Текст книги "Преодоление игры"
Автор книги: Любовь Овсянникова
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 26 страниц)
Но пусть вопросами осознания реальности занимаются другие. Для этого рассказа дорого то, что выводящие из состояния сна минуты все же случались, то ли спонтанно наплывая на меня, то ли возникая под давлением внешних факторов. И их свидетельства, оставившие оттиски в памяти, не подлежат сомнению, как не подлежит сомнению летопись бесстрастного анахорета.
Может, поэтому самые ранние воспоминания связаны у меня со мной же, с событиями, в которых я была главным действующим лицом.
Эпопея с зубами длилась, на самом деле, долго. А в те далекие дни, когда время не летело верхом на ветреных скакунах, а плелось тихим шагом, она казалась целой жизнью, однажды прожитой от начала и до конца, но другой какой–то, не имеющей ничего общего с наступившей позже. Каждый молочный зуб вначале долго болел, досаждал, его приходилось «заговаривать», а уже потом он начинал шататься и стремился к встрече с папиной ниткой. До той поры пока он не начинал по–настоящему шататься, рвать его категорически воспрещалось, так как в противном случае в организме не создавались условия к тому, чтобы в надкостнице созрел здоровый постоянный зуб.
Затем начинали болеть и постоянные зубы, совсем новенькие, только что народившиеся. И опять приходилось с каждым из них идти к бабушке. Бог знает, сколько раз это повторялось, но мне связно помнится немногое. Только то, что я здесь рассказала.
* * *
Заканчивались грозные сороковые годы. Начиналось молодое время, как весна – по–мартовски прозрачное и как май радостное. И мои родители были так же молоды, необычайно красивы, уверенны в себе и исполнены желания жить.
Конечно, общая ситуация в стране оставалась еще тяжелой, кое–где зияли незалеченные раны войны, помнился голод 1947 года, люди еще не привыкли наедаться досыта. Но здоровый дух и бьющее через край счастье, что они уцелели в страшных боях с врагом, наполняли их уверенностью в себе, делали окрыленными. Вынеся на своих плечах ужас фашизма и тяжелое восстановление родной сторонки, они, кажется, уверовали в собственную всесильность, почувствовали себя на все способными, могущими совершать любые чудеса. И такой оптимизм, энтузиазм и уверенность излучали все люди. Эта энергетика где–то в высших сферах соединялась в одно целое, сливалась и простиралась над нашей страной одним охранным слоем. Я, во всяком случае, чувствовала ее почти физически.
Возможно, в немалой степени такой психологической атмосфере способствовало удивительное единение людей. И не только потому, что недавнее лихолетье сплотило их, приучило чувствовать локоть друга, товарища, брата по оружию и по несчастью. Это, конечно, сказывалось повсеместно и ежечасно. Но надо отметить и то, что наш народ вообще пропитан настроениями коллективизма, данными нам свыше, такова наша природа, естество. Мы ведь всей сутью своей понимаем, что для выживания должны раствориться во всеобщем окружении, гармонизироваться с ним. Нам чужд западный эгоцентризм одиночки, сражающегося с миром. Мы это называем гордыней и осуждаем за пагубность. Эта национальная черта не зря вошла в широко известные народные пословицы и поговорки, такие как: «Сила народа – что сила ледохода», «Один в поле не воин», «Двое – не один, маху не дадим», «Один ум хорошо, а два – лучше», «Коли два, то ты не один», «С миру по нитке – голому рубаха» и другие. А сложившийся веками образ жизни лишь укреплял эту черту, делал ее востребованной, а потому действенной и активной. Тогда не было телевизоров, однако никто не замыкался в стенах своих жилищ. После работы люди шли в клубы, в гости к друзьям и родственникам, где играли в шашки, шахматы, лото, в крайнем случае в подкидного дурака, была такая карточная игра, пели, читали вслух и даже разыгрывали сценки из полюбившихся пьес.
Вот так и получалось, что иногда по вечерам родители «подкидывали» меня бабушке Наташке, а сами шли в драмкружок или в кино. Иногда я у бабушки и ночевала. Семья бабушки Наташки была представлена тремя поколениями женщин: сама бабушка, ее дочь Зина и внучка Шура Солька, на год старше меня. Мужчин не было, три бабушкиных мужа умерли, а тетя Зина замуж не выходила (свою Шуру она «привезла» из Германии), поэтому у них в доме царили тишина, покой и согласие. Замечу попутно, что один из сыновей бабушки Наташки, офицер Красной Армии, погиб на фронте, и в связи с этим она получала пенсию по потере кормильца. Тетя Зина работала рабочей на кирпичном заводе. Можно сказать, что по тем временам семья жила в относительном достатке.
Меня и свою внучку Шуру бабушка Наташка укладывала спать на широкой и жаркой русской печи и начинала вместо сказок рассказывать всевозможные небылицы и истории из жизни. Да такие страшные, что мы прятались под одеяла, свивались там клубочками и надолго затихали, почти задыхаясь от недостатка воздуха, но не выставляли носов наружу. Скованные цепями мистического ужаса, мы просто не смели дышать, не могли пошевелиться, у нас начисто замирало ощущение самых себя. Одно желание в те минуты владело нами – присмиреть так, чтобы никто не догадался о нашем существовании. Сама же бабушка, сухонькая и маленькая, как лесная колдунья, зажигала керосиновую лампу, ставила на стол, садилась в круг ее света и ставила заплатки на вещи: постельное белье, одежду, чулки, оконные занавески и прочее.
Она вообще отличалась невиданной аккуратностью и опрятностью, без этого уточнения рассказ о ней будет неполным. Во всю жизнь я знавала еще только двух столь же замечательных хозяек, но они были из новой эпохи, когда появились средства для стирки и крахмаления белья. А тогда ни мыла, чтобы постирать, ни утюга, чтобы выутюжить вещи, достать не удавалось. Стирали золой да растением, которое называли то «мыльница», то «хлопушка» – по–разному, а гладили качалкой да вальком. А бабушка Наташка при этом всегда ходила чистая и неизмятая, от нее даже пахло какой–то удивительной свежестью. И в доме царил тот же порядок. Занавески висели хоть и заплатка на заплатке, а накрахмаленные и отутюженные, словно только что выстиранные. Как тут было не удивляться?
– Заберет вас баба Яга за непослушание, – обещала бабушка Наташа нам с Шурой, если мы долго не засыпали.
Поэтому мы еще больше замирали, окончательно прекращали подавать признаки жизни. Герои бабушкиных рассказов совершали разное: злые мужики до смерти изводили ненавистных жен, вредные ведьмы выдаивали молоко из соседских коров, садисты–убийцы преследовали доверчивых девушек и женщин. Да и разная нечисть творила свои бесчинства: лешие водили людей окольными путями, русалки затягивали в омут влюбленных без взаимности девушек, плели запутанные интриги домовые. И только святые угодники предотвращали преступления, хоть и не всегда успешно. Свет от лампы и бабушкино тыканье иглой спасали нас от сущей смерти – все же вокруг теплилась хоть какая–то жизнь, в которой сохранялось нечто безопасное и мирное. Преодолев первый испуг, мы перевоплощались в героев бабушкиных небылиц, всегда почему–то, выбирая ипостась гонимых и оскорбленных, а потом под ее монотонный голос засыпали, вздрагивая от видений, что продолжали нас преследовать и по ту сторону реальности.
Не помню причины, по которой у меня разболелся живот. Возможно, я много съела жареных зерен подсолнечника. Сначала я терпела, согнувшись и обхватив живот руками, потом начала охать, наконец заорала со слезами на глазах. Такой недуг бабушка лечить шептанием не умела, да она и понять не могла, от чего меня скрючило.
– Что у тебя болит? – все выспрашивала она.
А какой из ребенка диагност в пять–шесть лет? Может, теперь дети смышленее, но и мы понимали, где нога, где ухо. А толку–то?
– Живот! Ой, ой!!! – орала я.
Бабушка, конечно, испугалась. Во–первых, ребенок не свой, а чужой – спрос–то иной. Во–вторых, мой папа – человек восточных кровей, с ним шутки плохи. И в-третьих, я росла очень болезненной, переболела всеми мыслимыми и немыслимыми болезнями. Кому как не бабушке, неоднократно спасавшей меня от недугов, подвластных ее целительскому дару, этого было не знать? И коль я мучилась, значит, со мной приключилось что–то серьезное. Помню, бабушка положила меня на стол, стоявший посреди комнаты, и велела оголить живот. Я послушно задрала одежки, готовясь к процедуре избавления от боли. Я бабушке доверяла и ничуть не сомневалась, что сейчас она положит конец моей болезни.
Пока Шура Солька бегала вокруг стола, тряся огромными, на зависть мне, бантами на тощих волосенках, бабушка приготовила пол–литровую банку и лучину. Что–то шепча – но не заговор, а скорее, разговаривая с собой вслух – она смазала живот жиром и по всем правилам поставила на него банку, как ставят на спину при простуде. Видела, наверное, где–то, не поняв сути процедуры.
Мягкий маленький живот вмиг затянуло в банку и меня начало изгибать пополам. Банка заполнилась частью моего тела, изрядно посиневшего, если к нему присмотреться. А меня продолжало туда засасывать, да так, что я почувствовала это даже спиной. Боль в животе, ясное дело, как–то притупилась, исчезнув на фоне других не менее неприятных ощущений. Я скулила пуще прежнего.
Теперь уже и незадачливая целительница носилась вокруг стола, не сводя с меня острого взгляда, охая, хлопая руками по бокам и озадаченно выпячивая губы. На улице стояла беспросветная ночь и ватная, поглощающая живые звуки тишина. Казалось, что во всем мире только и есть, что я, заглатываемая пол–литровой банкой, и перепуганная бабуся Наташка. Шура Солька с перепугу закатилась куда–то под печку, ее и видно не было. Время от времени бабушка Наташа пыталась оторвать от меня банку, хватая ее двумя руками. А мне становилось еще хуже, появлялось ощущение, что из меня вынимают внутренности. Не знаю, сколько это продолжалось. Думаю, что недолго, иначе бы я не выжила. Но тут послышались шаги и скоро в хату вошли мои родители.
Странная у них была реакция: мама сначала растерялась, а потом начала смеяться; а папа ловким движением крутанул банку, чтобы в нее вошел воздух, и легко отлепил от меня. Он потом тоже смеялся, ежеминутно спрашивая, не больно ли мне было.
– Нет! – бодрилась я, хотя синяк на животе кое о чем говорил.
– А не обидно, что мы смеемся? – допытывался папа. – Мы не над тобой, просто ситуация смешная.
Знать бы мне еще, что такое «ситуация», может, и не обидно было бы, а так…
– Да смейтесь на здоровье, – попустительствовала я им, растирая жирный от масла живот. – Чего уж тут? Я ведь уже не плачу.
После этого я что–то не припоминаю, чтобы меня оставляли у бабушки Наташки. Но гулять к ним я бегала часто. Бабушка Наташка мне нравилась, она была работящая, незлобивая и без показушности добросердечная. Кстати, я никогда не видела, чтобы она усиленно трудилась – не разгибалась над корытом или бегала по дому с мокрой тряпкой, сметая пыль и грязь. Иногда она работала в огороде, но тоже без надрыва, иногда стряпала, и опять же тихо, незаметно, не броско. Каким чудом все успевала сделать, непонятно.
Со временем бабушкины дети вскладчину выстроили хату на две половины: в одной поселился сын Иван (Яйцо) с семьей, а в другой – бабушка Наташка со своей дочкой и внучкой. Тут уж меня удивляли не только опрятность и чистота в доме, но и обилие цветов на дворовых куртинах и на свободных огородных грядках.
Прожила бабушка Наташка до глубокой старости и умерла тихо и с не помутненным рассудком. Вот только что ходила и вдруг прилегла отдохнуть.
– Выйди на улицу, – приказала тетке Зине, до конца оставаясь хозяйкой в доме. – Я умирать буду. Зайдешь через полчаса.
Та послушно вышла, а вернувшись, нашла бабушку Наташку спящей вечным сном.
Незадолго до смерти я с бабушкой Наташкой виделась, разговаривала, как бы по–своему простилась. Наверное, я с особым теплом относилась к ней и, наверное, она это чувствовала, чему я рада.
Сила мертвой рукиПрабабушку Ирму[32]32
Ирма Алексеевна Бараненко (Хассэн) – мамина бабушка по отцу. Была она маленькой, худенькой, черненькой (это в нее пошла моя мама и ее брат Алексей, по–русски говорила с акцентом, потому что вышла из обрусевших то ли немцев, то ли шведов, но откуда прибыла в Славгород, выяснить не удалось. Известно только, что ее отец держал тут пекарню и был искусным кондитером. К старости свое дело он передал сыну, а сам уехал на родину к младшим детям. Этот родной брат прабы Ирмы при всеобщей паспортизации сменил имя на Алексей Хасенко, прабу же люди называли Ириной. После расстрела ее мужа Алексея Федоровича и сына Якова, маминого отца, она оставила свой дом (хату) жене другого сына – Григория, а сама пошла в дом к Семену, бездетному в браке.
[Закрыть] мы называли просто прабой, ибо из ее поколения она дольше всех задержалась на свете, других по разным причинам не стало еще до войны. Но начну издалека, с ее имени. Поскольку оно выпадало из списка распространенных в славянской среде, то односельчане звали прабу так, как привычнее было слышать их уху – Ириной. Или Ариной.
Итак, второй случай моего исцеления с помощью чистой магии случился гораздо позже. Хотя, как можно сравнивать мгновения детской жизни, и что в них могут означать слова «гораздо позже»? В школу я тогда еще не ходила, но уже умела читать и писать.
У меня стала болеть ножка, и я пожаловалась папе.
– Какая? – он с недоверием прищурил насмешливый глаз.
Правильно, потому что я любила сказываться больной, чтобы привлечь к себе внимание родителей. Выдумывала несуществующие недуги. А так как здоровья я была слабого, часто болела, то родители попадались на удочку: верили и начинали разбираться с жалобой. Как–то я заявила, что у меня один глаз плохо видит.
– Как это? – первой всполошилась обычно хладнокровная, неласковая мама.
– Ну, так: половина его видит, а половина нет, – пояснила я.
Папа поднял меня на руки и поднес к огню шестилинейной керосиновой лампы. Что означает «шестилинейная», мне трудно объяснить, наверное, это зависело от ширины фитиля, потому что были еще и десятилинейные, более мощные лампы. Родители начали что–то показывать мне, просили посмотреть внимательно и сказать, что я вижу. При этом прикрывали мне то левый глаз, то правый, полагая, что у меня перестал видеть какой–то один из них, и я это восприняла так, что «половина глаза не видит». Но я продолжала утверждать, что не вижу только половиной одного глаза, а вторым вижу хорошо. Видимо, из–за интуитивного суеверия мне страшно было говорить, что один глаз не видит «целиком». В конце концов моя ложь была изобличена.
Последствия этой истории надолго остались в памяти. И то, что я тогда пережила чувство острого, жгучего стыда за свою ложь, тоже сохранилось отчетливо. Это чувство было для меня мучительным. Но особое впечатление произвела жестокость родителей, которые посматривали на меня и не помогали избавиться от него, хотя понимали, как я страдаю. Этот эпизод послужил уроком, вследствие которого я прекратила фантазировать и домогаться внимания к себе. Но кроме того, он принес и вред, ибо привил стойкое нежелание с чем бы то ни было обращаться к родителям, научил не рассчитывать и не полагаться на них. С тех пор в трудных ситуациях я оставалась одна и по своему разумению выбиралась из них. Возникающие проблемы тоже преодолевались самостоятельно. Да, у меня вырабатывался решительный характер и я быстрее других взрослела. Все это хорошо, но с течением времени у меня пропало чувство защищенности, а на освободившееся место вползла сиротливость. Родителей я очень любила, чистосердечно и много заботилась о них, но и только. Осталась не обида, нет, а стремление постоянно доказывать, что я никогда не доставлю им хлопот.
Но это проявилось позже, когда я пошла в школу, а потом в люди. А тогда с ногой творилось что–то серьезное, разобраться в этом мне было не по силам. Папа наклонился ко мне:
– Доця папу опять обманывает?
– Нет, вот тут болит, – я показала место под левым коленом.
И действительно там оказалась припухлость. Отец принялся пальпировать ножку. Вдруг я содрогнулась, а он растерянно посмотрел на маму.
– Что там? – не выдержала она.
– Опухоль. Опухоль под коленом, – повторил папа про себя и, сосредоточившись, снова принялся изучать больное место. – Так, – после долгого молчания протянул он, – жить будет, но бегать – пока что нет.
– Что такое? Вывих? – засуетилась мама.
– Да нет, не вывих.
– Тогда почему ей больно?
– Бегала много, надавила, вот и больно. В состоянии покоя болеть не должно, – папа продолжал озабоченно осматривать колено. – Образование плотное, однородное, находится глубоко под кожей, в тканях, цвет и структуру кожи не изменило, величиной с гусиное яйцо. Большое, – вздохнул он коротко.
Утром я проснулась от их дыхания. Папа и мама, склонившись надо мной, снова рассматривали ногу.
– Отечность исчезла, смотри, – показывал папа.
Увидев, что я проснулась, он попросил меня лечь на правый бок и расправить левую ногу.
– Опухоль почти не видна. Внешне ее можно различить, лишь сравнив обе ноги и обратив внимание на то, что впадинка под левым коленом исчезла. На ощупь же она очень большая. Я удивляюсь, почему наш ребенок раньше не пожаловался.
– Доця, у тебя давно здесь болит? – обратился папа ко мне.
– Не знаю, – честно призналась я.
* * *
Наутро мама повела меня в больницу. Владимир Иванович[33]33
Владимир Иванович Полтавец.
[Закрыть], наш сельский врач, осматривал больное место, прикасаясь к нему сухими, пропахшими табаком пальцами, и молчал. В поселке его считали более знающим специалистом, чем Анну Федоровну – всего лишь акушерку, хотя она часто подменяла его. Стройный, высокий, он ходил в одном и том же хорошо отутюженном коричневом костюме. Серьезное выражение лица с большим горбатым носом придавало ему строгости и делало чуть старше своего возраста. И вообще он производил впечатление умницы, невесть почему скрывающего свои способности.
Осматривая меня, Владимир Иванович сосредоточился и что–то припоминал из прошлых знаний. Лицо его разгладилось, стало спокойным, взгляд – внимательным. Он слегка поджал губы и наклонил голову набок. Сухие шершавые пальцы, словно горячие угольки, оставляли на коже теплый след осязаний.
Наконец осмотр опухоли закончился.
– Надо ехать к хирургу, – сказал Владимир Иванович. – Он обязательно порекомендует операцию, но ваша девочка еще маленькая, к тому же у нее слабое сердце. Я бы советовал отказаться.
– Тогда что же нам делать? Само пройдет? – спросила мама.
– Само, боюсь, не пройдет. А вот что… – Владимир Иванович вскинул голову и задумчиво посмотрел на мою маму. – Вам ли задавать этот вопрос? Ваши тетки всю губернию лечат. Неужели не хотите попытаться? Хуже ведь не будет.
– Вот еще! – фыркнула мама. – Это же не зубную боль заговорить.
– Как знаете, – Владимир Иванович быстро черкнул пером и подал маме направление на консультацию к районному хирургу. – Но помните, что соглашаться на операцию я не советую. А тетки ваши вреда не сделают.
– Ладно! Спасибо, – буркнула мама.
* * *
Однако в район мама не поехала, а передоверила это папе. Ее авторитета хватило только на местную медицину. Районный хирург тоже оказался мужчиной, что вселило в папу доверие – папа не очень жаловал женщин, относился к ним с предубеждением, как всякий восточный человек.
– Довелось вот к вам обратиться, – сказал он, подталкивая меня вперед. – Девочка жалуется.
На то время я знала, что мой папа лучше всех разбирается в машинах и механизмах. Его приглашали ремонтировать не только мукомольное оборудование и маслобойные прессы на местной мельнице, но и в другие места, где выходили из строя электрические двигатели, автоматы и полуавтоматы, любая техника, полученная по репарациям. Оборудование это было не новым, часто требовало ремонтов, в частности по той причине, что не всегда правильно эксплуатировалось. Разобраться и устранить поломки в нем местные механики не умели. А папа умел и учил других, как надо на этом оборудовании работать, как делать профилактические ремонты, ну, и сам ремонтировал, конечно, если требовалось устранить аварию. Его приглашали даже в другие города, на крупные предприятия: тогда, в послевоенное время, было много производств, оснащенных оборудованием из побежденной Германии, а соответствующих специалистов не было. Папу знали, хотя он был самоучкой, но талантливым, незаурядным. Он иногда брал меня с собой, не в командировки, конечно, а когда работал в поселке или окрестных селах. Показывал, как работают машины, агрегаты, объяснял, где и почему случилась поломка. И странно – мне все было понятно.
Кроме того, папа был удивительным рассказчиком. Обладая цепкой памятью, он носил в себе всю историю своего народа, усвоенную им как по собственным воспоминаниям из жизни в Багдаде, так и по рассказам, слышанным еще в детстве от багдадских старожилов. Знал русскую историю, не говоря уже об истории нашего поселка. Где бы он ни появлялся, вокруг него сразу же возникала толпа любопытных и заинтересованных собеседников. Одни задавали вопросы, другие просто слушали.
И наконец, папа разбирался во многих других вещах.
О каждой грани его таланта я расскажу отдельно. Здесь же подчеркну, что для меня было естественным фактом, что папу везде знали. Видимо, и тут, куда мы приехали, папу знали, потому что когда–то обращались к нему за помощью.
Как и дома, районный хирург осматривал меня долго, да и вывод был таким, как предсказывал Владимир Иванович: показана операция, но нужно подождать, пока я подрасту.
– Но ей тяжело ходить, больно, – напомнил папа. – А без операции нельзя?
– Ах, дорогой мой, – хирург обнял папу за плечи, – здесь нельзя другое: нельзя медлить. Но и торопиться не стоит, маленькая она еще. Сердце, вот пишут ваши врачи, у нее слабенькое. Надо понаблюдать хотя бы месяц–другой. Придется вам поездить сюда.
– Поездим, раз надо.
– Но без операции не обойтись, – предупредил хирург на прощанье.
И мы уехали.
* * *
Наш вокзал отстоит от центра поселка почти на два километра. Обычно их преодолевали пешком. Но мне казалось, что это очень далеко, и не только потому, что болела нога, просто я была еще маленькой, к тому же не любила ходить, как не люблю и теперь.
Мы же жили еще дальше, надо было от центра идти еще около километра на другой конец села. Но в центре жила папина мать, и у нее можно было отдохнуть. Так мы и сделали, завернули во двор к бабушке Саше.
Бабушка Саша, экспансивная, эмоциональная, нетерпимая по натуре, но хорошо воспитанная, привыкшая скрывать эмоции, коротко взглянула туда, куда показал папа, докладывая о моей проблеме.
– Ой, – хлопнула она руками по бокам, – да она перешла дорогу покойнику! Не надо резать ребенка. Не дам.
– Что же делать? – с явной надеждой спросил папа.
– Подождем, пока умрет, – спокойно сказала бабушка.
Прожив юность и молодость в Европе, а затем долгое время в Багдаде и в румынском Кишиневе, бабушка Саша смешала в памяти все языки и очень экономно употребляла даже тот, который выучила от родителей. Поэтому фразы ее речей были короткими и порой со слишком завуалированными смыслами, особенно это проявлялось при волнении. Казалось, она тогда не находила слов, отчего цедила скупые фразы сквозь стиснутые зубы.
– Вы в своем уме, мама? – вскричал отец. – Такое говорить! Как это умрет?
– Ясно как, насовсем, – зло отрезала бабушка. – Отцепись!
– Почему моя дочь должна умереть? – сиплым голосом допытывался папа.
– Причем тут твоя дочь? Я не говорила такого. Прикуси язык!
* * *
Вечером за ужином папа обстоятельно рассказал маме о визите к хирургу, особенно налегая на то, что нас приняли хорошо и осмотрели внимательно. Мама боялась хворей и боли вообще. По отношению к себе она не была мнительной, не любила лечиться, полагаясь на свою здоровую природу. А за детей переживала. Когда кто–то из нас болел, она терялась и не знала, что делать. Тогда за дело брался папа. По сути, она была не очень способной матерью, возможно, не успев развить возле папы этот дар. Бедная, сколько ей при этом пришлось вынянчить детей, не только своих, но внуков и даже правнуков. Какое насилие над собой ей приходилось совершать!
Побледнев на слове «операция», мама опустила голову и молчала. О чем она думала? У нее уже умер один ребенок – сын Алексей, родившийся за год до меня. Скорее всего, ждала, что папа еще что–то скажет, подозревая, что он припас хорошее известие напоследок, но интригует ее.
– Да, я заходил к бабушке Саше, – подтвердил папа мамины молчаливые ожидания.
Мама подняла голову и с надеждой посмотрела ему в глаза. В ее взгляде читались беспокойство и ожидание чуда. Папа не умел долго хранить хорошие известия, как ни старался. Он и тут сразу же разлился озорной, ликующей улыбкой, потрепал маму по щеке.
– Она мертвому дорогу перешла. Бабушка исцелит ее при первом же покойнике в селе, – мама опустила взгляд и промолчала, видимо, мало веря в успех этого метода.
Случилось так, что вскорости умерла наша праба Ирма. Как предки прабы Ирмы попали в наш поселок, узнать не удалось. Известно, что издревле они были хлебопеками.
Праба Ирма сохранила нездешние черты во всем, даже в манерах, и не любила много говорить, поэтому я с нею мало общалась. Да и старенькая она была уже. Ее хватало только на то, чтобы погладить меня по головке и сказать что–то вежливое и подобающее случаю, что, хотя и звучало весьма нежно и ласково, повергало меня в холодное смятение. Иногда, слушая разговор моей мамы с ее невесткой, праба Ирма пыталась вставить что–то свое, но тут же прекращала эту затею и лишь произносила короткие восклицания, не вписывающиеся в тему беседы, или «шамкала» – производила такие движения ртом и издавала такие звуки, как будто жевала что–то. При этом ее многочисленные родинки на щеках, висках, на лбу и бороде причудливо двигались, то утопая в глубоких морщинах, то выныривая из них, как будто исполняли языческий танец.
Когда после визитов к прабе Ирме меня спрашивали, что она делала, я отвечала:
– Танцевала лицом.
Сейчас я уверена, что праба Ирма до последнего дня все прекрасно понимала, но то ли по старости ленилась, то ли не хотела говорить от презрения ко всему чужому, что ее окружало. Однако на мой протестующий вопрос «Откуда вы знаете?» она всегда реагировала четко. Поднимая указательный палец правой руки к небу, восклицала:
– Мы маги!
Может, в силу возраста, а может, в силу генной данности, она была темна очами, смугла кожей, а ее густые вьющиеся кудри цвета безлунной ночи не знали, что такое седина. Таким образом, в моих глазах она была лишена даже той светлости, какую сообщают человеку бесцветность взгляда и блеклость волос, появляющиеся с годами. Я боялась прабы Ирмы – задержавшейся на белом свете, отставшей от своего поколения и вследствие этого поневоле несколько одичавшей – и по возможности избегала находиться с нею один на один.
И вот ее не стало. Она неподвижно лежала в гробу и ничем не отличалась от себя вчерашней, позавчерашней. Даже ее знаменитые родинки, о которых говорили, что они – печать Бога, как будто готовы были снова заплясать на выразительном темном лице. Глядя на него – слегка, однако, пожелтевшее, – ничего не зная о цветах жизни и смерти, я не сразу поняла, почему оно стало все же менее темным, чем при жизни.
Бабушка Саша, с которой я пришла на похороны, о чем–то тихо переговаривалась с соседями, добиваясь, видимо, сведений о том, кто мыл покойницу. Я же, сообразив все по–своему, дергала ее за юбку в попытках разрешить возникшие сомнения.
– Почему праба Ирма раньше не умывалась?
Мой вопрос привлек внимание собравшихся старушек, они начали оглядываться, превратив нас в объект любопытства. Этого бабушка Саша допустить не могла. Тактично, с учетом публики, она развернула маленький театр.
– Как не умывалась? Умывалась! Ты ошибаешься! – все ее интонации, подкрепленные соответствующими жестами, были необыкновенно выразительными.
– У нее лицо теперь светлее, – с восторгом первооткрывателя вещала я.
Бабушка Саша задумалась, перемещая взгляд вдоль усопшей. Наконец улыбнулась:
– Ты не видишь, да? Раньше у нее были косы черные – и лицо казалось черным, а теперь платок белый – и лицо кажется белым.
– Да-а, – протянула я, подражая взрослым, но тут же снова заявила: – Я первой заметила, что теперь у прабы Ирмы белый платок на голове! – сельчане, услышав это, заулыбались, для них очень непривычно звучало слово «праба», сокращенное от «прабабушка».
Тут надо пояснить, что наши престарелые родственницы, в отличие от местных жителей, ходили с непокрытыми головами. Только зимой укутывались теплыми платками, такими, как остальные женщины.
– Это так, – согласилась бабушка Саша. – Ты это первой заметила. Стой тихо.
И она возобновила попытки о чем–то договориться с распорядителями похорон, ибо на селе эту миссию всегда исполняли досужие старушки, «знающие обряд». А через некоторое время я заметила, что плотная толпа вокруг гроба (еще бы! – хоронили самую старую на тот момент жительницу поселка) начала двигаться. Пришедшие проститься с прабой Ирмой перемещались друг относительно друга, отодвигаясь на задний план, и в комнате их становилось все меньше. Наконец, кроме меня и бабушки Саши тут остались только дед Сеня, сын покойной, да сама покойница. Дед Сеня оперся сжатым кулаком о край комода, примостил на кулак голову с русыми кудрями и громко, навзрыд заливался слезами, никого не стесняясь. Но вот и к нему приблизилась бабушка Саша, что–то шепнула на ухо. Дед согласно закивал, вынул из кармана большой скомканный платок и, суетливо вытирая глаза, заторопился из комнаты.
Мне стало интересно – бабушка Саша явно что–то затевала. Но что? А она тем временем придвинула к столу, на котором возвышался гроб, низенький табурет и, легко подняв, поставила на него меня.
– Чего вы, бабушка? – пыталась сопротивляться я. – Мне страшно.
– Не смотри, отвернись. Вот так, – удовлетворенно погладила она меня по голове, когда я повернулась спиной к гробу и воткнулась лицом в ее многочисленные юбки.
Она все время гладила меня, перебирая косички, теребя банты из новых атласных лент, похлопывая по спине и плечам. Но окончательно отвлечь не смогла, и я ощутила прикосновение чего–то холодного и твердого к опухоли под левым коленом. Первым порывом было сказать об этом бабушке Саше, но тут я услышала, нет – угадала, ее шепот, такой же мерный и неразличимый, как бывал у бабушки Наташки при заговаривании зубов. Я поняла, что бабушка Саша лечит меня, исцеляет. Холодное и твердое нечто все тыкалось и тыкалось в мое больное место, то разминая его, а то словно подгребая от окраин к центру.
Сколько это продолжалось – не помню. Я оцепенела от страха, когда до меня дошло, что бабушка Саша манипулирует не чем иным, а рукой мертвой прабы Ирмы. Это праба Ирма забирает с собой мои хвори!
Бабушка Саша еще и еще водила по мне мертвой рукой. Было невыразимо страшно, так страшно, что хотелось выть, орать, сорваться и бежать подальше отсюда: от тихой прабы Ирмы, от плачущего деда Сени, от всех скорбящих людей – и только теплая рука бабушки Саши, заботливо удерживающая меня, помогала преодолевать свое паническое состояние. Бабушка лечит, ей нельзя мешать, – успокаивала я себя, сдерживаясь из последних сил. Но успокоила ли? – ведь на этом мои воспоминания о тех событиях обрываются. Помню лишь, что бабушка Саша из комнаты выносила меня на руках – почему? – и я, повернувшись назад, из–за ее плеча видела, как, медленно смыкалась толпа, пропускающая нас к выходу.