355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Любовь Овсянникова » Преодоление игры » Текст книги (страница 1)
Преодоление игры
  • Текст добавлен: 29 апреля 2017, 11:00

Текст книги "Преодоление игры"


Автор книги: Любовь Овсянникова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 26 страниц)

Любовь ОВСЯННИКОВА. КОГДА БЫЛОГО МАЛО
Книга третья. ПРЕОДОЛЕНИЕ ИГРЫ

Сохранившим меня посвящаю


Случай – игрок ее величества судьбы… Забавляется, расставляет невидимые сети, создает разные ситуации, порой фантастические – поймает в них кого–нибудь и смотрит, что из этого получится. Если они неблагоприятны человеку, то у него возникнут проблемы, в противном разе ему откроются перспективы с лучшим исходом. И коль уж игра касается нас, как теннис мячика, то остается одно – преодолевать ее, ежечасно превращая трудности в шанс, ибо это судьба играет, а мы–то живем всерьез.


Раздел 1. Поединки со смертью

Везет же некоторым дожить до глубокой старости, не познав ни страха смерти, ни радости коротких побед над нею. Кажется, так спокойнее во всех смыслах – лишь однажды проиграть ей по–крупному, не осознавая этого. Но легче ли познавать истины, необходимые для жизни? Сдается, наоборот. А ко мне смерть наведывалась во все возрасты с излишней регулярностью, подкрадываясь то в одном обличье, то в неузнаваемом. И каждый раз в награду за стойкость и несгибаемость, за отчаянное сопротивление ей оставляла озарения.

В этом разделе собраны рассказы о поединках со смертью. Одни из них закончились победой людей, а другие, увы, их поражением. Но каждый раз я была или объектом этих поединков и их целью, или участником, попросту – зрителем, стоящим за игровым полем, что все равно позволяло разглядеть повелительницу небытия, ощутить ее запах и почувствовать необузданную волю.

1. Счет в пользу человека

Неверное, в той выглядящей банальной мысли, что жизнь – это ежечасное сражение за нее, нет напыщенного преувеличения. В ней содержится гораздо больше глубины, чем кажется на первый взгляд. И все же далеко не всех жизнь испытывает на крепость одинаково систематически и настойчиво. Одних она и вовсе не замечает, а других вызывает к доске и постоянно экзаменует, словно готовит для особенных поручений.

Почему так происходит, и что именно было предначертано мне? Это и хочется понять, оглядываясь назад.

Вопреки обстоятельствам

Этот рассказ передан со слов родителей, из семейных легенд, тоже являющихся частью воспоминаний.

Шел первый мирный год, неустроенный и нищий, подводящий итог потерям, все еще оплакивающий полегших защитников. Женщины, получившие похоронки, прятали их и с надеждой посматривали на дороги, ожидая увидеть возвращающихся мужей и сынов. Если кто–то показывался вдалеке, они радостной толпой бежали навстречу, поздравляли каждого бывшего фронтовика, устраивали в честь его праздники с угощением и песнями. Ведь не все выжившие успели вернуться к мирному труду. Кое–кто продолжал устранять опасности войны, вынимал мины из зданий, очищал от них воды и землю или долечивал по госпиталям свои раны и увечья.

Зато над всем этим властвовало воодушевление от великой Победы, с чистым небом и тишиной в просветленных пространствах. Оставшемуся в живых люду дышалось легко, работалось с охотой, спалось спокойно. Быстро отвыкнув от бомбежек и крови, от свиста пуль и чужой речи, наш народ восстанавливал поруганную фашистами Родину, в нужде и тяжелых трудах налаживал разрушенный быт и порядок жизни. Казалось, ничего теперь не представляло опасности, ибо худшего, что им удалось пережить, быть не может, а это худшее осталось позади.

Но словно по чьему–то злому упорству, по жестокой шутке этот год выдался неблагоприятным для хлебопашества – ошалевшее солнце буквально опаляло землю, не посылая ей достаточного количества влаги. Поэтому хороший урожай снять не пришлось и собранных запасов едва хватило на несколько месяцев. А дальше снова замаячила смерть – теперь тихая, от голода.

Несчастные последствия жары и засухи со всей силой обрушились на мир весной 1947 года, когда все запасы вышли, а тепло лишь согнало снег с земли, и до нового плодоношения было далеко. Зимний холод и недоедания ослабили людей, и тут на них набросился жестокий голод. В стране все еще было нормированное распределение продовольствия. Здесь я сделаю отступление и немного расскажу о карточной системе.

Карточная система в СССР была введена в связи с началом Великой Отечественной войны[1]1
  См. приложение


[Закрыть]
. Все население разбили на четыре группы: первая – рабочие и инженеры, вторая – служащие, третья – иждивенцы, четвертая – дети до 12 лет. И каждой группе была установлена своя норма отоваривания. В сельской местности отоваривание производилось в кооперации по системе талонов.

Но за период войны с фашисткой Германией экономика нашей страны дестабилизировалась, рубль обесценился, возросла спекуляция, появился дефицит товаров народного потребления, возникла инфляция. Да еще и гитлеровская Германия подрывала нашу экономику выпуском фальшивых денег. Государственная и кооперативная торговля значительно сократилась, что привело к сильному повышению цен на рынках. А этим сразу же воспользовались спекулянты, которые при отмене карточек могли бы неограниченно скупать товары.

Поэтому после войны стало очевидно, что отменять карточную систему надо только вкупе с денежной реформой. Это случилось 14 декабря 1947 года, когда было издано постановление «О проведении денежной реформы и отмене карточек на продовольственные и промышленные товары»[2]2
  См. приложение


[Закрыть]
. Попутно с гордостью и значением подчеркну, что из всех европейских стран, втянутых в мировую войну, именно СССР, страна, подвергшаяся агрессии, наиболее пострадавшая, первой отменила карточки.

Курс обмена реформы 1947 года: десять старых рублей равнялись одному новому полноценному советскому рублю. Безналичные деньги подлежали обмену на льготных условиях. Вклады до 3 000 рублей оставались без изменения; до 10 000 рублей менялись по курсу 3:2; более 10 000 рублей делились на три части: первая – три тысячи рублей, обменивалась 1:1, вторая – семь тысяч рублей – 3:2, остальная часть вклада – свыше 10 тысяч рублей – 2:1.

Также была проведена конверсия государственных займов. При этом масштаб цен оставался прежним: не менялся внутренний и международный курс рубля. Прежним оставалось и его золотое содержание. Помимо денежной реформы и отмены карточной системы государство переходило на торговлю по единым розничным ценам.

Отмена карточной системы в СССР снижала цены на хлеб и муку на 12 %, на крупу и макароны на 10 %, на пиво на 10 %, на мясо, рыбу, жиры, папиросы оставляла на уровне действующих пайковых цен, на водку и вино цены сохранялись в неизменном виде.

Отмена карточной системы в СССР должна была произойти еще в 1946 году, но засуха и неурожай помешали реформе. А в целом реформа весьма положительно повлияла на экономику СССР. Уменьшение денежной массы примерно в 2,5 раза повысило покупательную способность рубля, а цены на продовольственные товары в течение последующих семи лет уменьшились на 47 %.

Но всем понятно, что на оккупированной территории советские законы не действовали и во время войны наше население ничем защищено не было. Естественно, не знали тут и карточной системы, да, видимо, и появилась она была далеко не сразу после освобождения. Вот так и получилось, что ее введение у нас практически совпало с началом засухи. Поэтому моим родителям, не знающим, как жила свободная часть страны, показалось, что карточки ввели исключительно в связи с голодом. Они мне так и говорили: «Как только разразился голод, сразу же ввели карточную систему».

В период голода нормы отпуска продовольствия по карточкам были изменены. Мои родители получали такую дневную норму хлеба: работающие – 300 г, а иждивенцы, в число которых входили и дети, – 200 г. Но так как моя сестра ходила в детсад и там питалась, то на нее карточка не полагалась. В итоге наша семья из трех человек получала всего 500 г. хлеба на день, ведь мама, беременная мной, уже не работала, считалась иждивенкой.

Люди с нетерпением ждали первой зелени, чтобы набраться витаминов и хоть чуток утолить голод. Но не все могли дожить до нее – многие умирали, и ничего с этим поделать было нельзя.

Папина работа на заводе оплачивалась по сдельному тарифу, поэтому, когда он сильно оголодал и потерял силу, его заработки снизились, что еще больше ухудшило положение семьи. Сколько могла, мама поддерживала здоровье домочадцев тем, что продавала мебель, оставшуюся от родителей, и свои одежды. Лучшие наряды, в частности, купила Фрося Ивановна Бараненко, работавшая заведующей Славгородским почтовым отделением и получавшая хорошую зарплату. Как вспоминает моя сестра Александра, эта женщина долго щеголяла в них на зависть многим, потому что мамины наряды были сшиты лучшими портными из добротных тканей, купленных еще ее родителями в зажиточные годы. На вырученные от продаж деньги мама покупала картофель и муку – самые простые продукты, которых все равно не хватало и приходилось экономить. От недоедания папа слабел, с каждым днем ему все тяжелее было стоять у слесарного верстака и выполнять заказы. Со временем он и вовсе с большим трудом поднимался с постели и добирался до завода – у него начали отказывать ноги. А мама, опухшая по грудь, уже с трудом передвигалась и предпочитала лежать, так что мне еще в утробе досталось того всеобщего горя с лихвой.

Наверное, здесь стоит привести стихи Маргариты Агашиной, написанные по свежим переживаниям. Все равно я лучше не скажу о том, что переживали люди того времени. Вот эти стихи:


ХЛЕБ 1947
 
Может быть,
забудется и это:
как, проклятым полымем паля,
жгло хлеба
засушливое лето,
и от боли трескалась земля.
 
 
Как в домах —
больным, по уговору —
береглась последняя трава,
и сухую липовую кору,
скрежеща,
мололи жернова.
 
 
Но запомню:
проливные грозы,
золоченый колос у плеча,
длинные,
скрипучие обозы
в бубенцах и лентах кумача;
 
 
и вчера,
увидя море хлеба,
на колени став у поля ржи,
на голос,
поднявши руки в небо,
плакала
старуха
у межи.
 

Хорошо написано, сильно. Но старухи плакали от радости чуть позже, до этого им надо было дожить.

В июне из армии демобилизовался мамин брат Алексей и возвратился под отчий кров (так как мои родители оставались в доме маминых родителей, то это был и его дом). В качестве гостинца он привез коробочку консервов, сохранившихся от сухого пайка, полученного в дорогу. Увидев плачевное состояние беременной сестры и ее семьи, он заплакал и начал уговаривать папу на то, чтобы вопреки запретам пробраться ночью на пшеничное поле и нарезать хлебных колосьев, ибо никакая трава уже не могла восстановить силы ослабевших до крайности людей. У папы была сложная военная судьба, о чем я скажу отдельно, и она его убедила в преимуществах законопослушания – он очень боялся рисковать, действовать в обход запретов. Но тут, перед лицом подступившей смерти, все–таки дал себя уговорить. Они с Алексеем Яковлевичем пустились во все тяжкие и принесли домой мешок колосков, достигших молочной зрелости. Из намолоченных зерен тут же сварили кашу, заправили консервами из дядиного пайка. Так получилось, что фактически Алексей Яковлевич спас нашу семью от верной гибели. Он также помог родителям и сестре соблюсти правильный режим выхода из длительного голодания, приложив к этому немалое умение и силу воли – не давал им наедаться, кормил понемногу, пока у них не восстановилось пищеварение.

Ясно, что голод вычистил закрома, и по весне людям нечем было засаживать огороды. У многих они частично остались гулять под черным паром, а более оборотистые сельчане засевали их по своим возможностям: благополучные – просом и могаром, из которых потом молотили пшено, а бедняки – льном, семена которого можно было употреблять в пищу. Мама же еще под зиму высеяла свеклу, думала, что пропадут семена в пересушенном грунте. Но к счастью, они взошли, а к осени нехитрый овощ дал увесистые корнеплоды, успешно конкурирующие с зерновыми на рынке натуральных обменов. Надо сказать, что в нашем селе не признают и не выращивают красную салатную свеклу, тут употребляют в пищу специальные розовые сорта, борщовые. Эта свекла имеет сладковатый вкус и достаточно съедобна в вареном виде. К тому же она гораздо сытнее остальных сортов с меньшей долей сахара в них и вырастает до очень крупных размеров. В основном ею кормили домашних животных, особенно свиней. А тогда, наступившей осенью 1947 года, ею спасались и люди. Долго еще вареная свекла была для нас и лакомством, и необходимой пищевой добавкой в питании. Но я забежала наперед.

Настало очередное воскресенье июля. После перенесенного голода в селе робко закипала жизнь, старики и дети выходили на улицы и грелись на солнце, что тоже было им на пользу. И вообще оживлялись улицы, активизировалась работа базара. Люди возобновляли общественную жизнь, выходили в центр в поисках удовлетворения своих нужд. А еще каждому хотелось оглядеться, оценить себя на фоне других, посмотреть, кто как перенес трудное время, поздороваться со знакомыми – обязательный сельский ритуал в выходные и праздничные дни. Мама, оправившаяся от тяжелой опухлости, вызванной недоеданием, тоже пошла прогуляться, а заодно зайти на базар за покупками. На базаре ее увидела одна из подруг ее матери[3]3
  Бабушка Жолуденко


[Закрыть]
.

– Не ходи долго, детка. Иди домой и ложись, – заботливо сказала она.

– Належалась, – ответила мама, радующаяся восстановлению здоровья и каждому своему шагу.

– У тебя живот уже опустился, ребеночек к выходу подбирается, – разъяснила добрая женщина.

Это убедило маму, и она, сожалея, что не удалось вдоволь нагуляться, отправилась домой. Однако к вечеру и сама почувствовала приближение родов, после чего с папиной помощью поспешила в больницу. Они шли низовьем Дроновой балки, чтобы, как приличествовало, их меньше видели встречные. В нашем селе беременные и роженицы старались меньше попадаться на глаза людям, всегда заботились об этом, блюли старые традиции. В больнице маму встретила дежурная медсестра, провела в палату и разместила подобающим образом. На рассвете разразились схватки, и тогда к маме вызвали местную акушерку[4]4
  Людмилу Ивановну Бабенко


[Закрыть]
– принимать роды.

Так 14 июля, в понедельник, вместе с рассветной зарей я появилась на свет.

Утром маму навестила единственная тетка по отцу Елена Алексеевна Бабенко. Она жила безбедно, ибо ее муж занимал серьезную должность – заведовал базой «Заготзерно». Это был очень важный государственный объект, закрома Родины, где хранилось зерно, полученное от колхозов. Естественно, семья такого высокого начальника голода не знала, чего уж тут лицемерить. Елена Алексеевна принесла маме горстку зрелых абрикос и кусочек свежеиспеченного хлеба. Такой оказалась ее скромная помощь родной племяннице в течение того страшного, многотрудного года, запомнившегося истории всенародным голодным мором. А следом пришел и папа. Он принес свежую кашу все из той же недозрелой пшеницы, тайно набранной на полях, – припасенных с Алексеем Яковлевичем колосков хватило надолго. Он со смехом рассказал, что на подходе к больнице его встретила Ольга Федотовна, медсестра заводского медпункта.

– Не торопись, твоя жена не заработала чрезмерного внимания, – ехидненько сказала она. При этом в ее взгляде папа прочитал плохо скрытую зависть, обозначенную в слишком явном перекосе и без того ее несимметричного рта – дамочка мнила себя красавицей, при этом влачила сирое одиночество.

– Почему так? – как можно мягче спросил папа, умевший обращаться с обиженными женщинами.

– Родила тебе вторую дочь, – Ольга Федотовна брызнула слюной, грассируя, и брезгливо выпятила нижнюю губу.

– Ничего, все нашим будет, – усмехнулся папа.


* * *

И вот начали убирать зерно нового урожая. Часть его свозили на мельницу и превращали в муку. Маленькое предприятие заработало на полную мощность. Но старое немецкое оборудование, полученное по репарациям и недавно установленное тут, работало с перебоями, с ним то и дело случались поломки, а технической документации, необходимой для правильного производства ремонтов, не было. Случались и крупные аварии, тогда мельничные механики только руками разводили, не берясь за их устранение. Часто приходилось директору мельницы[5]5
  Евгению Хлусову


[Закрыть]
просить помощи у папы, потому что папа разбирался в технике по–настоящему и слыл уникальным механиком – известным без преувеличения на всю Украину. После войны папу в течение долгих лет приглашали руководить ремонтами репарационной техники в разные города республики, даже я это помню.

Вот и в то лето папа, конечно, согласился помочь местной мельнице, только встречно попросил расплатиться за работу не деньгами, а натуральным продуктом. Директор мельницы не возражал и по окончании ремонта выдал папе в счет оплаты его работы мешок муки и десять литров подсолнечного масла. Папа взвалил мешок на плечи, а бидон с маслом зажал в руке и притиснул к груди. Всю дорогу домой он ликовал, шел ускоренным шагом и с бьющимся сердцем предвкушал счастливые деньки. Так его трудами наша семья оказалась со съестными припасами на следующую за голодным годом зиму.

– Завтра ты напечешь коржей и наваришь галушек, – сказал папа, войдя в дом, и мечтательно прикрыл глаза. Мама склонилась ему на плечо и заплакала.

Потом постепенно начали увеличивать карточный паек. Жизнь налаживалась, и в ней уже была я – выжившая вопреки обстоятельствам в период повальных смертей.

Отношение мое к Алексею Яковлевичу всегда было теплым и окрашенным благодарностью. Из всей нашей родни я последняя видела его живым – навестила в больнице после безуспешной операции, словно от всех нас попрощалась с ним.

Проверка на человечность

Я была еще совсем маленькой, а мама – молодой, красивой и не очень счастливой. Она не забыла своих погибших родителей, часто оплакивала их и свое внезапное сиротство. Оглядываясь назад, я вижу, насколько огромным и непоправимым было ее одиночество, насколько горестным и мучительным, ибо смолоду она не имела возможности не только получить помощь, но даже прислониться к кому–то в трудную минуту и услышать слова поддержки.

А папа, хоть и вернулся с войны живым и относительно здоровым, но за ее годы привык к мужской независимости и теперь то ли безудержно радовался, что уцелел, то ли жил своей жизнью. Частенько после работы он уезжал из села куда–то в поля, на хутора и оставался там до полуночи, а то и до рассвета. Конечно, он придумывал более–менее правдоподобные объяснения этому, но они не всегда убеждали, и тогда по его возвращению начиналось у родителей выяснение отношений.

Настоящая драма состояла в том, что мама как раз понимала папины настроения, его желания надышаться природой, вольной степью, чистотой и безраздельной тишиной после заводского грохота и пыли, уединиться и почувствовать себя частью большого и независимого мира – и не препятствовала этому. А вот папа не всегда понимал мамину отзывчивость, деликатность, не ценил ее терпение. Раздражала его и мамина оглядка на людей, которые, конечно, не вникали в тонкости его состояния и переживаний, а судили–рядили по–своему. Молодые вдовы часто злорадствовали, видя в папиной свободе не то, что в ней было на самом деле, а то, что они могли нафантазировать по этому поводу, и за спиной у мамы сочувствовали ей. Ее же это ранило, ставило в неловкое положение. Мама напоминала папе о людях, о необходимости считаться с молвой, что его нервировало, вследствие этого случались скандалы, немало отравившие мое детство.

Папа вообще был фигурой трагической. Он принадлежал к богатой ассирийской семье, вырос в Багдаде. Там окончил первые классы начальной школы, и позже всегда с увлеченностью говорил об Англии, ведь ассирийцы–христиане при британском протекторате чувствовали себя в Ираке комфортно. Но в отрочестве он потерял родину, а чуть позже – отца, и это самым печальным образом отразилось на его дальнейшей жизни. Ему случилось оказаться в Советском Союзе, где он воспринимался чужаком. Папа не знал языка принявшего его народа и не смог сразу приступить к продолжению образования. А позже у него появился отчим – пьяница и хам, не считающийся с потребностями жены и ее детей. При отчиме моему отцу пришлось испытать голод, несправедливость, унижения, тяжелый труд, материнское небрежение – сиротство полной мерой. Возможно, настроения неудовлетворенности, остро обседавшие моего отца с юности, и изгладились бы из памяти, но война, на которую его послала новая родина, помешала этому, закрепив прежние обиды, и теперь уже навсегда. Естественней было бы считать виновницей всех бед мать, сбежавшую от сытой багдадской жизни и угодничавшую в ущерб детям перед презренным человеком, ставшим ее вторым мужем. Но папа любил ее и во всем винил страну, приютившую их у себя. Нелогично, конечно, но так было.

По воспитанию отец оставался восточным человеком и полагал, что главная мужская обязанность – обеспечивать безопасность и благосостояние семьи, нестрого присматривая за воспитанием детей. И он это исполнял безупречно. Отец был сказочно красив внешне, начитан, сметлив и весьма добродушен нравом, любил компанию, умную беседу где–нибудь на природе. Он очень интересовался политикой, историей, много читал, при этом почти не пил, мало ел, ненавидел физический труд, которым, к несчастью, ему пришлось заниматься, по–своему любил семью. Вместе с тем во многом хотел оставаться независимым, принадлежать только себе, что мамой воспринималось как нарушение добропорядочности.

Мама, воспитанная в зажиточной крестьянской среде с крепкими традициями – трудовой, но просвещенной – во многом была противоположностью своему мужу. Отец ее, Яков Алексеевич, имел хорошее образование и до войны руководил земледелием колхоза – и пашню сеял, и сады насаживал, и пруды разводил. До сих под Славгород пользуется тем, что осталось от его трудов. Главными ценностями Яков Алексеевич считал хлеб в доме и добрую славу в народе. И всего этого у него было с лихвой. Многие завидовали маме, полагая, что у нее все прекрасно, многие же, особенно вдовы, втайне завидовали. Но маме, с патриархальностью ее нравов, было тяжело жить с мужем, впитавшим в себя другую культуру и образ жизни. Тем более что на него все засматривались, и он, польщенный, считал возможным это замечать, не усматривая в этом нарушения этикета.

На этой почве и возникали конфликты. Я помню многие наши светлые моменты, например, такую картину обычного дня: мама готовит еду или накрывает стол, а папа читает вслух газеты и по ходу что–то разъясняет, уточняет, комментирует. Но было и такое – он приехал домой поздно, к нему выходит мама и просит объясниться, а он объясняться отказывается, срывается на крик с угрозами, начинает размахивать руками. Тогда мы с сестрой закрываем маму собой и, если дело доходит до потасовки, первыми получаем тумаки, что отнюдь не сразу отрезвляет отца. А утром он ластится к маме, просит у нее прощения, нам с сестрой показывает язык – всячески демонстрирует покорность и желание загладить свою горячность. Но через неделю–другую все повторяется.

Вот Зигмунд Фрейд в своих работах называл травмами «сильные переживания, которые мы испытываем в раннем детстве, а потом забываем». Если так, то можно без натяжки сказать, что от самого рождения я была приневолена испытывать такие травмы. Только еще более интенсивные, ибо о них я никогда не забывала – так глубоки они были и так часто повторялись. Травмы наносил отец, игнорирующий семью и негодующий, когда мама пыталась призвать его к порядку. Вторила ему и моя старшая сестра, странным образом впитавшая с кровью восточные нравы – неунывающая, неуправляемая и своевольная девчонка. Возможно, за этим она прятала свои огорчения, придавливала их, чтобы они не досаждали ей? Возможно. Странным, совсем не славянским было у сестры еще одно качество, четко прослеживающееся у папы, о чем я напишу отдельно, – сердцем она никогда не сочувствовала более слабым или попавшим в беду людям, в лучшем случае вышучивала их. И только усилиями ума принуждала себя принимать нашу социалистическую этику.

Александра вообще много взяла от отца и, словно его копия, росла что называется трудным ребенком, сногсшибательно своенравным. Ее поглощенность собой носила всеобъемлющий характер и граничила с игнорированием, небрежением остальных, непониманием, что они есть, существуют рядом с нею и она их как–то задевает, что у них есть свои интересы, которые могут ущемляться ее поведением. Не раз это приводило к рискованным приключениям, когда меня оставляли на ее присмотр. Она заиграется, убежит, а я то сваливалась в глубокий погреб и по несколько часов просиживала на холодной сырой глине, то тонула в реке, то мне снежком попадали в глаз до искр и легкого мозгового сотрясения. Проделки сестры, ее исступленное стремление убежать из дому и носиться на вольных ветрах, невосприимчивость к родительскому слову приводили меня в полную растерянность – как можно огорчать маму, которая от этого страдает? Я очень порицала сестру за это.

Правда, такое отношение сестра демонстрировала ко всем подряд, она вообще ни в грош не ставила авторитет старших: хулиганила в школе, не слушалась учителей, бабушку называла на «ты», что было кощунством в те годы, – на все у нее были свои ответы и свое мнение. На наставления и замечания она вскидывала голову, и в глазах – упрямых и безразличных одновременно – не было и капли вины, а тем более раскаяния. Лишь утверждение собственной правоты. Замкнутая, своекорыстная, в любую минуту готовая обмануть и тут же сказать, что это шутка, увертливая, она словно жила поперек добра и согласия, для непослушания и скандалов, чем не могла нравиться мне. Сочетание какой–то упоенной вседозволенности по отношению к себе и потребительского равнодушия к родным людям, наверное, подпитывалось детскими привычками того времени, построенными на «хочу – не хочу», и ею воспринималось как невинное отроческое своеволие, которому почему–то слишком строгая мама не хотела попустительствовать, за что была ненавидима. Эта бесчувственная и, что обиднее всего, бесцельная, бравирующая независимость пагубно сказывалась на мне, скроенной по другому образцу. А кто любит пагубу? Кто поминает ее с благодарностью?

Детей нельзя делать несчастными, это опасно, ибо обязательно вернется бумерангом. Умные люди утверждают, что способность радоваться вырабатывается в детстве, и, если она не придет вовремя, то выросший из такого ребенка человек навсегда остается мрачным. Он никогда не будет счастливым, не будет жить и работать с удовольствием и вряд ли добавит миру много добра. Не скажу, что так уж печально было мое детство, нет, но вместе с тем оно вмещало в себя всякий опыт, в частности и тот, который позволяет понимать, что такое отравленная память.

Теперь–то я знаю, что неудобные во всех смыслах люди, кажущиеся носителями заниженных качеств, – это личности, недополучившие от природы способности восстанавливать энергию. Они зачастую внутренне враждебны своим материям, ибо, покинув плаценту, не умеют создать вокруг себя новую защиту и становятся уязвимыми. Живя словно с ободранной кожей, подсознательно чувствуя эту ущербность, они во всем винят матерей, словно те им чего–то не додали.

Примеров тому можно найти много: да вот хотя бы взять типичного представителя такого психотипа – Марину Цветаеву. При всей гениальности она легко позволяла себе любые безрассудства, но трудно отвечала за них. Взгляд на жизнь у таких людей прост: что хочу то ворочу. Марина Ивановна виной своих бед считала мать, дескать, та не любила ее, потому что мечтала иметь сына. Хотя Анастасия, младшая сестра, своим рождением окончательно похоронившая мечту родителей о сыне, вовсе не имела к матери претензий. И что в итоге? В итоге при весьма трудной судьбе Анастасия дожила почти до ста лет, а Марина Ивановна прибегла к петле.

К чести моей сестры скажу, что в откровенные минуты она бывает самокритичной и признает, что не слушалась маму намеренно, сознательно, и объясняет свое поведение аналогичными причинами: дескать, она для мамы стала неожиданным и нежеланным ребенком – отсюда мнимые обиды. А что же тогда, с ее точки зрения, должна была делать я – еще более нежеланная, которую мама даже пыталась вытравить из себя, предвидя страшный голод после неурожайного года?

Коротко говоря, наша с мамой жизнь часто превращалась в ад. Мои теории, если посмотреть вчуже, возможно, слегка экспрессивны, но детское сердце ничего в теориях не понимает. Оно у меня болело от одного и радовалось другому, о чем я пытаюсь говорить в равных долях. Впрочем, я ведь и пишу не о взгляде со стороны, а о субъективных восприятиях.

В то время мы продолжали жить в доме маминых родителей. Несомненно, родные стены, где было много счастья до войны, служили маме психологической опорой и защитой, сообщали какую–то уверенность в себе и иллюзию, что ушедшие в вечность родные незримо защищают ее тут.

И все же без мужских рук и заботы жить в том доме было тяжело, а порой и невозможно. Дедушка Яша не успел достроить его, как планировал. Дом остался под временной, сделанной наспех кровлей из старенькой жести, не ремонтировавшейся и не красившейся в годы войны. Вследствие этого крыша протекала, и в дождь мы вынуждены были лезть на чердак и подставлять корытца, миски, резиновую обувь, всякие баночки–скляночки под множество струек, а потом сливать из них воду в ведро и снимать его с чердака. На окнах не было ставен – тоже не успели сделать. Во всех комнатах оставались полы из керамических плиток – как и крыша, кажется, не новых, потому что их поверхность утратила блеск и была покрыта сетью мелких трещинок. Видно, архитектор, возводивший этот дом для себя, при постройке использовал старые материалы, снятые с реставрируемых усадеб местной знати. Керамический пол был еще прочный и достаточно теплый, тем не менее дедушка мечтал постелить сверху отполированные деревянные доски.

Правда, в жилищах других людей напольных покрытий вообще не было, их заменяла доливка – слой рыжей глины, перемешанной с конским навозом и нанесенной поверх утрамбованного грунта. По голой доливке старались не ходить, ибо на ней оставались вмятины и рытвинки. Во избежание этого глиняный пол покрывали ряднами – ковриками, плетенными крючком из старых, порванных на веревочки одежд. Доливка была сравнительно теплым полом, но все равно имела свои неудобства, например она являлась источником пыли, от которой не избавляли и рядна. Ухаживали за глиняным покрытием так: в небольшой посудине делали раствор глины, приблизительно такой консистенции, как тесто на тонкие блины, затем с помощью небольшой скомканной тряпочки, квача (теперь бы это была губка или щеточка, а тогда строительный реквизит был скуден), этот раствор наносили на доливку.

Даже я помню, какой восторг и чувство комфорта испытывали люди, которые, чуток обжившись, позволяли себе покрыть доливку краской. Это было настоящим шиком, потому что в доме уменьшалось количество пыли – пол приобретал цвет, зажиточно блестел маслянистыми отливами, и его можно было протирать влажной тряпкой, а не смачивать жидко разведенной глиной. Но это у других – хаты, рядна, пыль, крашеная доливка…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю