Текст книги "Ровесники Октября"
Автор книги: Любовь Кабо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 22 страниц)
4. КОРАБЕЛЬНАЯ ВАХТА
Все три окна в комнатах Семиных, как уже было сказано, выходили на биржу труда, и ни к одному нельзя было подойти свободно: все пространство перед окнами было занято письменными столами. Женька смеялась: совсем как в сказке о трех медведях: большой – у отца, поменьше – у мамы, еще поменьше – у Женьки. Даже Димке, который и писать-то еще не умел, купили по случаю, впрок, неуклюжую складную парту. Маминому столу, именно из-за этой парты, места у окна не хватило, он стоял сзади, в спину отцовскому, совсем как в учреждении. В комнате родителей, несмотря на это, было очень уютно, особенно вечерами, когда зажигались обе настольные лампы. Можно было забраться с ногами на диван, укрыться маминым теплым платком и читать книги, которых и на стеллажах, и в шкафу, и на стульях было великое множество: Илья Михайлович не мог равнодушно ходить мимо книжных развалов. Иногда он сам читал вслух – Чехова, Мамина-Сибиряка, Короленко, – читал с удовольствием, артистично, чуть помогая себе крупной, красивой рукой, улыбаясь автору, словно старому другу, оба они с автором юмор чувствовали отлично. Очень Женька любила такие вечера. Но, увы, чаще ее вызывали сюда, когда она меньше всего этого ждала, и от самого тона, каким ее вызывали, сердце Женьки тоскливо сжималось: опять! Чувство юмора и эта артистическая взвешенность – все изменяло отцу, когда дело касалось Женьки: отец легко раздражался, а в раздражении необыкновенно искусно подбирал какие-то такие слова, которые, может быть, и выражали его мысль предельно точно, но ранили болезненно и надолго. И Женька, насильственно вырванная из беспечального существования, в котором она всех любила и ее, казалось бы, любили все, вдруг узнавала, что она, в сущности, такое: самодовольная эгоистка, бог знает кто . Было у отца еще и такое неприятное слово "эгоцентрик". Оно значило, что даже тогда, когда Женька вовсе не эгоистична, а наоборот, добра и самоотверженна на диво, даже тогда она, видите ли, нехороша, потому что занята – это просто несчастье какое-то! даже тогда занята преимущественно собою. И Женька положа руку на сердце считала, что если все эти разоблачения и разносы и есть то самое, что называется родительской любовью, то бог с ней, в общем-то – можно прожить и без родительской любви: не надо Женьке ничего хорошего, потому что сил нет выносить плохое. Оставили бы ее, что ли, такою, как она есть, – эгоцентриком, эксцентриком, как там еще? – кому она, собственно, мешает?.. "Господи. – малодушно думала Женька, – сделай так, чтоб папа уехал – надолго! – а чтоб мама осталась..." Это просто несчастье какое-то было – так она полагала, что добрая, тихая, заботливая ее мама – мама Женьку абсолютно устраивала – полюбила когда-то такого невозможного человека, как отец. Женька вся сжималась, когда слышала за стеной его тяжелую поступь. Была у отца такая привычка: ходить и ходить по комнате, когда он о чем-то думал, – даже ковер не приглушал размеренных его шагов. Меленько дрожала в шкафу посуда. Все бывшее общежитие чаеразвесочной Перлова скрипело всеми своими половицами, когда профессор Семин ходил и думал, – наверное, и у Ковалевских, и у Берингов было слышно. Вот так и сейчас: подрожало-подрожало в шкафу. потом отец вышел вдруг и сказал: "Женечка, пойди-ка сюда". Что там еще случилось? Женька быстро сунула разрозненные выпуски "Месс Менд", которые читала, в лежащий наготове однотомник Гоголя: отец строго следил за ее чтением и не позволял читать что ни попало. В чем она опять виновата? На столе отца лежал членский билет Женькиного тайного общества, – где, когда Женька умудрилась его потерять? Но никто не собирался ее ругать это Женька почувствовала сразу. Мама сидела за своим столом, кутаясь в вязаный платок, маленькая, как ребенок, с этим взглядом исподлобья, с теплым, ребячьим пробором, разделяющим надвое ее пушистые волосы. Смотрела она на Женьку с ласковой насмешкой. И под очками у отца мелькнуло что-то веселое, когда он тронул лежащий на столе билет: – Ну и что же все это значит? Ничего! Действительно ничего, это Женька запросто могла доказать. Общество Тайных Собраний, или ОТС, надоело шестерым его членам на третью неделю существования. Вот и билет, и устав придумали, и шифр для переписки, и даже тайный знак на руке – буквы "ОТС", выведенные чернилами чуть выше локтя, – без этого знака на тайные собрания не пускали. А дальше как-то фантазии не хватило, и на тайных собраниях делали то же, что и всегда: готовили уроки или вместе ходили в киношку. Все это Женька так приблизительно и объяснила – не врать же! Кто входит в ОТС? Маришка, Миля. Еще кто? Еще девочки. Никто нас не научил, кому мы нужны, учить нас... Женька отвечала с опаской: вдруг опять начнется разнос и всяческие неприятности. Неприятностей не последовало. Отец вдруг спохватился, что пропустит передачи Коминтерна, и, забыв про Женьку, прильнул к своим обожаемым наушникам. Кажется, можно было идти. Женька вдруг подумала, когда он отвернулся и склонился к приемнику, что отец ее очень красивый, хотя это смешно – говорить о красоте такого ужасно некрасивого и ужасно близорукого человека. Женьке очень хотелось любить его, очень! Договор, что ли, с ним заключить, чтоб он не пугал, не оскорблял ее, не сотрясал до самых основ внезапным презрением и негодованием, – нельзя же любить огнедышащий вулкан или бомбу, готовую вот-вот взорваться!.. – Я могу идти? – нерешительно спросила Женька. – Иди. – Это сказала мама. – Зачем вам тайные собрания, девочки? Вы не можете о своих делах говорить открыто? – Можем. – Зачем же? Вот так всегда: мама скажет спокойно и совсем немного, но всегда очень запоминается все, что она говорит. А педагог вовсе папа, а не мама, и, говорят, отличный педагог, – чудно! А мама вовсе статистик. Женька выскочила из комнаты с таким явным облегчением, что родители: отец, которому бы лучше уехать, и мать, которая могла и остаться, переглянулись с улыбкой. И Илья Михайлович сразу же выключил радио: ничего нового оно не обещало. Женька правильно угадала настроение минуты: родители ее были во власти немного смешных и очень приятных обоим воспоминаний, и причиной тому, сама того не сознавая, – явилась Женька и этот, забытый ею прямо на обеденном столе, дурацкий билет ОТС. Потому что намного ли они были старше, Илья Семин и гимназисточка Леля Коломийцева, когда случай свел их у нее на родине, в чистеньком южном городке, в бывшей области Войска Донского? Вот это таки было Общество Тайных Собраний, – то, чем они тогда занимались! А когда он вынужден был уехать, как всегда и отовсюду должен был уезжать, они уже душевно отметили друг друга. Только и всего: отметили. Настоящая любовь – ее ведь не замечаешь сразу!.. Завязалась переписка. Леля доверчиво спрашивала у старшего, опытного товарища, как порвать с мелкобуржуазной средой, которая ее тяготила, чему и как учиться дальше: старший товарищ все это конечно же знал досконально! Старший товарищ устроил ей угол и пансион в доме бедной вдовы, в городе, в котором сам находился в ту пору, и нашел уроки, которые могли бы вчерашнюю гимназисточку содержать, и прислал ей программы, по которым сама она могла учиться. А когда все было готово, написал шестнадцатилетней девочке, что осталось только "перейти Рубикон", и она "перешла Рубикон" и сбежала из дому так же, как он в свое время сбежал, – в город, в котором у нее не было ни одного знакомого человека. Ни одного, потому что в тот самый день, как она приехала, Илья Семин вынужден был уехать. Ему и в голову не пришло задержаться хотя бы на несколько часов, как и ей не пришло в голову, что он может ради нее задержаться. Шел 1904-й, потом 1905 год, – у молодежи в ту пору были свои обязательства. А сейчас Илья Михайлович хохотал, крупно расхаживая из угла в угол и сотрясая дом своей тяжелой поступью: – Так и написал "перейти Рубикон"? Быть того не может!.. Елена Григорьевна, смеясь, подтверждала: так и написал. Весело вспомнить, как он был неискушен и юношески серьезен в ту пору, этот ее старший, опытный товарищ!..
5. КНЯЖЕСКИЕ ЗАБОТЫ
– Сволочь ты, Женька, – уныло повторил Князь. – Вот никакого другого слова не скажу: сволочь... Женька исподлобья смотрела на него – вся сочувствие и раскаянье. Рукой, в которой держала кисточку, она горестно подперла голову: тушь неровной струйкой сбегала по ее руке. Ничего Женька не могла поделать! Шурка и сам должен был понимать: что можно сделать, если Клавдюша приказала? А Клавдия Васильевна так прямо и сказала: Князев, Воронков, Эпштейн – все они на второй год останутся, если их вовремя не одернуть. Хотела Женька про них писать? Вовсе нет. Это про товарищей-то! Шурка все прекрасно понимал. Просто он предавался отчаянию: прочтет Половина Яковлевна, школьный завхоз, расскажет отцу, – Шурке тогда хоть домой не иди... – Шура! – сказала Женька. – Шура, вот карандаш хороший. Я допишу, а ты потом вымараешь все это – серьезно! Шурка удрученно послюнил карандаш. Попробовал его – карандаш оказался отличный. Химический – мертвое дело!.. – Ладно, – великодушно сказал Шурка. – Доделывай давай. А потом – хитрая! – мне влетит, что я газету испортил... – А кто узнает? – Все равно. Шурка вздохнул, – Все равно ты с Волги рыба, Женечка... И Женька взглянула на него с благодарностью, потому что "Женечка" – это уже кое-что. – Ты только не сразу, – попросила она. – Я боюсь. Понимаешь, Клавдюша сейчас придет... А Клавдия Васильевна тут как тут – четко раздаются ее шаги в опустевшей школе. И с Клавдией Васильевной входит в класс знаменитый поэт. Знаменитый поэт приходит часто, потому что сын его учится в нашей школе. Клавдия Васильевна вся расцветает, когда он приходит. Она очень гордится тем, что он такой знаменитый, и всегда все поэту показывает. И сейчас она его ведет прямо к разостланной на столе стенгазете. – Посмотрите, какие стихи пишет наша шестиклассница Семина... На Шурку Клавдия Васильевна не глядит, словно Шурки рядом нет. Шурка и сам понимает, что ничем данной ситуации украсить не может, и старается стать как можно незаметнее. Знаменитый поэт, несмотря на относительную свою молодость, широк, грузен, очень сутул, а голос его, при громоздкой его комплекции, неожиданно высок и тонок. И Женькины стихи он читает этим своим тонким голосом с профессиональным подвыванием на концах строк – совсем так, как читает обычно собственные стихи на эстрадах рабочих клубов. И Женька заслушивается: совсем настоящие получаются стихи! ...В забавах, смехе и шутя Проводит время малое дитя И думает: "Уж коли зло пресечь, Собрать бы книги все, да сжечь". То Шура Князев. Коля Воронков Молчит, как будто глуп и бестолков. Шутить и он горазд – ведь нынче кто не шутит... Надо отдать знаменитому поэту должное – звук собственного голоса не гипнотизирует его нимало. Знаменитый поэт говорит: – Стихи – так себе. Кое-где правой ногой... И Клавдия Васильевна тут же признает что кое-где – правой ногой, конечно, но вот цитаты из Грибоедова очень уместны, например. И знаменитый поэт соглашается, что Грибоедов действительно писал неплохо. – А это что за шапка? – удивляется он. Оказывается, "шапкой" знаменитый поэт называет лозунг, который Женька по личному приказанию Лешки Мельникова переписывает из "Пионерской правды": "Поднимайтесь против отцов!.." Вообще-то лозунг длиннее был: "Поднимайтесь против отцов, срывающих производственные планы!", но про производственные планы у Женьки никак не лезло, приходилось сокращать. Поэту – сразу было видно – лозунг не понравился. Понятно: отец! Они с Клавдией Васильевной даже поспорили легонько. И Клавдия Васильевна, уже уходя, сказала Женьке: – Ты эту свою самодеятельность оставь! Пишешь – пиши как полагается, только людей смущаешь. А знаменитый поэт подсказал, как сделать: продолжить лозунг по нижнему краю листа. Это сколько работы заря прибавилось!.. А когда поэт и Клавдия Васильевна ушли, Шурка послюнил карандаш и вымарал слова "то Шура Князев" и вообще все фамилии. Лучше бы он подождал, конечно, – Клавдия Васильевна в любую минуту могла вернуться. Но Женька ничего не сказала, потому что Шурке сразу стало легче. И вот сейчас они вдвоем могли бы очень хорошо поговорить – обо всем, с полным товарищеским пониманием: работа у Женьки все равно чисто техническая – лозунг этот дописывать. Все могло очень хорошо быть. если бы не Толоконникова! Тамарка выглянула из соседнего класса и закричала: – Шурка, а я щетку спрятала – попробуй найди!.. И Шурка сразу же пошел, потому что дурак он, что ли, – раз его так зовут. А когда он зашел в соседний класс – в свой, шестой, где все они тогда учились, – то оказалось, что второй дежурный, Костя Филиппов, уже ушел, пока знаменитый поэт стихи читал. И значит, Тамарка нарочно тут канителилась и ждала Шурку, – это все Шурка очень быстро сообразил. Вот так, значит, его дела поворачивались. А когда Шурка нашел щетку и Тамарка тут же с хохотом кинулась ее отнимать, он вовсе был бы дурак, конечно, если бы не припер ее боком к стене что было силы. Тамарка охнула и тут же засмеялась ему в лицо крепкими, чуть вывернутыми губами. – Слабо тебе ко мне прийти, – вдруг сказала она, Шурка уже отпустил ее. – Это еще почему? – с трудом владея голосом, спросил Шурка. Губы у него дрожали. – Потому. Один тут за мной мазу дает, Витька с Пресни. Он сказал, в случае чего ребра переломает. Положим, Шурке плевать было на этого, с Пресни, – он так и сказал. А Тамарка еще подзадорила: – Ну да? – A ты думала... И прибавил, чтоб Тамарка завтра к пяти была готова. Он за ней зайдет, и они пойдут на каток Профинтерна. Шурка потом сам удивлялся, как быстро сообразил все это насчет катка. А Тамарка тихая стала, словно ни к кому и не лезла. Только платьице узенькое со всех сторон обдернула, чтобы не подумали чего, – всего и было-то... Она так и сказала "всего и было-то" и "чтоб не подумали чего". И стала мусор в совок собирать. А Шурка весь красный из класса выскочил. Он разволновался очень. И увидел, что Женька из-за своей газеты особенно так на него смотрит: будто видела что-нибудь или, не дай бог, слышала... Он очень рассердился на Женьку: пусть не смотрит! Нечего ей так на него смотреть, ничем он перед ней не обязывался!.. И все время, пока по лестнице спускался и через двор шел, и потом, до самого вечера, до тех самых пор, пока не заснул, Шурка думал об одном и том же – не о Тамарке, больно она ему нужна. и не о Женьке, конечно,– пусть не смотрит! – думал о том, как Надюшка Драченова голову легонько поворачивала за его рукой...
6. УЧИТЕЛЯ
"...Благодарим школу за ту радость, которую получили за время посещения..." "Это действительно школа жизни!.." "...Создана обстановка труда и радости". "...Жизнерадостность детей, дружеские взаимоотношения между собой..." "...Ценен самый дух школы!" "...Видна черновая, будничная работа. Ничего эффектного, на зрителя не бьет..." Из "Книги отзывов" Первой опытно-показательной школы Наркiмпроса Учитель из глухого Пошехонья Дмитрий Иванович Сухоруков весной девятнадцатого года приглашен был в суд. Большая группа учителей обвинялась в саботаже, и Дмитрию Ивановичу предлагалось выступить в той роли, на которую он, по мнению завнаробразом Демьяненко, больше всех подходил, – в роли защитника. Преступников привезли из дальних сел на розвальнях по раскисшей, цвета топленого молока дороге. Было их человек пятнадцать, молчаливых, не слишком грамотных людей, истомленных голодом и нуждой. Приехали они семьями, потому что и учительствовали, и в саботаже, следовательно, участвовали семьями, привезли ребятишек, которых не на кого было оставить. Скамья подсудимых напоминала вокзальную скамью: лежали узлы и к коленям взрослых прижимались дети, Завнаробразом сам произнес обвинительную речь. Говорить он умел и любил, да и позиция его была несомненна: несмотря на трудности военного коммунизма, детей необходимо было учить. Человек не слишком образованный, но бескорыстно влюбленный в историю, он и речь свою кончил так, как кто-то из любимых им античных героев, – пышным латинским изречением – и сел, победно взглянув на защитника, которому вряд ли что-нибудь оставалось сказать. А защитник словно бы и не собирался ничего говорить. Он и подняться-то не догадывался: сидел и смотрел на подзащитных мягким, задумчивым взглядом. А потом обронил – негромко, так, словно боялся кого-нибудь потревожить: – Спят наши саботажники... Саботажники спали. Спали, поникнув на узлы, приоткрыв утомленно рты, патетическая речь обвинителя истощила последние их силы. И все отчетливо поняли; ничего больше и не нужно говорить, ни один зашщтник не придумает речи доказательнее и сильнее. Это тогда, очевидно, нарком Луначарский получил знаменитую телеграмму – не Демьяненко ли ее послал? – "Анатолий Васильевич, пришлите денег, шкрабы мрут"... Завнаробразом был, в общем-то, неплохим человеком, несмотря на пристрастие свое к речам и судилищам. Спустя какое-то время Дмитрий Иванович вызван был к Демьяненко на квартиру. Демьяненко сидел за столом, подвернув рукава гимнастерки, и. уплетая синие оладьи из тертой картошки, писал новый учебник. "Что делать приходится! – с удовольствием сказал он. – Подвела нас буржуазия. Открываю, понимаешь, гимназический курс: Стенька – бунтовщик, Пугачев смутьян, бесстыдный самозванец, казнен божьей милостью. Все надо делать заново, не робей!" Дмитрий Иванович не робел: он плохо понимал, зачем, собственно, вызван. Оказывается, тоже писать учебник – по своей специальности, по русской литературе. Дмитрий Иванович принялся за работу опасливо, но все более увлекаясь: он тоже был мечтателем. Однако учебник, написанный им в старой амбарной книге, Демьяненко не удовлетворил. "Что ж ты, брат,– с укоризной говорил он.– Я тебе доверил, ты самый у нас образованный. Что ты тут понаписал: "дворяне", "дворяне"... Всю литературу, по-твоему, дворяне делали?" Потом вовсе рассердился: "По вечерам над ресторанами"... "Гляжу за темную вуаль"... Нам, понимаешь ли, рестораны не нужны, бульварщина эта..." Дмитрий Иванович ушел посрамленный. Жить становилось все трудней, борьба за то, чтоб как-то просуществовать, отнимала все силы. Тонкое личико сына истончалось все больше. Жена приходила в отчаяние, что нечем кормить, не во что приодеть, начала похаживать в затрапезе, пошмыгивать стертыми туфлями, – аккуратистка, бестужевка! В это время и пришло письмо от бывшей сослуживицы Дмитрия Ивановича и старого его друга Натальи Борисовны, уехавшей незадолго до этого к больным старикам в Москву, – школе, в которой Наталье Борисовне удалось устроиться, срочно нужен был опыный завуч. Вот так Дмитрий Иванович и очутился на квадратном дворе Первой опытно-показательной школы, усыпанном пожелтевшей листвой. Было это лет десять назад. Заведующая школой шла навстречу Дмитрию Ивановичу по выложенной кирпичом дорожке, и Дмитрия Ивановича легонько толкнуло: кого-то она ему напоминала. Строгая одежда, гладкая прическа, внимательный взгляд широко поставленных глаз, Крупская! Впечатление сходства со временем стерлось, потом даже странно было, откуда оно возникло: ничего общего не было между мягким лицом Надежды Константиновны и этими суровыми, мужеподобными чертами. Но настроению этой минуты суждено было сохраниться надолго: можно работать! Это вам не утомительный, мятущийся, словно флаг на ветру, Демьяненко, чувствуются традиции, интеллигентность, культура!.. Клавдия Васильевна в свою очередь разглядывала нового учителя доброжелательно и настороженно. Зачесанные назад густые, мелко вьющиеся волосы, тронутые преждевременной сединой, худое лицо с отчетливо вылепленными чертами, высоко поднятые брови, своеобразная складка тонких губ, как у человека, привыкшего к изысканным кушаньям и отменным винам, все это странно не вязалось с печатью застарелого голодания и тщательно скрываемой нужды. По какому-то поводу Дмитрий Иванович вспомнил свой учебник, написанный в старой амбарной книге. Клавдия Васильевна долго, со вкусом смеялась: Блок – бульварщина... Потом осторожно сказала: "Может, в самом деле, поменьше "дворян"? Есть Чернышевский, Короленко, Горький..." Вот так это было десять лет назад: первое их знакомство. А сейчас Клавдия Васильевна сидит в учительской и прислушивается к обычным учительским спорам. "Как хотите, Александра Никитична, – говорит Дмитрий Иванович словеснице, которую, как и все, глубоко уважает. -Литература призвана объединять людей, а не сталкивать их между собой..." Объединять, да! Во имя борьбы..." – "Объединять – во имя человечности..." Дмитрий Иванович опять, видимо, сел на своего конька, напал на современные программы! "Онегин – продукт, Татьяна – продукт... Сухая, мертвая социологическая схема! Александра Никитична, я не говорю про вас..." Пунктуальная, добросовестная Александра Никитична долгом считала защищать программы. "Мало ли что нам симпатично или несимпатично, – не соглашалась она. – Нет ничего важней, чем приучить ребят к безошибочному классовому анализу..." На Дмитрия Ивановича она при этом не смотрела, ее когда-то красивое, блекнущее лицо выражало болезненное упорство: спорить с Сухоруковым Александра Никитична не умела и не любила. – Да, да, – рассеянно соглашался он. – Классовый анализ! Но грустно думать, Александра Никитична, согласитесь... ...Грустно думать, что напрасно Была нам молодость дана. Что изменили ей всечасно, Что обманула нас она... Где здесь социология, не скажете? Где борьба классов? ...Что наши лучшие желанья, Что наши свежие мечтанья Исчезли быстрой чередой... В учительской уже никто не работает, всё! Дмитрий Иванович читает задумчиво, устремив глаза куда-то на угол шкафа, охватив руками колено. Вот так всегда: Сухоруков берет слово – и никакая проза жизни не властна более ни над ним, ни над его товарищами. В других школах учителя будут говорить о рыночных ценах, о том, как и где удалось отоварить карточки, а в Первой опытно-показательной – с легкой руки Дмитрия Ивановича – спорят о методике, об учениках, о современных философских проблемах. Большая честь для школы – такой учитель! Вот тут и подумаешь – Клавдия Васильевна невесело усмехается, – вспомнишь ту заметку в заводской многотиражке, все свои размышления об эпохе, когда классовая борьба, классовая непримиримость... ...Нет, поминутно видеть вас, Повсюду следовать за вами, Улыбку уст, движенья глаз Ловить влюбленными глазами... Александра Никитична сидит опустив голову; на лице ее пятна, и не очень ясно, что именно приводит ее в замешательство – ведь не пушкинские же стихи!.. ...Внимать вам жадно, понимать Душой все ваше совершенство... А Клавдия Васильевна думает свое – странное! – "Да понимаю я твое совершенство, понимаю! Никому не уступлю, не отдам. Только вот литературу преподавать – не позволю! Пусть уж Александра Никитична – кое-как, понемножку..." ...На синих, иссеченных льдах Играет солнце. Грязно тает На улицах разрытый снег... А в той заметке написано: "Надо разобраться, какие цели преследует товарищ Звенигородская..." Какие цели преследует!.. А в школьной "Книге отзывов", где охотно делятся восторженными впечатлениями о Первой опытной и матерые деятели Наркомпроса, и безусые юнцы из педучилища, и учителя из российской глухомани, и – на разных языках! – просвещенцы едва ли не всех стран мира, – в "Книге отзывов" все чаще мелькают тревожные записи: "Здесь, в этой школе, могут воспитаться прекрасные культурники, да, но многие ли из них вырастут надежными борцами за коммунизм?.." Записи нешуточные. "Считаем, что ряды педагогов необходимо пополнить учителями-партийцами!.." Не один раз, не два – о детище ее, ее школе: "Необходимо пополнить учителями-партийцами..." Энергично, как все, что она делает, распахнула дверь приятельница Дмитрия Ивановича Наталья Борисовна, немолодая, статная, в неизменном сатиновом халате, сидящем на ней, как вечернее платье, с великолепными волосами, деловито скрученными в тугой узел, вошла – уже на цыпочках. Неумелым шепотом, чтоб, не дай бог, не помешать Сухорукову, обратилась к Клавдии Васильевне: звонят из роно, требуют какой-то список, – заведующая, мол, знает... ...И не сводя с него очей, От жадных уст не отнимает Бесчувственной руки своей. О чем теперь ее мечтанье?.. Клавдия Васильевна, продолжая прислушиваться то ли к стихам, то ли к этим почти безотчетным мыслям, рассеянно выкладывала из кармана, в поисках списка, то ключ от квартиры, то измятый трамвайный билет (когда, куда она ездила в последний раз?), то записку педолога о принципах размещения ребят в классе. Очень почему-то было жалко себя. – О господи! – тихо, в отчаянии воскликнула она. – Ну словно вы все сговорились... ...А мне, Онегин, пышность эта, Постылой жизни мишура...
III.
"ПОДНИМАЙТЕСЬ ПРОТИВ ОТЦОВ!.."
1. ПЕРВОЕ МАЯ
Гремят, гремят жаркие трубы. Рабочие несут эмблему завода – двое волокут ее чуть ли не по земле, двое сзади шестами подпирают. На эмблеме – серп, молот, громадная шестерня, желтые снопы, а наверху, в лучах восходящего солнца, – арифмометр; это наш завод делает арифмометры и всякие другие приборы. За длинной заводской колонной – мы, пионеры: впереди малыши, потом ребята постарше. Борис Панченков, смуглый, очень красивый, в отлетающем на сторону пионерском галстуке, в белое нежной рубашечке (светлый верх, темный низ!), озираясь, спешит вдоль рядов: "Слушай мою команду! Ножку, ножку!.." Борис – новый наш вожатый, присланный заводской ячейкой вместо Ани Михеевой: Аня окончила школу, ее райком забрал – на инструкторскую работу. А день какой, какой сегодня день! Майское небо взмыло над головами людей голубым дирижаблем, полыхают пламенем трубы духового оркестра, режущим цветом взблескивают наконечники алых знамен, треплются по ветру оборванные лоскуты песен: ....Нас побить, побить хотели, Нас побить пыталися... ...Гремит, ломая скалы, Ударный труд. Прорвался песней алой Ударный труд. Стоит буржуй за рубежом, Грозит нам новым грабежом... ...У китайцев генералы Все вояки смелые, эх... А в другом конце старину вспомнили: ...Дам коня, дам кинжал. Дам винтовку свою... Загляделись пионеры, заслушались, не заметили, как во впереди идущих носами ткнулись. Круто остановились шеренги. Борис вперед соколом смотрит: "Кажется, надолго. Отряд, вольно!.." И сразу же оркестр засуетился, замельтешил: Если 6 не было мне жалко ботинки, Я б сплясала танец кабардинки... Никому ботинок и не жаль. Вот уже кто-то расставил руки, ныряет в толпе, словно купается; женщина какая-то, взвизгивая, плечами трясет. Смех, крики – скорее туда!.. – Давай руку! – торопят друг друга девочки. – Не теряйся!.. Сколько вокруг интересного! На одном из грузовиков буржуй, поп и кулак обнимаются, а рабочий с молотом стоит чуть повыше их и, того гляди, всех им молотком по головам стукнет. На другом – тоже рабочий с молотом разбивает на земном шаре цепи. А вот целую тюрьму везут на колесах, взмахивает из-за решетки красный платок: помогите узникам капитала!.. А вот дядька красноносый с бутылкой обнялся и еще один дядька, с крылышками: "Позор летунам и пьяницам, срывающим пятилетку". Пьяница дергается, чуть с грузовика не валится, – батюшки, пошли. Все колонны, запрудившие Новослободскую, двинулись, пошли мимо Подвесков, мимо Андреевской церкви. Теперь главное – своих не пропустить. Вот она, тяжеленная эмблема завода, плывущий над толпой арифмометр. Борис, поднимаясь на носки, оглядывает толпу встревоженным взглядом. – Набегались? – недобро спрашивает он. – Ну, дождетесь вы... – Нехорошо, девочки, – говорит и Соня. – Человек переживает... ...Ты, моряк, красивый сам собою, Тебе от роду двадцать лет... ...Эх, сыпь, Семеновна, Подсыпай, Семеновна, У тебя, Семеновна, Юбка клеш, Семеновна... Под ногтями чернозем, Цим-ля-ля, цим-ля-ля, Это значит агроном. Цим-ля-ля, цим-ля-ля... – Что вы поете? – мечется по рядам Борис. – Сейчас на Страстную выйдем: Ну хоть у Моссовета хорошее что-нибудь, люди вы или нет... Запели хорошее – о трактористе Дьякове Петре: "Кулачье на тебя обижается, комсомолец лихой, не сдавай..." А с балкона Моссовета кричат: – Да здравствует наша молодая смена, ура!.. И молодая смена с готовностью кричит "ура" и машет руками. Здорово! Если посмотреть вперед – толпа от Моссовета, вдоль Тверской, словно в чашу какую-то стекает, булыжной мостовой, рельсов трамвайных – ничего не видно! Только толпа – в косых прочерках лозунгов, в праздничных вспышках флагов. Игорь Остоженский даже декламировать что-то такое начал: Я счастлив, что я этой силы частица, Что общие даже слезы из глаз... Это он, наверное, Маяковского своего. Но девочки его сразу на смех подняли, потому что – какие же слезы? Никаких слез нет. И вообще – не надо нам Маяковского, то ли дело – Демьян Бедный: Движутся, движутся, движутся, движутся. В цепи железными звеньями нижутся... У Радиотеатра опять застряли, тут место узкое. Стиснулись так, что дохнуть нечем. Постояли, опять пошли. – Теперь – до Красной! – ликует Борис. Мы все думаем: лучше он Ани Михеевой или хуже? Хорошо, что парень, что не воображает из себя ничего. Ну, бешеный немножко, так с нами и святой взбесится. Девочки ему, во всяком случае, сочувствуют, может, потому, что Борис, как мальчишки уверяют, девчатник. Они нас немного ревнуют к нему зря! Нам хоть какой красавец, мы друг другом заняты. А вот и Красная площадь. По гранитным ее торцам – быстрее, быстрее! – Не растягиваться! – нервничает Борис. – Пионеры завода Дзержинского, шире шаг!.. И вот – бежим, слегка отбиваясь от напирающих сзади, цепляясь за бегущих впереди. Малышей бы наших не подавить! В спешке не разберешь, кто на трибуне. В очках – вроде Молотов, с усами – то ли Сталин, то ли Орджоникидзе. С бородой – это наверняка Калинин, в военном – Ворошилов... – Нет там Ворошилова! – возражают мальчишки. – Ну дуры какие-то! Ворошилов парад принимает на белом коне... А что спорить, когда мы уже у Василия Блаженного, – теперь все равно ничего не видно. Борис издали кричит: – Лозунги разбирайте! Сюда, к Москворецкому, слушай мою команду! А кругом все чужие, чужие: словно прорвавшейся водой – заливает, относит. На набережной знамена складывают – чужие! Под руку с песнями расходятся опять чужие! Перекликаются, смеются... Потеряли своих! Теперь куда? Ну, это ясно, впрочем: конечно – в школу! Не расставаться же вдруг. Мы опять идем в школу. Из последних сил. В каком-то переулке – цок, цок, цок, по булыжнику – лошадь воз тянет. На возу горой лозунги, плакаты, с воза Шурка Князь и Костя Филиппов улыбаются, – вот это удача! Только теперь и чувствуешь: силы кончились, все! Нет сил. Сидишь на возу и улыбаешься слабой такой, скачущей улыбкой, разговаривать нельзя, язык прикусишь. А в школе, оказывается, полно народу, и, между прочим, ждут дела. Главное дело, оказывается, у Кости: ему праздничный бюллетень выпускать надо, его очередь. И у Женьки дело: вызвалась Косте помочь, ему одному не управиться. И у Маришки: ждет Женьку. И у Жорки: ждет Маришку, не тащиться же в Марьину Рощу одному. У всех дела: Игорь здесь потому, что он за выпуск бюллетеня отвечает. Шурка Князев, – потому что домой идти не хочется, тем более что дом вот он, во дворе, рядом. А Надюшка – потому что Шурка. Или потому, что Игорь Остоженский; Надюшка скрытная, ее просто так не разберешь. И всем нам очень хорошо сейчас и никуда не хочется. А чего нам? Нам вместе всегда хорошо. А из своего кабинета выходит Клавдия Васильевна. На жакетке у нее значок Ленина в большой красной ?iзетке. Клавдия Васильевна каждому из нас с силой встряхивает руку: – Здравствуй, товарищ! Мы не очень удивлены, с Клавдией Васильевной такое бывает. И мы очень вежливо отвечаем: "Здравствуйте!" А Клавдия Васильевна говорит мальчишкам – так, словно продолжает давно начатый разговор, – чтоб они вообще подумали, кого в пионерский лагерь брать, кого не стоит, у нее теперь сомнения. И Игорь Остоженский отвечает: – Конечно, Клавдия Васильевна, мы понимаем. Совет отряда на днях решит!.. А мы, девчонки, ничего не понимаем, и никаких сомнений у нас, между прочим, нет. И когда Клавдия Васильевна уходит, Игорь объясняет нам, что это насчет Тамарки у мальчишек сомнения: они уже говорили Клавдии Васильевне, что Тамарку лучше в лагерь не брать. Господи, интересно как! И мы к мальчишкам пристаем, словно ничего не понимаем: – Ребята, почему? Она товарищеская... Но ребята ничего нам объяснить не могут, потому что они нас уважают, такое дело. Это они просто так глупости разные нам говорят, но разве они нас с Тамаркой сравнивают? Никогда!.. И мы так растроганы этим признанием – и девочки, и сами мальчишки, что решаем все вместе идти смотреть иллюминацию. И тогда Шурка Князь, такой же притихший и растроганный, как все, вдруг, ни слова не говоря, поднимается, а потом приходит и приносит полбуханки хлеба на всех. Это если учесть, что заборные книжки, то еще неизвестно, откуда он достал такое богатство. Ишка первый догадался: – Это что? Из деревни твоей? Так себе хлебчик. Но ребята вступились: очень вкусный! То ли черный, то ли в общем-то белый, не разберешь. А Шурка сказал: – Скоро никакого не будет. Спорить не хотелось. Очень это у Шурки черта нехорошая: повторяет за всякими. Что зря язык распускать? Всем известно: трудности, кулацкий саботаж... – Вы хоть одного кулака-то видели? – вяло спросил Шурка. – Нет, а что? – Ничего. Умные больно. Шурка все на Надьку смотрел, на раскосмаченные ее волосы, – он и хлеб-то, наверное, ради Надьки принес. А Надька словно бы не замечала ничего: она это здорово умела, позавидуешь!.. Так что – или слушать, что там Князь сказал, – да он уже и молчит! – или думать об извечном, девчоночьем: как бы научиться так, как Надька, себя вести!.. А когда поели хлеба – сколько его там пришлось на каждого! – стало несомненно одно: идти домой незачем, будем до иллюминации в любимую свою игру, в "алое-белое" играть. А раз так – надо помочь Косте сделать его газету, чтоб и он мог играть со всеми. Как взялись! Газета вышла не бог знает какая, зато дружно работали: кто клеил, кто вырезал, кто заметки писал, а кто просто ходил с ластиком, изловчался, никому не мешая, карандашные линейки стирать. Только и слышалось: "Филиппок, а это куда?", "Костя, здесь каким цветом?" А Костя молчал – и улыбался. Понимал ли он сам, как это для него важно: касания дружеских плечей, ребята?.. 2. ВПЕРЕДИ – ОГНИ!.. Кем был в начале века мой отец, тот, кого я назвала Ильей Михайловичем Семиным? Кем он был? Сыном провинциального портного, "портняжкой", уличным мальчишкой с крупными чертами лица и веселыми, близорукими не по возрасту глазами. Ничего иного он о себе не знал. Ничего! Просто есть, видно, такая пружина в человеческих душах, она срабатывает непроизвольно: смутное осознание собственных неразвернувшихся сил, беспокойство, толкающее на странные, но такие необходимые, как выясняется позднее, поступки... Еще недавно, в канун праздника Пурим, тринадцатилетний мальчик срывающимся от волнения голосом читал в синагоге Тору, как и полагается в день совершеннолетия мальчику из почтенной религиозной семьи, и ежедневно ходил с отцом на молитву, провожаемый умиленными взглядами родных, по-мальчишески гордый своей причастностью делам и настроениям взрослых. А потом в отцовской мастерской, уткнувшись в "Тайны мадридского двора" или в потрепанный роман Поль де Кока, умненько и весело, с полным пониманием прислушивался к нескромной похвальбе подмастерьев и ходил вечерами, как дело делал, приставать к девчонкам на городской бульвар. Все смешалось в этот последний год: безрадостное смятение готового на крайности подростка и натянутая, как струна, религиозность, высокопарный вздор французских романов – и жалчайшая провинциальная проза. Все смешалось, чтобы однажды остаться позади... Одно и то же, одно и то же изо дня в день: так называемый "зал" с тусклым зеркалом, засиженным мухами, с пожелтевшими семейными фотографиями в темных рамках, монотонное чтение "Биржевых ведомостей" в мастерской, убогие претензии отцовских заказчиков: одни и те же авторитетные домыслы местных политиканов – всегда в одном и том же месте, в "бесмедреше" за печкой, пыльная трава меж пыльными камнями на душных, дремотных улицах. И беспокойный свет ночного маяка, скользящий по воде, по высокому берегу, по убегающим к морю городским черепичным крышам. И вот еще что – порт! – скрип дерева о дерево, и тихий плеск воды у причала, и вкусный запах просмоленного каната. Ничего он еще не знал! Просто у сердца свои невидимые рубежи, оно берет их исподволь, незаметно. "Жизнь течет в одних и тех же угрюмых берегах, – с волнением прочитал Илья рассказ какого-то неизвестного ему Короленко. – И опять приходится налегать на весла..." Простые слова поразили, как выстрел. Кто в четырнадцать лет боится лишний раз приналечь на весла!. "Все-таки, все-таки впереди – огни!.." Рассказ этот был напечатан в толстенном благотворительном сборнике, который так и назывался "Помощь", – сборник этот русская интеллигенция выпустила в помощь населению Новороссии, пострадавшему от недорода. Чего только не было в этом сборнике – от стихов Константина Бальмонта и Мирры Лохвицкой до ученых статей Туган-Барановского и профессора Стороженко!.. О том, чтоб попросту вырвать из увесистого тома крошечный, уместившийся на одной странице рассказ, не могло быть и речи – Илья Семин уже тогда относился к печатному слову благоговейно. Книга была обернута полотенцем, бережно уложена на самое дно корзинки, заняла ее почти всю, – что из того? Больше брать в дорогу все равно было нечего. Пару заштопанного белья, два заветных рубля, подаренные матерью и зашитые ею в носок. Мать сказала: "Никто, как бог, – помни, сыночек..." Бедная мама. Это впервые осмелилась она все взять на себя, вступить в сговор за спиной капризного, деспотичного мужа. Или это передается матери тоже: ощущенье сыновних неразвернувшихся сил?.. Шла по улице, провожая старшего своего в порт, почтенная еврейская мать, шла с неторопливой важностью, исполненной достоинства печалью, – словно не безбилетником, не палубным зайцем предстоит ее сыну покинуть родные места!.. Лучший друг на свете, так безропотно пренебрегший ради мальчишеского упрямства всем, что казалось доселе святым и единственно непреложным! "Никто, как бог"... Милое и наивное напутствие самостоятельному, мыслящему человеку, снарядившемуся в далекую южную столицу слушать публичные лекции университетских профессоров и искать, главное, искать, особенных таких людей, – их в Одессе, говорят, немало, – самоотверженнейших людей России, объединивших свои усилия во имя Разума и Борьбы. Именно так, с большой буквы, – именно таким виделось в ту пору будущее! Очень они были сейчас похожи друг на друга – степенная, рыхловатая женщина, с этим простодушным "Никто, как бог", и упрямый подросток, натирающий руки тяжеленной корзинкой ради крошечного, на одну страницу, рассказа!.. Самостоятельный, мыслящий человек заранее рассчитал все: местные пароходы, груженные донецким углем, так называемые "угольщики", идут в Одессу прямым рейсом, минуя промежуточные порты, – не в море же бросать безбилетников! Мыслящий человек вылез из-под брезента под утро, когда не протрезвевшие после стоянки в порту матросы в одних подштанниках сонно возили по палубе швабры, вылез с этой своей корзинкой и не очень уверенно улыбнулся: – Доброе утро! – О, це що за хвороба? – изумились матросы, обступая его. Мальчик продолжал вовсе некстати улыбаться. Ему, видите ли, очень нужно попасть в Одессу, очень! А грошей за проезд o него конечно же нет откуда!.. Вот он и спрятался под брезент, пока грузились, пока все, извините, были пьяны... – Нема грошей, говоришь? – хмуро перебил его боцман. – Откуда!.. – Что ж, нема так нема! Придется тебе, парень, драпать на дно морское. А ну, раскачайте его... Илья благодарно ухмыльнулся: он умел ценить хорошую шутку. Все так великолепно осуществлялось: дрожала под ногами палуба, нежно золотилось море, волна, скользящая вдоль борта, говорила сердцу одно: движение! Как там, у Короленко? "Кажется, еще немного, еще два-три удара веслом..." Дюжие руки подхватили его, косым парусом замелькало перед глазами море, эй, вы что? Вот так, за здорово живешь?.. При каждом взмахе руки предательски разжимались. В общем, неизвестно, чем бы это все кончилось, если бы не подоспел помощник капитана, единственный трезвый на угольщике человек. А дальше Илья с утра до вечера надраивал какие-то медяшки, потускневшие от угольной пыли, и благодарно выскребывал остатки каши со дна матросских бачков, и мыл эти бачки, и снова куда-то по чьим-то приказаниям торопился. И мечтательно замирал у борта все с тем же увесистым томом на коленях, когда дневная суета отступала наконец и он оставался один на один с морем, качающим на спине звезды, и со звездами над головой, неправдоподобно большими, почему-то мохнатыми. Немыслимое, первозданное одиночество человеческой души, бесстрашной и робкой!.. "А все-таки, все-таки впереди – огни!.," Впереди были одесские демонстрации и отряды местной самообороны, мятеж на "Очакове", первые русские баррикады. Тюрьма одесская, тюрьма бердянская, тюрьма екатеринославская... Торопливое, жадное проявление тех самых душевных сил: в пятнадцать лет – руководитель молодежных кружков, один из подающих надежды пропагандистов, в семнадцать – подпольщик, профессиональный революционер. Что знал он об этом, когда стоял у борта в толпе притихших, вполголоса переговаривающихся матросов и одесский берег летел на них весь в огнях, в музыке, доносящейся из приморского парка, сияющий, словно сказочная, заповедная страна?.. Ничего он еще не знал. Просто очень любил всех этих людей, которых братски касался плечами, тихо улыбался – от неясных предчувствий, оттого, что так все великолепно осуществлялось: кажется, еще немного, еще два-три удара веслом...