355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лукиан » Лукиан Самосатский. Сочинения » Текст книги (страница 75)
Лукиан Самосатский. Сочинения
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 15:06

Текст книги "Лукиан Самосатский. Сочинения"


Автор книги: Лукиан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 75 (всего у книги 81 страниц)

ОПРАВДАТЕЛЬНОЕ ПИСЬМО

Перевод Н. П. Баранова

(По поводу сочинения «О философах, состоящих, на жаловании»)

1. Давно уже спрашиваю я сам себя, дражайший Сабин, какие соображения ты мог бы высказать, когда ты читал мое сочинение «О философах, состоящих на жаловании». Что ты следил за изложением не без смеха, это для меня совершенно очевидно. Но то, что ты должен был говорить при последовавших затем событиях, а равно и по их завершении, это я постараюсь ныне привести и согласно с тем, что было ранее тобой прочитано. Итак, если я хоть сколько-нибудь смыслю в предсказаниях, я слышу, мне кажется, как ты говоришь: «Как? Человек, который сам все это написал и столь жестокое выставил обвинение против подобной жизни, после обо всем позабыв, – только потому, что черепок, как говорится, упал другой стороной, – по доброй воле взял и вверг сам себя в рабство, столь явное и очевидное! Сколько Мидасов и Крезов, сколько целых Пактолов понадобилось, чтобы переубедить его, заставить отказаться от любимой им с детства свободы, с которой он вырос, и в том возрасте, когда он уже очутился лицом к лицу с Эаком и почти что стоит одной ногой в челноке Харона, – в этом возрасте позволить, чтобы его водили и таскали туда и сюда, словно каким-то золотым обручем скованного. Что за цепи имеют эти изнеженные богачи, что за коралловые ожерелья? Поистине, великое противоречие – между нынешней жизнью этого человека и его сочинением. Реки вспять потекли, все вверх дном перевернуто, песни отречения к худшему составляются – и не ради, как видно, Елены, не ради того, что случилось под Илионом; совершается все это потому просто, что слова, прежде казавшиеся красиво сказанными, опровергаются делом».

2. Таковы, вероятно, были твои слова, самому себе сказанные. Но сверх того, быть может, ты и собственно ко мне обратишься с каким-либо советом, который сейчас изобразить попытаюсь, – советом недокучливым, но дружелюбным, как и приличествует тебе, мужу достойному и преданному философии. Итак, если я, надев маску и приняв твой облик, достойно, изображу тебя, благо мне будет, и я принесу жертву Гермесу Красноречивому. Если же нет, – что же, тогда ты сам добавишь недостающее. Так вот, своевременно будет поменяться с тобой местами на подмостках: я буду молчать и терпеливо позволю резать себя и жечь, если это потребуется для моего исцеления; ты же посыпай мои раны своими составами, имея наготове нож и пронизывающие огнем прижигания.

Ну, а теперь твоя очередь говорить, Сабин, и, обращаясь ко мне, ты произносишь следующее:

3. "Когда-то, любезный, твое первое сочинение пользовалось естественной славой, будучи прочитано в многолюдных собраниях, – как рассказывали мне слушавшие его в ту пору. Также образованные читатели и в одиночку достойным полагали постоянно с этим произведением советоваться и не выпускать его из рук. Понятно: язык и изложение – безупречны, и содержание богато, видно знание дела, каждая мысль выражена отчетливо, а самое главное: это сочинение было полезно для всех, в особенности же для людей образованных, предохраняя их от опасности – по неведению предать самих себя в рабство. Но поскольку ты изменил свои взгляды, решив, что так будет лучше, и свободе сказал навсегда «прости», и ревностью преисполнился к подлейшему стишку:

 
Где выгода, – нарушь природу, стань рабом,
 

поскольку это так – смотри, чтобы никто уже более не слыхал тебя читающим свое собственное сочинение; и никому другому из тех, кто видит твою теперешнюю жизнь, не давай доступа к написанному тобой, но моли Гермеса, проводника усопших, да предаст он строки, написанные тобой, полному забвению также для тех, кто слышал их ранее. Иначе ты окажешься в том же положении, что герой коринфского предания: новым Беллерофонтом, против себя самого написавшим эту книгу.

Клянусь Зевсом, я не нахожу благовидного предлога, который ты мог бы выставить в свою защиту против обвиняющих тебя, в особенности если со смехом станут они так поступать, восхваляя сочинение и свободу, которой оно проникнуто, самого же сочинителя видя пребывающим в рабстве и добровольно подставляющим шею под ярмо.

4. И, конечно, ничего бы никто не сказал непристойного, если бы утверждал, что сочинение это принадлежит другому, благородному человеку, а ты лишь ворона, щеголяющая в чужих перьях; либо, если действительно книга – твоя, значит поступаешь ты подобно Салефу, который установил для жителей Кротона жесточайший закон против прелюбодеев и общее вызвал за него восхищение, а некоторое время спустя сам был захвачен любодействующим с женою собственного брата. Люди скажут, пожалуй: ты, как обувь, сшитая по ноге, и являешься настоящим Салефом. Вернее сказать, вина Салефа гораздо меньше твоей, поскольку, как он сам говорил в защитительной речи, – Эросом был он пленен, но добровольно и очень мужественно прыгнул в огонь, хотя кротонцы жалели его и предоставляли возможность бежать, если пожелает. Твое же поведение куда более непристойно: ты тщательно разбираешь в своем сочинении все, что есть рабского в подневольной жизни; ты обвиняешь тех, кто, попав раз в дом богача и заключив себя в нем, как в темнице, терпеливо сносит бесчисленные и тяжкие оскорбления и поручения. В глубокой старости, уже готовясь переступить порог, ты принял на себя столь низкое служение и даже почти горделиво несешь его. Итак, чем больше ты рассчитываешь быть всеми замеченным, тем большего достоин окажешься осмеяния за полное противоречие между нынешней твоей жизнью и той своею книгою.

5. Впрочем, для чего изобретать против тебя новые слова обвинения, когда существует известная удивительная трагедия, говорящая:

 
Презрен, кто, мудрствуя, не мудр с самим собой.
 

Не будут иметь недостатка твои обвинители и в других направленных против тебя примерах. Так, одни сравнят тебя с трагическими актерами, из которых каждый на подмостках бывает Агамемноном или Креонтом, а не то так и самим Гераклом, сойдя же со сцены и сложив с себя личину, превращаются в разных Полов и Аристодемов, которые за плату произносят высокопарные речи, проваливаются, освистываются, а иные из них даже бичеванию подвергаются, – как будет угодно зрителям. Другие скажут: с тобой случилось то же, что с обезьяной, которая принадлежала, как рассказывают, знаменитой Клеопатре. Обезьяна эта была ученой и до поры до времени танцевала очень скромно и благопристойно и вызывала великое удивление, нося подобающим образом свой наряд, соблюдая все правила приличия и телодвижениями сопровождая свадебную песнь, которую исполняли певцы и флейтисты. Но едва увидела обезьяна разложенные поблизости смоквы или миндаль, как сразу забыты были и мелодии флейты, и такт, и пляска: схватив лакомства, обезьяна принялась их грызть, скинув или, вернее сказать, разломав свою маску.

6. Так вот и ты, могут сказать люди, ты – не актер даже, а сам творец и законодатель, создавший прекраснейшее произведение – одной этой смоквой, издали тебе показанной, уличен оказался в том, что ты – не более как обезьяна, что философия у тебя только на языке:

 
В мыслях таишь ты одно, говоришь же нечто иное.
 

Справедливо было бы сказать про тебя, что речи, которые ты произносишь и за которые считаешь себя достойным похвал, «лишь по губам бежали», а нёбо сухим оставили. Потому не медля, по пятам, последовало за тобой возмездие, когда с необдуманной поспешностью ты дерзнул выступить против людей, движимых нуждою, а некоторое время спустя сам, едва ли не через глашатая, всенародно под клятвою отрекся от своей свободы. Кажется, сама карающая Адрастея стояла в ту пору за твоей спиной, когда величали тебя люди за осуждение чужих проступков, и усмехалась, ибо ведала она, богиня, что в будущем совершится с тобой подобное же превращение, и что легкомысленно, не поплевав, как говорится, сначала за пазуху, решился ты осуждать людей, которых хитрые сплетения разных случайностей вынуждают мириться с тяжелой участью.

7. Если бы кто-нибудь выступил с речью и доказал, что Эсхин после обвинительного слова против Тимарха сам был пойман и уличен в подобном же с ним приключившемся несчастии, – какой, подумай, поднялся бы среди узнавших об этом смех. Тимарха-то наш оратор привлек к ответу за его неприличествующие возрасту прегрешения, а сам, будучи стариком, столь великое против себя самого совершил беззаконие. В целом же ты напоминаешь того продавца лекарств, который во весь голос расхваливал средство от кашля, обещая незамедлительно исцелить страдающих, и в это время у всех на виду сам раздирающе закашлялся".

8. Вот что и многое иное в том же роде мог бы сказать человек, подобно тебе, любезный Сабин, выступающий с обвинением в этом деле, которое столь открыто для нападения и бесчисленные к тому представляет поводы. А я, со своей стороны, уже высматриваю, к какой бы обратиться мне защите. Не будет ли для меня всего вернее поступить умышленно неправильно, обратить нападающим тыл и, не отрицая своей неправоты, прибегнуть к общему известному оправданию, – я разумею Судьбу, Рок, Предопределение, – и умолять моих обличителей, пусть проявят они ко мне снисхождение, зная, что ни в чем мы над собой не властны, но чем-то более могущественным – говоря короче, одною из вышеназванных сил бываем ведомы, являясь не свободными существами, но, напротив, невменяемыми во всем, что говорим и делаем. Или это чересчур уже тщательное невежество, и для тебя самого, мой друг, невыносимо будет, если такое я тебе оправдание предложу и в защитники себе Гомера возьму и начну читать следующие его стихи:

 
Рока, скажу, никому из людей избежать невозможно.
 

Или:

 
Что сопряла ему пряха, когда его мать породила.
 

9. Если же, оставив в стороне этот довод, как не слишком вызывающий доверие, стал бы я говорить о том, что не деньгами, не иною какою-нибудь подобною надеждою прельщенный принял я на себя бремя нынешних моих отношений, но, восхищенный умом, храбростью и высотою мысли этого мужа, пожелал приобщиться к деяниям столь великого человека, боюсь, как бы не оказалось после того, что к выдвигаемым против меня упрекам присоединил я еще и обвинение в лести. Вышло бы, что я клином, как говорится, вышибаю клин и к тому же большим меньший, поскольку лесть из всех прочих пороков наиболее рабам свойственна и потому наихудшим пороком считается.

10. Итак, что же иное еще остается мне, – если ни того, ни другого, оказывается, говорить не следует, – как только соглашаться, что не имею я сказать ни одного здравого слова. Единственный, быть может, якорь еще лежит у меня сухим: сетовать на старость, на болезни, наконец, на бедность, которая склоняет человека все делать и все сносить, лишь бы он мог избежать ее. В таком случае не окажется, быть может, неуместным и Еврипидову Медею попросить выступить и произнести в мою защиту следующие ямбы, лишь слегка изменив напевность:

 
Я знаю, сколько зол мне предстоит свершить,
Но всех моих решений нищета сильней.
 

А слова Феогнида – даже если и не приведу я их, кто не знает, что он не считал для человека недостойным даже в пучины глубокого моря ввергнуть себя, свергнуть с вершины крутого утеса, если таким образом он может убежать от нищеты.

11. Вот, кажется, и все, на что человек в моем положении мог бы сослаться в свою защиту. Не слишком-то каждый из этих предлогов благовиден. Но ты можешь быть спокоен, дорогой товарищ, так как ни одним из них я не воспользуюсь: ведь "не такой уж голод охватил Аргос, чтобы Киларабис засевать приходилось". И не так мы бедны разумными доводами для защиты, чтобы в беспомощности своей столь жалких искать от обвинения убежищ. Обрати же внимание на то, что глубокое имеется различие, войдешь ли ты в дом какого-нибудь богача наемным человеком, чтобы сделаться рабом и сносить все то, о чем говорит моя книга, или, состоя на службе государственной, будешь делать дело, которое всех касается, в меру сил принимая участие в государственном управлении и за это получая от императора вознаграждение. Исследуй сам, поставь все на свои места и потом посмотри: ты увидишь, говоря словами музыкантов, что две полные гаммы разделяют жизнь двух таких людей, и они похожи друг на друга не более, чем свинец – на серебро, медь – на золото, анемона – на розу, на человека – обезьяна. Конечно, и там и здесь – плата и выполнение чужих приказаний, но по сути дела то и другое звучит совершенно различно. Ведь там рабство явное, и не многим отличаются от рабов купленных или доморощенных те, кто с этою целью входят в жилища богатых; тех же, в чьих руках находятся дела общественные, кто отдает себя на служение городам и целым областям, не подобало бы напрасным подвергать упрекам за то лишь, что плату они получают, и в одну кучу их сваливать с первыми, возводя на них те же унизительные обвинения. Тогда надлежало бы немедленно уничтожить все государственные должности. Тогда оказалось бы, что неправильно поступают и наместники огромных областей, и правители городов, и начальники, которым поручены военные отряды и лагеря, – так как их труды всегда сопровождает плата. Однако не следует, полагаю я, на одном этом основании опрокидывать все и под одну подводить мерку всех получающих плату.

12. В целом я никогда не утверждал, будто все работающие за плату ведут недостойную жизнь, но лишь сожалел о тех, кто, на словах будучи наставниками, на деле оказываются рабами в домах богачей. Совершенно иное, друг мой, занимаю я сейчас положение, поскольку у себя дома я такой же гражданин, как все. В смысле же общественном я вхожу в состав могущественного правительства и выполняю часть общей работы. Посмотри внимательно, и, конечно, ты сам признаешь, что на меня возложены здесь, в Египте, немаловажные правительственные обязанности: я вношу дела в суд и ставлю их к разбирательству в надлежащем порядке, я веду памятную запись решительно всему, что совершается и говорится на суде, я упорядочиваю словопрения тяжущихся сторон, я в самом ясном и точном виде, ручаясь за полнейшую достоверность, записываю решения председательствующего и передаю их в государственный архив для хранения на все времена. Плату же я получаю не от частного человека, а от императора, и плату не малую, а весьма значительную. Да и на будущее, если только дела мои пойдут как следует, у меня неплохие виды: получить управление областью или иное какое-нибудь императорское поручение.

13. Теперь я хочу, несколько злоупотребив свободою речи, грудь с грудью столкнуться с выдвигаемым против меня обвинением и даже превзойти в моей защите меру должного. Итак, я заявляю: никто ничего не делает без платы, даже если ты имеешь в виду людей, занимающих самые высшие должности; и сам император не бесплатно трудится. Я говорю не о податях и налогах, которые ежегодно поступают с подданных, нет, величайшею платой для императора являются всеобщие хвалы и славословия и преклонение за оказанные им благодеяния; не в меньшей мере изображения и храмы и святилища, воздвигаемые подданными императорам, являются платой за их заботы и предусмотрительность, которую императоры, всегда предвидящие общее благо и поступающие наилучшим образом, несут людям. А теперь, сравнивая малое с великим, начни, если хочешь, с вершины этой пирамиды, спустись потом к каждому отдельному камню, из которых она сложена, и ты увидишь, что лишь большими или меньшими размерами отличаемся мы от тех, кто занимает вершину, в остальном же мы все одинаково работаем за плату.

14. Если бы мною был раньше установлен закон: "пусть никто ничего не делает", – я, конечно, подлежал бы обвинению в нарушении подобного закона. Но этого нигде в моем сочинении не говорится: порядочный человек должен быть деятельным, – как бы иначе мог он должным образом использовать себя, если не трудясь вместе с друзьями над созиданием лучшего, не давая возможности всем убедиться воочию в его верности, рвении и любви к порученному ему делу, чтобы никто не сказал о нем словами Гомера, будто он

 
…на земле бесполезное бремя…
 

15. В заключение я должен напомнить моим обвинителям, что я, против которого они собираются выступать, я совсем не мудрец, – да и существует ли вообще где-нибудь истинный мудрец? Нет, я – один из многих, человек, занимавшийся красноречием и снискавший этим кое-какой успех, но в моих упражнениях я далеко не достиг высочайших вершин последнего совершенства. Притом, клянусь Зевсом, было бы несправедливо порицать меня за это, так как, поистине, не встречал я никого, кто вполне бы оправдывал название мудреца. Ты, однако, даже удивил бы меня, осуждая теперешнюю мою жизнь, поскольку стал бы осуждать человека, о котором давно знал, что он получал очень значительную плату, выступая перед слушателями со своими речами: когда ты приезжал на запад посмотреть океан и заодно землю кельтов, ты встретился со мной, которого причисляли тогда к софистам, получавшим наивысшую плату.

Вот что, дорогой друг, хотя и бесчисленными отвлекаемый занятиями, я все же написал тебе в свою защиту, немаловажным считая делом получить от тебя белый и непросверленный камешек и быть вполне оправданным. Ибо другим, даже если бы они все вместе выступили со своими обвинениями, я ответил бы только: "Что до того Гиппоклиду?"

ПОХВАЛА ДЕМОСФЕНУ

Перевод Н. П. Баранова

1. Я прогуливался по колоннаде, той, что налево, если направляться к выходу из города, шестнадцатого числа этого месяца, незадолго до полудня, когда мне попался навстречу Ферсагор. Возможно, что кое-кто из вас его знает. Это человек небольшого роста, с ястребиным носом, начинающий седеть и весьма мужественный по природному своему складу.

– Ферсагор, поэт, – сказал я, – откуда это? И куда?

– Из дому, – ответил он, – сюда.

– Погулять вышел? – спросил я.

– Вот именно, – сказал Ферсагор. – Надо пройтись. Я ведь сегодня встал задолго до света и решил, что надлежит мне посвятить Гомеру, по случаю дня его рожденья, плод трудов моих.

– Прекрасно это, конечно, с твоей стороны, – молвил я, – уплатить поэту вознаграждение за все, чему ты от него научился.

– В такой ранний час приступив к работе, – сказал мой собеседник, – я сам не заметил, как наступил полдень. И вот, повторяю, почувствовал, что нужно и прогуляться.

2. Однако главным образом я пришел сюда, желая вот его приветствовать, – и Ферсагор указал рукой на изображение Гомера, стоящее, как вам, конечно, известно, направо от храма Птолемеев и представляющее Гомера с длинными, ниспадающими волосами. – Итак, я явился, – продолжал он, – чтобы обратиться к поэту с приветствием и мольбой, да щедро одарит он меня песнопениями.

– Если бы дело тут было в мольбах, – возразил я, – то, мне кажется, я и сам бы давно уже начал докучать Демосфену просьбами оказать мне в день его рождения некоторую помощь. Поэтому, если молитвы нам помогут, давай заключим соглашение: ведь успех будет одинаково выгоден для нас обоих.

– Что до меня, – ответил Ферсагор, – то я склонен приписывать милости Гомера счастливое течение моего творчества сегодня ночью и утром: я был, поистине, во власти Диониса и творил в каком-то божественном пророческом восторге. Да вот ты сам сейчас рассудишь: я нарочно с собою захватил вот эту рукопись на случай, если встречусь с досужим приятелем. А ты, мне кажется, как раз пребываешь сейчас в безделии.

3. – Счастлив ты, – заметил я, – ты находишься в положении человека, который одержал победу в длинном беге, уже смыл с себя пыль и, располагаясь потешить душу остающейся частью зрелища, вознамерился поболтать с борцом в то время, как вот-вот должен раздаться клич о начале борьбы. "Небось, стоя у веревочки, ты не пустился бы в разговор", – скажет победителю ожидающий своего выхода. Так точно и ты, кажется мне, победоносно закончил свой поэтический бег и теперь подшучиваешь над человеком, который с трепетом собирается испытать свое счастье на ристалище.

Ферсагор рассмеялся.

– Как видно, ты замышляешь какое-то безысходно трудное дело? – сказал он.

4. – Еще бы, – ответил я. – Или, может быть, Демосфен тебе представляется менее значительным, чем Гомер? Ты имеешь право высоко мнить о себе, потому что воздал хвалу Гомеру, а мой Демосфен – пустяки, полное ничтожество?

– Напраслину на меня взводишь, – сказал Ферсагор. – Никогда я не отважусь сеять вражду между двумя героями, хотя мысленно я более склонен стать в ряды на стороне Гомера.

5. – Вот хорошо! – заметил я. – А для меня ты не считаешь возможным выступить на стороне Демосфена? Однако, поскольку не из-за отношения ко мне принижаешь ты эту речь, ясно, что ты только поэзию считаешь подлинным делом, а ораторскую речь, попросту говоря, презираешь, как всадник, во весь опор обгоняющий пешехода.

– Ну, таким безумцем я никогда не буду, – возразил Ферсагор, сколь ни нуждается в безумии всякий приближающийся к дверям поэзии.

– Но ведь и прозаики, – сказал я, – нуждаются в известной доле божественного вдохновения, если они не хотят показаться плоскими и бедными мыслью.

– Конечно, дружище, – согласился Ферсагор, – я это знаю и часто испытываю большое удовольствие, сближая творения различных ораторов, в том числе и Демосфена, с поэмами Гомера, – я имею в виду силу, твердость и вдохновенность. Я сопоставляю гомеровское "вином отягченный" с демосфеновскими обвинениями Филиппа в пьянстве, непристойной пляске и распутстве; известный стих поэта об "едином знамении добром" – со словами оратора о "добрых мужах, коих добрые питают надежды". Далее, вот это место Гомера:

 
Стоном стонал бы старец Пелей, коней укротитель…
 

с таким у Демосфена: «Сколь много стонов испустили бы они, мужи, погибшие за славу и свободу».

Мне хочется сравнить "поток слов оратора Пифона" у Демосфена со "снежными хлопьями" слов Одиссея у Гомера.

 
Если бы вечная юность была суждена и бессмертье
Мне и тебе…
 

со словами оратора: «Смерть кладет предел жизни всякого человека, как бы ни запирался он в своем домишке, стараясь уберечь себя». Словом, налицо тысячи случаев, когда бег мысли приводит их обоих к одному и тому же.

6. С наслаждением наблюдаю я глубину чувства, изящество изложения, красоту оборотов их речи, исключающее скуку разнообразие, искусное возвращение к ходу рассказа после допущенных отступлений, с меткостью связанную изысканность сравнений, наконец, слог, свидетельствующий о том, сколь ненавистно пишущему всякое искажение чистого эллинского языка.

7. И не раз мне казалось, – не хочу таить правду, – Демосфен с большей пристойностью нападает на легкомыслие афинян, будучи свободен от так называемой "полной откровенности", с которой Гомер, устами Терсита, именует ахейцев «ахеянками»; с большим напряжением творческой силы наполняет Демосфен своей речью трагедии Эллады, тогда как поэт среди высшего напряжения битвы создает диалоги героев и стремительность действия рассыпает в слова.

8. В речи Демосфена часто выступают и соответствие отдельных членов, и ритм, и мерный ход слогов, не чуждые поэтической прелести; точно так же у Гомера нет недостатка в противопоставлениях, соответствиях и фигурах, придающих речи видимую суровость или безукоризненную чистоту. Но, по-видимому, по самой природе вещей доблесть оказывает воздействие на силу. С какой же стати буду я презирать твою музу Клио, зная, что она ни в чем не уступает Каллиопе?

9. И тем не менее мой подвиг – слово в честь Гомера – я считаю делом сугубо трудным по сравнению с твоим – с похвалой Демосфену, и не о стихах своих я притом говорю, но о предмете их. – О чем же именно? – сказал я. Ибо под здание моих похвал нельзя подвести никакого иного прочного основания, кроме самой поэзии; все прочее в моей задаче неизвестностью скрыто: отчизна, происхождение, время Гомера. Если бы хоть что-нибудь о нем было достоверно известно -

 
Тогда бы не было сомнений и вражды,
 

как теперь, когда он получает от людей себе в отечество то Ионию, то Колофон, то Кумы, то Хиос, то Смирну, то Фивы египетские, то другие еще, без счета, города; отцом же Гомера называют: одни – лидийца Меона, другие – речной поток, а матерью – дочь Меланопа или нимфу-гидриаду, затрудняясь, очевидно, подыскать для поэта человеческое происхождение. Жизнь Гомера приурочивают то ко времени героев, то к основанию ионических городов; даже возрастное отношение его к Гесиоду точно неизвестно. Вот почему и величают его не каким-либо легко понятным именем, но предпочитают прозвище Мелисигена. Что же касается судьбы Гомера, то говорят и о бедности, о бедственной потере зрения, но лучше было бы и это все оставить в стороне, как недостоверное. Итак, до крайности сужены границы моего хвалебного слова: воздать похвалу досужему творчеству поэта и собрать его мудрость, находя ее в его песнях.

10. Твое же дело – легко и само идет тебе в руки, не требуя других слов, кроме вполне определенных и общеизвестных: оно подобно кушанью, уже готовому, которое тебе остается лишь приправить по вкусу. Есть ли такое величие, такой блеск, которого не получил бы Демосфен от судьбы? Что остается нам о нем неизвестным? Не Афины ли отчизна его, Афины цветущие, в песнях воспетые, опора Эллады? Право, я взял бы эти Афины и, пользуясь свободой поэта, ввел бы в повествование и любовные похождения богов, и мудрые их решения, и жилища их, и дары, и элевсинские таинства. А если прибавить сюда законы афинян, их судилища, праздники всенародные, гавань Пирей, основанные города, памятники побед, одержанных на море и на суше, то "один человек не в силах окажется все это достойным образом и в равной мере охватить своим словом", – как говорит сам Демосфен. Итак, в изобилии, даже с избытком имел бы я все необходимое для моего слова, и все же не считал бы себя уклоняющимся от моего предмета, ибо принято в похвальных речах славою отечества украшать восхваляемых. Так, Исократ к своей Елене смело дал нам в придачу Тезея. О, конечно: поэты – свободный народ. Ты же робеешь и, как видно, боишься навлечь на себя насмешки в несоразмерности, чтобы, по пословице, не показалась надпись на посылке больше самой посылки.

11. Миновав Афины, мы приходим в нашей речи к отцу Демосфена, триерарху. Вот – золотое основание для постройки, по слову Пиндара, ибо не было в Афинах граждан более почитаемых, чем триерархи. И пусть даже он скончался, когда Демосфен был еще совсем мальчиком, – это сиротство не бедою надлежит считать, но лишь новым предметом для восхваления, ибо оно обнаружило благородную природу Демосфена.

12. О Гомере история не сохранила и не передала нашей памяти ни воспитания его, ни упражнений в мастерстве поэта: восхваляющий поэта вынужден сразу хвататься за его же собственные творения, не имея сведений ни о детстве, ни о годах школьного учения и дальнейшего обучения. Даже к "лавровой ветви" Гесиода нельзя здесь прибегнуть, одаряющей даже простых пастухов поэтическим вдохновением. А ты? Сколько ты можешь наговорить о Каллистрате! Какой блестящий перечень имен: Алкидамант, Исократ, Исей, Евбулид! Бесчисленные наслаждения привлекают к себе афинских юношей, даже тех, что вынуждены подчиняться родительскому руководству; и самый возраст их таков, что не замедлит соскользнуть в роскошество; у Демосфена к тому же возможность была предаться веселым гуляниям, по небрежности его опекунов, но страстное стремление к философии и доблести гражданской удержало его от всего этого и привело к дверям не Фрины, но Аристотеля, Теофраста, Ксенократа и Платона.

13. По этому поводу, дружище, ты мог бы порассуждать в своем слове о двух любовных силах, увлекающих человека: одна – словно бездной морской рожденная, безумная, дикая любовь, вздымающая волны в душе юноши, пучина воспаленных желаний Афродиты Всенародной – словом, море, настоящее море; другое влечение подобно спущенной с неба золотой цепи: оно не палит огнем, не уязвляет стрелами, не наносит тяжких неисцелимых ран, но стремление к незапятнанной и чистой идее самой Красоты возбуждает в душах, которые "близкими к Зевсу и родственными богам" становятся, по словам трагического поэта.

14. Для этой любви все пути проходимы: остриженные волосы, пещера, зеркало, меч, работа над четкостью произношения, упорное изучение ораторских приемов даже в преклонном возрасте, укрепление памяти, презрение к неистовству толпы, трудовые дни, захватывающие ночь, – кто не знает, сколь совершенным оратором все это сделало твоего Демосфена! Как крепко сколочены в его речах мысли и слова! Какая безукоризненная убедительность достигается расположением отдельных частей! Блестящий и величественный, с могучим дыханием, умереннейший и сдержаннейший в пользовании словом и мыслью, изобретательнейший в применении различных оборотов, – он один из ораторов, по смелому выражению Леосфена, дал образцы речей, полных жизни и молотом кованных.

15. Не Эсхилу подобно, о котором где-то говорит Каллисфен, что он писал свои трагедии под воздействием вина, возбуждая и воспламеняя им свою душу, – нет, не так, не в опьянении слагал Демосфен свои речи: лишь воду он пил, откуда и вышла, как говорят, шутка Демада над его водолюбием, сказавшего, что другие ораторы под воду произносят свои речи, а Демосфен пишет под воду. Пифею же казалось, что гром Демосфеновых речей пахнет светильником его ночных трудов. Впрочем, этот участок похвального слова у нас с тобой – общий: ибо о творчестве Гомера я мог бы сказать нисколько не меньше.

16. Но дальше ты мог бы перейти к человеколюбию Демосфена, к щедрому расходованию собственных средств, к блеску всего поведения его как гражданина…

Не переводя духу, Ферсагор собирался присоединить к перечисленным и прочие доблести Демосфена, но я, рассмеявшись, перебил его словами:

– Ты, кажется, намерен затопить мои уши, как банщик, окатив меня сразу остатком похвального слова?

– Да, да, – воскликнул Ферсагор и, не останавливаясь, продолжал, к его всенародным угощениям, добровольным издержкам на обучение хоров и постройку военных кораблей, к восстановлению стен и рва, выкупу пленных, выдаче замуж бесприданниц, образцовому выполнению обязанностей гражданина, к его посольской деятельности, его законодательным предложениям, ко множеству случайностей, в которых он проявил себя великим гражданином, – и, право, смех нападает на меня, когда я вижу сдвинутые брови человека, боящегося, что не хватит для его речи подвигов Демосфена!

17. – Быть может, друг мой, – заметил я, – ты думаешь, что из всех посвятивших свою жизнь искусству красноречия только мне одному не прожужжали уши деяниями Демосфена?

– По-видимому, – ответил Ферсагор, – если, по твоему собственному признанию, ты нуждаешься для своей речи в каких-то вспомогательных средствах. А впрочем, возможно, что ты страдаешь как раз противоположностью: как будто ослепленный сверкающим блеском, ты не имеешь сил обратить свои взоры к сияющей славе Демосфена. Нечто подобное переживал и я вначале по отношению к Гомеру. Я почти отчаялся, ибо казалось, что я не в силах даже глядеть на поставленную себе задачу. Но я впоследствии, сам не знаю как, приободрился и, мало-помалу привыкая к блеску, решаюсь сейчас глядеть в упор и не отвращать взора, будто от солнца, изобличая тем свою незаконнорожденность в роде Гомеридов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю