядом Клавдии Васильевны – опять торопливо отвел глаза: наверное, смотрела она на него слишком уж откровенно. Вот кого она могла бы усыновить! Одинокий в сущности, мальчик, сброшенный на придурковатую тетку!.. Молчание затягивалось. – Ну, почему ты не поехал со всеми? – спросила Клавдия Васильевна, просто так спросила, чтобы оборвать неловкое молчание. Взгляд Кости опять метнулся испуганно. Ответил принужденно: – Не хочется. – На Волгу – не хочется? – А чего я там не видал?.. Теперь он смотрел прямо в лицо Клавдии Васильевне – светло и лживо. – Куда же ты денешься? – Поеду – к одному тут. – К родственнику, знакомому? Костя ответил не сразу: – К дяде. – Каждое лето – к дяде? Не надоело тебе? Костя не ответил. – Что же ты делаешь у дяди? Загораешь, купаешься? Бледный ты. – Ничего, поправлюсь. Клавдия Васильевна настаивала: может, попросить денег у Совсода? Костя недоуменно отказался: зачем! Может, написать дяде: так и так, пусть не обижается, Костя на одно только лето поедет со всеми в лагерь, – еще не поздно, еще можно устроить. Костя терпеливо отмолчался. Нет, не получалось, ни с какого бока не подойдешь!.. Сказать прямо: доверься мне, я все про тебя понимаю, все знаю?.. Клавдия Васильевна сказала: – Ну, очень жаль. Иди себе. Мальчик вздохнул облегченно. Вот и все – только растревожилась зря. Целый день потом не знала, куда себя деть: ходила по комнате, поскрипывая высокими ботинками, – она и дома не позволяла себе распускаться, оставалась в том же мужском галстуке, в строгой блузке с неизменным пенсне на груди. Пробовала написать письмо единственно близким людям – сестре и племяннице, – не писалось письмо. Пробовала читать – не читалось. Постояла все у той же фотографии, все отошло, забылось за давностью, не помнилось ни любви, ни горя. Опять пошла в школу – проверить, все ли окна в опустевшем на лето помещении надежно закрыты. Жизнь теряла смысл – надолго, до сентября. Жизнь была как пустынная дорога через пустыню. Нечего делать, некуда идти. Отдыхать? Но только от этого она и уставала в жизни – от безделья. Уехать? Куда!.. Никуда не хотелось. В июле, слава богу, начнется ремонт, потом – новый прием, подготовка к новому учебному году. А за всем этим – прозрачный, равнодушно ускользающий взгляд. Вот начнется учебный год – отношения с учащимися сразу станут естественней, проще: беседы в кабинете заведующей один на один, словно бы небрежные, но так хорошо обдуманные ею, такие важные для них замечания – на ходу, в коридоре, в классе. Никакой нарочитости, никакого сентиментального пережима: старый учитель, она даже мысленно не должна бы этого допускать на пути к нелегкому, замкнутому подростку!.. Так проходило лето. Клавдия Васильевна отчетливо ощущала, как мельчает душевно, съеживается, гаснет. Потом – постепенно – вновь возвращалась жизнь. Съезжались после летних отпусков учителя. Приезжала из вечных своих дальних поездок Наталья Борисовна, энергичная, посвежевшая, привозила Клавдии Васильевне каких-то необыкновенных цветочных семян. Возмущалась и ахала, что Клавдия Васильевна так и просидела все лето в городской духоте; все отныне брала на себя, начинала хозяйничать и распоряжаться в педантически чистой ее квартире: натаскивала земли, каких-то горшков, что-то делала, одной ей известное, со стоящими там и тут растениями, названия которых Клавдия Васильевна так и не могла запомнить. Потом приводила к Клавдии Васильевне Сухорукова, загоревшего за лето и еще поседевшего, больше, чем когда-нибудь, похожего на изголодавшегося аристократа. Сухоруков приносил варенья к чаю, с удовольствием рассказывал о прочитанном на досуге, о летних встречах – и Клавдия Васильевна с тревогой следила, как оживлена Наташа, как смотрит на Дмитрия Ивановича, как, словно невзначай, забывает пальцы на его руке. Потом оживал школьный двор: приезжали из лагеря ребята. Несмело заходила Соня Меерсон: мама спрашивает, не нужно ли Клавдии Васильевне помочь прибрать квартиру, отоварить карточки? Клавдия Васильевна усаживала Соню, просила рассказать о лагере, о Борисе Панченкове -справляется ли он с ребятами, хорош ли? Соня, распустив по коленям плиссированную юбку, добросовестно отвечала: хороший вожатый Борис, ребята довольны, невыдержанный немножко. Во дворе кричали ребята, играли в "алое-белое". Филиппов играл со всеми: нескладно убегал от кого-то, высоко вскидывал колени, прижав кулаки к груди... Вот они, все здесь, ее дети! Вся ее уходящая жизнь.
2. ИГОРЬ ОСТОЖЕНСКИЙ
Нам, ровесникам революции, по четырнадцать лет – это много, мало? В праздничных газетах, как всегда, появляются наши портреты: "Ровесники Октября", – на фотографиях не видно, какие у нас угловатые движения и длинные ноги. Мы очень плохо одеты, но и этого не замечает никто: нам отдали лучшее. Страна смотрит на нас, мы ее любимые, балованные дети. Давно ушел класс, где училась Аня Михеева. Ушел класс Саши Вяземского и Ксаны Андреюк. Ушел Леша Мельников: мы теперь отвечаем не за очередной выпуск газеты, как это бывало раньше, но за всю работу редколлегии в целом. Мы отвечаем за учком, за пионерскую организацию – за все! Старше нас уже никого нет в школе. На Игоря навалили – и председатель учкома он, и учебный сектор в совете базы, и вожатый собственного звена. Борис только отмахивается: "Вытянешь, ничего!" Да Игорь с любой работой бы справился – просто голова у него занята другим, такое дело. Началось это с пионерлагеря, вернее, с "ударки", когда они приехали, восемь человек, ночью, на необжитое место, и, измученные, повалились спать – в одной комнате, на полу. А наутро, когда стали одеваться, обнаружилось, что у Ишки брюки разорваны, – наверное, ночью разорвал, когда через кусты продирались. И все девочки захихикали, а Надюшка Драченова сказала: "Дуры-то!" – и велела Ишке снимать штаны. И все ушли в ближайшее село, а Ишка сидел в одних трусах, прикрывая одеялом голые ноги, и благодарно смотрел, как Надюшка колдует над его штанами, поворачивая их и так и эдак. Была она мягкая, уютная; очень Ишке нравилось, как она держит иглу, растопырив согнутые пальцы, как нитку перекусывает, как штаны его разглядывает на свет. И с тех пор ничего не мог с собой поделать: только и следил растроганным взглядом, как ловко у нее получается все, за что она ни возьмется. Чудно как-то представлял ее при этом – словно она ему жена. Она суп на дежурстве по мискам разливает, а он, как в жарком тумане, видит вдруг, что это дома у него, его детям. А однажды проснулся оттого, что мамин голос сказал совершенно отчетливо в предутреннем сне: "Надюша передавала, чтоб ты ее не ждал..." Игорь вскочил как встрепанный, ничего не мог понять со сна; потом стыдно было смотреть на Надюшку. Плохо его дело! Вокруг Надьки кто только не вьется. Чужие парни окликают на улице: "Эй, молодая!" – Игорь сам слышал. В заводском клубе внимание обращают: "Чья такая? Юные пионеры, ваша, что ли?" Все лезут, кому не лень, потому что волосы, фигурка, потому что ножки красивые. А настоящую цену ей знает один лишь Игорь: у Надьки душа хорошая. Это в мужчине ум важен, а в женщине главное – душа. Плохо Ишкино дело! Игорь придирчиво разглядывал себя в зеркало. Рост ничего. Глаза ничего; жаль, что голубые. Губы – ужас какой-то: бесформенные, мягкие. Какие-то жидкие волоски полезли отовсюду: борода не борода, брить вроде нечего. Трудно жить. Очень трудно носить себя, все свое большое тело, руки, ноги. Борис Панченков сердится: называется активист – никакой инициативы! Есть у Игоря инициатива, есть, просто он о другом думает. В один прекрасный день Игорь сказал Князю, с которым, в общем-то, не дружил, просто считал его самым из ребят искушенным: – Поехали за город в воскресенье? Шурка удивился, конечно: – Что это вдруг? Ну, Игорь забормотал что-то такое: погода сухая, за городом хорошо, наверное. Девчонок позовем. Дальше Игорь не сразу и не все понял. Шурка вдруг побледнел – так, что проступили веснушки на скулах: – Надьку, что ли? – Хотя бы. Шурка выругался, длинно и не очень умело, и быстро пошел прочь, подняв одно плечо. – Постой, – догнал его Ишка, – Ты чего? Я думал, ты с Тамаркой... И Шурка опять выругался, глядя Игорю прямо в лицо злыми, испуганными глазами. Потом сказал: – Понял? Вот так. И у Ишки сердце оборвалось, потому что он понял, как все это для него серьезно. – Слушай, – упавшим голосом спросил он, – у тебя что, было с ней что-нибудь? И тут Шурка сказал невозможное. И Ишка схватил его за ворот изо всех сил, так, что рубашка у Шурки треснула и показалось плечо, а Шурка всхлипнул и неловко ударил Ишку по лицу. Дальше Игорь уже ничего не помнил. Это позднее кто-то расцепил его сведенные пальцы и Митькин голос весело спросил у самого уха: – С ума сошел, толстый? Ты что? А когда он снова что-то увидел вокруг себя, были это Митька Мытищин и Серега Сажин, оглаживающие его с опасливым восхищением: "Здоровый, черт!" – и Шурка, сморкающийся кровью в сторонке, Ишка сказал миролюбиво – и так, чтобы понял один Шурка: – О чем говорили – все! И больше не лезь. – Другие не люди? Другие, может, тоже... – И все! Торчишь на Пресне – ну и торчи. – Никого не касается. – Никто и не лезет. – Никого и не касается. Дурацкий разговор, в общем-то! Игорь после него полночи не спал. А когда на следующий день он увидел Надьку, – сразу, едва ступил на школьный двор, – увидел, как она стоит королевой среди девчат и дышит в пушистый воротник, потому что холодно, а в школу еще не пускают, и нетерпеливо переминается на полных, стройных своих, высоко открытых ногах, и волосы ее прямо распирают вязаную шапочку, – она опять такой хорошей показалась ему, плакать захотелось. Митька, пробегая мимо, легонько толкнул ее, она беззлобно сказала: "Иди ты!" – и быстро взглянула на Ишку. И Ишка сразу успокоился от нечаянного этого взгляда, сразу: она не на кого-нибудь, она него взглянула! Уже в классе, уже усаживаясь на место, спросил у неизменного своего соседа: – Филипп, что ты делаешь в воскресенье? – А что? – Поедем за город? Девчат позовем. – Надьку? Все сразу и обо всем догадываются! Игорь покраснел. – Надьку. – Понятно, – Костя смотрел обычным своим светлым, пронзительно лучистым взглядом. – А я при тебе кто? Рыжий? – Ты еще кого-нибудь позови. – Тамарку? Игорь поморщился: – Почему именно Тамарку? – А кого же еще? Она пойдет. – Не пойдет она. – Ну да! Она ко мне лезет. – Она ко всем лезет. В класс уже входил учитель. – Правильно, – сказал Костя, глядя на учителя так же, как только что смотрел на приятеля, – светло и проникновенно. – Правильно. Значит, пойдет... Он чего-то своего ждал от этой прогулки. Игорю уже было все равно. Не может он ехать один – в первый-то раз! – может Надюшка понять такое. А Надюшка все сразу поняла. Поняла, что это вовсе неважно, кто именно поедет, но очень важно, чтоб поехал кто-нибудь. И ничего лишнего не спросила, и согласилась сразу, – с ней было удивительно легко. И наверное, Игорь совсем не знал женщин, потому что Тамарка тоже поехала. Подурачилась и покривлялась ровно столько, чтоб на нее не вовсе махнули рукой, и поехала, невзирая на таинственных поклонников с Пресни и на бедного, замороченного Князя, поехала с нескладным, недоделанным Филиппом, над которым обычно только смеялась. Вот так они четверо и оказались в конце концов в Покровско-Стрешневском парке, в его пустынных, оголенных аллеях. Идиотами надо быть – отправиться гулять в такую погоду! Впрочем, по молчаливому уговору о погоде никто не сказал ни слова. Тамара с Костей шли впереди; Тамара хохотала на каждое Костино слово, – интересно, что он там ей заливает? – хохотала обычным своим неестественным смехом завзятой дешевки, закидывая голову и изворачиваясь так, чтобы взглянуть и на Ишку тоже. А Костя ступал рядом осторожно и неуверенно, вытягивая вперед шею, и бумажные брючки закручивались на его худых ногах. Игорь и Надюшка шли сзади. Сначала Игорь тоже пытался о чем-то говорить, быть занимательным и остроумным не хуже Филиппа, – Надька отвечала односложно, с улыбкой, и улыбка ее говорила гораздо больше, чем все его никчемные слова, – так, во всяком случае, ему казалось. И он тоже замолчал. Взял, словно невзначай, ее руку, и она словно не заметила этого – она во всем легко и понятливо шла ему навстречу. И продолжала улыбаться, глядя себе под ноги, и пальцы ее, такие спокойные-спокойные, лежали в его руке, словно ничего естественнее не было этой их молчаливой прогулки. И Игорь, не замечая того, тоже улыбался. Потом сели на скамейку – девочки в середине, мальчики по бокам, – и Игорь выпустил Надькину руку, неудобно показалось. И Надька опять ничего вроде не заметила, даже не взглянула на него, – спрятала руки в рукава и зябко передернула плечами. А Костя полез в карман, достал пухлый словарь, с которым в последнее время не расставался, и сказал дурацким голосом, которым никогда не позволил бы себе говорить с тем же Ишкой: – Посмотрим! Что такое любовь? Тамарка опять с готовностью засмеялась, показывая белое, вздрагивающее горло и строя Ишке глазки, а Костя смотрел, как она смеется, с холодным, недобрым любопытством, словно опыт ставил. Зачем это все Филиппу нужно? То ли дело настоящее, на всю жизнь, – такое, как у них с Надюшкой. Любовь!.. Любовь – это вот что: это островок среди людского моря.
3. ФИЛИППОК
Летом – ребят провожали в лагерь – вдруг остановила Клавдия Васильевна, положила руку на плечо – жест, который Костю привел в смятение, – повела к себе. Никогда раньше Костя у нее не был. Поразили голые стены, узкая, низкая застеленная койка, старомодная туфелька для часов в изголовье. Голая жизнь. Костя с трудом отогнал неуместную размягченность: Клавдюша явно пыталась что-то выведать, в душу лезла... Бог с ней, в общем-то! Год начинался ни на что не похожий, – это не только Костя, это все ребята чувствовали, – учителя начали требовать знаний, давить на мозги. Никаких этих бригад, никакой круговой поруки: каждый ученик должен был знать все, такие были теперь установочки. Очень интересно стало учиться. С начала этого года в классе появился Дмитрий Назарович Колокольников. В кабинет физики теперь входили почти молитвенно, без обычной возни. Дмитрий Назарович уже был здесь, – казалось, что он здесь живет, здесь ночует. Он появлялся из-за шкафов странной своей вихляющейся походкой, сильно приволакивая ноги и мотая руками; отдавая через плечо последние распоряжения Сережке Сажину и другим копошащимся за шкафами счастливцам. Вернее, не распоряжения отдавал – в кабинете физики все были "на равных", – торопливо досказывал какие-то свои соображения: что-то у них там, за шкафами, не получалось. Ничто не могло польстить больше – Дмитрий Назарович подходил, наклонялся доверительно, обдавая запахом табака: "Филиппов, произведите, пожалуйста, расчет, что-то мы в последний раз напороли". Иногда оговаривался, называя по имени и на "ты"; Костя ловил себя на том, что старается при ходьбе тоже приволакивать ноги. Он просыпался затемно и смотрел, как медленно светлеет окно, – торопился в школу. Не смея себе в этом признаться, нетерпеливо ждал вторников и пятниц – в эти дни проводились дополнительные по математике. Евгений Львович преподавателем был отличным. С того момента, как он появлялся в классе, со своей лысой головой, тускло поблескивающей, как хорошо отполированный бильярдный шар, в неизменном халате, поседевшем от меловой пыли, и еще в дверях, протягивая кому-нибудь мел, возглашал неизменное: "Пройдемте с вами!" – и до той безукоризненно рассчитанной минуты, когда он одновременно со звонком говорил: "Отдайте мои игрушки" и уходил, унося деревянный циркуль и большой деревянный транспортир, и полы халата, уже в дверях, взвивались за ним, как дым, – все это время, все сорок пять минут урока, в классе шло интеллектуальное пиршество, торжествовал в новом и новом усилии живой, пытливый человеческий ум. У Евгения Львовича был единственный недостаток – немаловажный! – слабых учеников при этом сбрасывало, словно с площадки стремительно идущего поезда. Слабым требовались дополнительные разъяснения, замедленный темп. Осуществлять это все и должен был Костя. Костя не задумывался о том, что это, очевидно, и есть его призвание, просто помогал товарищам. Обнаруживал в себе непочатые запасы доброты, терпения, душевной мягкости – все то, чего в нем отродясь не было и чего он, совершенно естественно, даже не подозревал в себе раньше. Готовность бесконечно возвращаться вспять, неустанно повторять одно и то же: "Вяземская, понимаешь теперь?" Благодарный вздох: "Ох, Филиппыч..." Вот так его звали теперь, уважительно: "Филиппыч". Говорили: "Филипп человек". Удивлялись: "Ну, Филипп! Не хуже Евгения Львовича чешет..." Костя против воли улыбался, когда все это слышал. Костя ходил на переменах, подпрыгивая и ликуя, милым забавником, обласканным чудаком, всех задевал, ребячился. И преображался – после уроков, на дополнительных. Из "Филиппка" и "Котьки" – это все девчонки изощрялись, выдумывали – преображался в "Филиппыча", в человека, ответственно вникающего во все. Лучистый, нестерпимо сияющий взгляд Кости, который умел быть таким лицемерно-отрешенным, сейчас был спокоен и доброжелательно-взыскующ. Он видел все, заглядывал в самую дальнюю тетрадь: "Что там у тебя, Князь? Давай сюда..." Князь послушно выходил к доске, запинался, путался, Костя терпеливо поправлял. "А что у тебя, Мытищин?" Костя был счастлив. Не то чтоб само собой отпало все, что до сих пор его тяготило, – наоборот! – двойственность и зыбкость существования никогда, быть может, не ощущались им с такой силой. Что из того! Костя жил даже не сегодняшним днем, а каждым часом: пока он в школе – он в школе. В школе он нужен всем; даже Митька, сволочь, ходит на дополнительные!... Очень не хотелось возвращаться домой. Тетка зудит свое: "Ведь как жмут! Не ровен час, даст господь недород – все с голоду подохнем!" Этой лишь бы нажраться досыта!.. Висят по стенам густо, одна к другой, оставленные отцом картины в маслянистых багетовых рамах: розы, похожие на капустные кочаны, красотки с бубнами, пьяные пузатые мужики, увитые плющом. Тетка голых мужиков не одобряет, но продавать картины до крайности тоже не решается: еще, гляди-ко, пригодятся – ценность!... Люди старались, одной краски сколько израсходовали... От картин этих, от тетки – на край света сбежишь!... Однажды Костя осмелился, заговорил с Игорем Остоженским. То есть только Косте казалось, что заговорил, осмелился. Казалось: свет прожекторов брошен, громы гремят, трубы сигналят. На самом деле невесело усмехнулся, сказал вполголоса – и не утвердительно даже, просто предположил: – Вот и я, наверное, враг... Было это на уроке обществоведения. С учителями обществоведения по-прежнему не везло, менялись по нескольку раз в году; этот – вовсе неудачный, с вечным насморком, сипел через силу о классовой борьбе. Игорь внимательно слушал учителя. А может, только вид делал, что внимательно слушал, откровенности Костиной словно не заметил. Потом, когда Костя перестал уже ждать ответа, – ответил, и его интонация была тоже неуловимой: то ли недоверие, то ли предостережение, то ли небрежное высказывание не по существу: – Разговаривай больше! И хоть так и осталось неясным, состоялся между ними разговор или нет, Косте сразу стало легче. В самом деле: какие еще нужны слова? К Игорю тянуло больше всего. При всех недостатках Игоря, при этой его сентиментальности, которой Костя, трезвый человек, не одобрял и одобрить не мог, Остоженский нравился Косте тем, что без всяких видимых усилий со своей стороны умудрялся оставаться самим собою, как ты его ни поворачивай, какими глупостями ни задуряй. А когда однажды Борис Панченков рассердился на него не на шутку: председатель учкома, дескать, а чего-то там должным образом не заострил и ребром не поставил, – пока Борис кричал все это, Ишка только улыбался снисходительно: – Чего, спросить, разоряешься? Я человек легкомысленный, все знают... Не был он легкомысленным, так, трепался. Легким – был. Костя, может, и сам не понимал, как необходим ему рядом, изо дня в день, человек, который живет без того сумасшедшего напряжения, что лезет отовсюду: с плакатов, с газетных листов, – живет и живет как бог на душу положит. Такому можно признаться в чем угодно, можно и вовсе не признаваться ни в чем.
4. "ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ДЕТИ"
А Игоря в один прекрасный день сорвали с уроков и отправили на какое-то совещание в Наркомпрос – там собирали ученический актив. Игорь пошел с тем волнением, с каким нормальный человек его лет всегда идет в незнакомую обстановку. "Безобразно нас воспитывают в Первой опытной, – думал он, чтоб оправдать это неуместное, на его взгляд, волнение. – Варимся в собственном соку, эдак мы жизни вовсе не будем знать!" Игорь очень серьезно задумывался о предстоящей жизни. В Наркомпросе, в просторном кабинете с высоким лепным потолком, сидели вдоль стен сверстники Игоря, человек тридцать, среди них две девочки, на которых он прежде всего обратил внимание. Девочки сидели рядом, на диване – одна смуглая, крепкая, как орешек, с жарким румянцем на широких скулах, с медленной улыбкой; другая, побойчее, – худенькая, угловатая, в мальчишечьей рубашке с засученными рукавами; прямые волосы ее, которые она то и дело заправляла за ухо, снова падали ей на лицо. Обе девочки очень понравились Игорю – одна застенчивостью, другая, наоборот, той свободой и непринужденностью, с которой держалась. Мальчишки его заинтересовали меньше: ребята как ребята, такие же, как он сам. Прямо против Игоря, уперев руки в широко расставленные колени, сидел белобрысый паренек в наглухо застегнутой курточке; пионерский галстук на нем существовал как бы сам по себе, кричаще лежал поверх куртки, схваченный специальным зажимом. Игорь только и успел подумать при взгляде на этого паренька, какой он, должно быть, добросовестный и ретивый на своем посту. Высокая дверь в конце кабинета отворилась, вошел чернявый улыбающийся дядька в сопровождении двух теток – сам замнаркома, – поздоровался, подсел к массивному письменному столу, приглядываясь к ребятам. – Что ж, – сказал он наконец, – поговорим, товарищи? – И опять замолчал, то ли привыкая к аудитории, то ли, наоборот, аудиторию приучая к себе. Тетки тем временем разложили в стороне карандаши, приготовились писать. Игорь не сразу понял, кто они, а поняв, удивился: какой такой вопрос интересует замнаркома, если ему в разговоре с председателями учкомов, подумаешь, полномочные представители! – стенографистки понадобились? Вопрос замнаркома, оказывается, интересовал такой: надо ли в школе перестроить самоуправление, или все хорошо и перестраивать ничего не нужно, и что поделывает в школах учком, не превращаются ли его члены, чего доброго, в молодых бюрократов? А то, может, вообще передать учком в ведение учителей, пусть учителя с ним сами справляются? Последнего он явно не думал, спросил просто так, для подначки, и сам остался этой своей подначкой очень доволен. – Еще недавно, – говорил замнаркома, – много занимались общественной работой, про учебу забывали. Теперь взялись за учебу. Так вот – не сказалось ли это на вашем общественном лице, дорогие товарищи, не образовался ли кое-где на местах правый уклон, – вы представляете, что это значит? Дорогие товарищи переглянулись: что такое правый уклон – это они себе представляли немножечко. – Трудности у нас большие, – продолжал замнаркома. – Как эти трудности сказываются на школе? Вы – доверенные лица, вы всё должны знать: какие среди ребят настроения, о чем говорят ребята, делятся чем-нибудь? О чем говорят между собой ребята? Игорь с насмешливым удивлением покосился на стенографисток. Одна отдыхала, равнодушно разглядывая свои ногти, другая прилежно записывала, карандаш ее так и летал. Неужели и то, что говорят между собой ребята, будут так же записывать?.. – Все! – Замнаркома опять улыбнулся. Простой такой, свойский дядька, живой, всем интересуется. – Я, в общем-то, кончил, говорите вы... Ребята молчали, переглядывались, никто не решался начать. Стенографистка, – та, что записывала, – выжидательно остановилась. Замнаркома смотрел так же простецки и весело: – Ну что ж вы? Раскачивайтесь. – Разрешите мне! – подняла руку одна из девочек, та, что побойчее, и Игорь опять подивился тому, как уверенно она себя держит. "Правильно, – тут же подумал он, – это только мы, в Первой опытной, заспиртованные какие-то..." – Из какой ты школы? Девочка назвала. – Без самоуправления никак нельзя, – сказала она. – У нас ребята говорят: лучше к заведующему в кабинет попасть, чем на учком. Так пропесочат на учкоме, ну! – Девочка с торжеством оглядела присутствующих. – По всей школе разнесут, на линейку вызовут. У нас, товарищ замнаркома, так ребята делятся на три группы: активисты, потом середняки, потом "крематорий"... – А "камчатка" у вас есть? – перебил ее замнаркома и опять остался своим вопросом очень доволен. – "Камчатка", "крематорий" – это одно и то же, – девочке не терпелось продолжать. – А капустники? – Нет. У нас не бывает такого. Был один случай – чепуха, на учкоме разбирали. – А что вы читаете? – Читаем? Что придется. Мопассана, Ната Пинкертона. – Девочка явно не привыкла к тому, чтоб ее перебивали, и не собиралась свою досаду скрывать. Но замнаркома с этим вовсе не считался. Странный все-таки дядька: то ли действительно ребят прощупать хочет, то ли, наоборот, себя показать, как он все про рябят понимает и знает. – А ты читала Мопассана? – с интересом спросил он. – Читала. "Монт-Ориоль". – И как? – Гадость! – Ух ты, как она это сказала! – А что читать? – тут же перешла она в наступление. – Программы чудные такие. Тут Маяковского недели три, что ли проходили, так даже возмущение было... – Плохие программы? – Очень. – А сама ты – что читаешь? Девочка взглянула на замнаркома почти с ненавистью. "Так тебе, – мысленно злорадствовал Игорь. – За Маяковского". Маяковского он любил. Девочка строптиво сказала: – Мне читать некогда, у меня общественной работы много. Смугленькая смотрела на соседку сочувственно, закивала в знак согласия головой, видно, тоже заработалась, бедная. Хоть бы эта молчала: смугленькая казалась Игорю особенно красивой. – А ты что скажешь? – обратился к ней замнаркома. – Все правильно, – девочка смутилась. – Без самоуправления никак нельзя... – И все? – Все. – Она, словно извиняясь, пояснила... – У нас председатель учкома болен. – Взглянула смугленькая при этом не на замнаркома, а почему-то на Игоря. – Вы про настроения спрашивали, – надменно вмешалась между тем худенькая, – могу рассказать, если вам интересно... – Что ж, расскажи, – замнарком сказал это не очень уверенно, – расскажи, ладно. – У нас такая группа есть, им лишь бы путешествовать, да, да! – Девочка вновь с торжеством оглядела присутствующих. – Какие то старые, возвышенные идеалы. В облаках витают! А еще один, Новлянский, "мне, говорит, общественной работой заниматься некогда, мне врач велел свежим воздухом дышать..." Я ему: "Ничего такого тебе не нужно, глупости!" А он: "Ты что, лучше врача знаешь?" Неизвестно, сколько бы еще она так говорила. Ребята нетерпеливо задвигались. Тот, белобрысый, что сидел против Игоря, с важностью сказал: – У нас есть очень плохие, антисоветские выступления... – Даже так? – замнаркома встрепенулся. – Какая школа? Школу записали. – У нас седьмой класс ворвался в кабинет обществоведения на урок. Неорганизованно очень. Ну, и порвали портрет Сталина. – Нечаянно? – Да ведь это как сказать! – Мальчишка вполне разделял возможное недоверие взрослого, – говорит, что нечаянно. Ну, мы нашли виноватого. Пашков такой, сын торговца, – у него мать семечками на базаре торгует. – Серьезно! – Еще бы! Потом у нас такие есть: дневники ведут... – Что-о? Это Игорь не выдержал. Замнаркома оживления его не одобрил. Озабоченно обратился к белобрысому: – Это что ж – вроде альбомчиков? Тот торопливо согласился. – Ага. У одной девчонки так прямо и было записано: "Я не создана для общественной работы". Ну, мы дали ей!.. Ишка торопливо поднял руку. – Какая школа? – спросили его. – Первая опытно-показательная, – Игорь обратился к белобрысому с ехиднейшей интонацией, которая получалась у него, как сам он считал, неплохо: – А откуда ты знаешь? Ты что, чужие дневники читаешь? – Ну, знаешь!.. – Белобрысый даже задохнулся от возмущения. – А ты бы не стал читать, да? Не стал бы? Такие, которые дневники ведут, – они самые вредные, если хочешь знать! Они исподтишка действуют... – Чего там они действуют!.. Подумал Игорь при этом про Женьку. Женька как-то проговорилась ему, что ведет дневник. Ишка сказал не про Женьку, конечно, – сказал как бы про себя: – А если я веду дневник, так что я, контра? Нельзя дневник вести? – при этом он, кажется, даже покраснел от злости. – Почему? Можно. – Белобрысый обернулся за поддержкой к замнаркома. Тот переводил заинтересованный взгляд с Ишкиного лица на лицо белобрысого. Можно! Вот у нас, например, в школе есть дневники, там всё записывают, что и по какому предмету задано, когда. Веди, пожалуйста, никто слова ни скажет. – Ты дурак, или кто? Замнаркома спохватился, постучал карандашиком по крышке чернильницы. Все с тем же видимым интересом спросил белобрысого: – Ты бузишь когда-нибудь? Вот и это слово – "бузишь" – сказал неспроста: он всё про ребят понимал! Белобрысый надулся. – В общем-то, не бужу. – Потом пояснил: – У нас в учком таких выбирают, которые не бузят... – Совсем, совсем не бузишь? – вид у замнаркома был ух какой тонкий! Белобрысый ухмыльнулся. – Ну, редко. Посмеешься иногда, когда учитель смешные примеры приводит на анатомии, например... – На анатомии? Мальчишка покраснел, сдерживаясь. Потом не выдержал, фыркнул: вспомнил что-то такое из человеческой анатомии... Игорь смотрел на него с холодным прищуром. В Первой опытно-показательной лучше, там такого белобрысого давно бы!... Там не только замнаркома, сама Клавдюша не решилась бы спрашивать, о чем ребята говорят между собой, какие у них настроения... – Первая опытная, расскажи ты. Игорь не спеша поднялся. Собираясь с мыслями, сгреб со лба волосы рассеянным жестом. Пожалуйста, он расскажет: о том, что учком в их школе никого не "вовлекает", не "охватывает" – всё почему-то и так делается. Живут и живут, все вместе, дружно – вот и вся их общественная работа. Игорь, как всегда, бережно подбирал слова: – Ведь что в общественной работе главное? Научиться понимать людей, так? Нам в жизнь идти, мы должны уметь разбираться в людях...