Текст книги "Лукиан Самосатский. Сочинения"
Автор книги: Лукиан
Жанр:
Античная литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 40 (всего у книги 81 страниц)
СУД ГЛАСНЫХ
Перевод
Н. П. Баранова
1. При архонте Аристархе Фалерском Пианепсиона седьмого дня Сигма вошла в суд семи Гласных с жалобой на Тау, обвиняя последнюю в насилии и расхищении ее имущества и заявляя, что все слова с двойною Тау отняты подсудимою у нее, Сигмы.
2. – Судьи Гласные! Пока вот эта самая Тау, присваивающая мое достояние, появляясь на местах, ей не подобающих, обижала меня умеренно, я без затруднения сносила чинимый мне ущерб и пропускала мимо ушей некоторые ее выражения, сохраняя ту умеренность, которой, как вам известно, я всегда отличалась по отношению как к вам, так и к прочим буквам. Однако, раз Тау в своей безумной жадности дошла до того, что не довольствуется уступками, которые неоднократно я ей делала с великой кротостью, но уже добивается большего, я вынуждена ныне потребовать ее к ответу перед вами, знающими нас обеих. Немалый я испытываю страх при мысли, что мне грозит опасность оказаться вовсе упраздненной; что, прибавляя к прежде совершенным преступленьям все новые и большие, Тау окончательно вытеснит меня с моих исконных мест и что, сохраняя спокойствие, я, пожалуй, вовсе перестану считаться буквой и буду приравнена к простому свисту.
3. Справедливость требует, чтобы не только вы, на суд которых мы сегодня явились, но и остальные буквы так или иначе стояли на страже против подобных покушений: ибо, если дозволить всякой букве по желанию покидать места, где она должна ставиться, и насильно захватывать чужие, а вы будете этому потворствовать – вы, без которых ни одно слово не пишется, – я не вижу, каким способом сохранятся тогда в нашей расстановке те правила, по которым нам исстари положено ставиться. Нет, я уверена, что вы никогда не дойдете до такой беззаботности и небрежности, чтобы потворствовать всяким несправедливостям. Но если уж случится, что вы не обратите внимания на нашу тяжбу, то мой долг как потерпевшей не оставить так этого дела.
4. Ах, если бы и дерзость других букв была пресечена сразу, когда они только еще начинали нарушать законы! Не воевали бы тогда до сих пор между собою Лямбда и Ро, оспаривая друг у друга головную боль: «кефаляргия» иль «кефалялгия»? Также и Гамма не ссорилась бы с Каппой, и между ними дело не доходило бы частенько чуть не до драки в мастерской валяльщика из-за того, как надлежит называть ее: «гнафейон» или «кнафейон»? Та же Гамма перестала бы бороться с Лямбдой за «молис» – "с трудом" отнятое или, лучше, украденное ею у Лямбды и переделанное в «могис». Да и другие буквы жили бы себе спокойно, не устраивая противозаконной путаницы. Как хорошо, когда каждый сохраняет то место, где ему назначено стоять. Переходить же куда не следует пристало только правонарушителям.
5. Кто был он, первый начертавший нам эти законы? Кадм-островитянин? Или Паламед, сын Навплия? Или правы те, что с Симонидом связывают это мудрое изобретенье? Как бы там ни было, эти люди не только четко определили наш порядок, закрепивши в нем почетные места, кому быть первой, кому – второй, – но поняли природу каждой из нас: каковы мы и на что способны. Так, вам, о судьи, они воздали большую честь за то, что вы звучать способны сами по себе. Полугласные идут после вас, так как они нуждаются в добавке гласного, чтобы стать слышными. Наконец, самое последнее место было присуждено тем девяти из нас, которые сами по себе вовсе не имеют никакого звучанья. Таким образом, очевидно, гласные поставлены на страже законного порядка.
6. Но эта Тау, я не подберу ей имени позорнее того, каким она зовется, Тау, которую, клянусь богами, одну и не расслышать было бы, когда б не стали рядом с нею двое из нас, почтенных и приятных видом: Альфа и Ипсилон, – эта Тау осмелилась обижать меня, чиня небывалые насилья, изгоняя меня из слов и выражений, отцами завещанных, преследуя в союзах и приставках, доведя неслыханную жадность до того, что наконец у меня не стало сил терпеть. Откуда и как все это началось, вы сейчас услышите.
7. Пришлось мне как-то быть в Кибеле – городок, не лишенный приятности и слывущий афинскими выселками. Со мною вместе приехала туда и любезнейшая Ро, лучшая из моих соседок. Мы остановились в доме одного поэта, сочинителя комедий, по имени Лизимах; родом явно был он исконным беотийцем, но притязал на чисто аттическую речь. В доме этого нашего хозяина я и обнаружила впервые захватнические стремленья Тау. Покамест она посягала на мелочи, называя «сорок» не «тессараконта», а «теттараконта» и тем лишая меня моих двух мест, я объясняла это лишь содружеством двух букв, с детских лет стоявших рядом. Дальше она стянула у меня «сегодня», утверждая, что «семерон» есть «темерон» и составляет ее собственность, а также некоторые другие подобные слова. Однако их звучанье казалось мне еще терпимым, и я была не слишком уязвлена моей потерей.
8. Но, когда, начавши с этого, Тау дерзнула дальше произносить «каттитерос» и «каттима» и «питта», а потом бесстыдно, не краснея, решила царицу «басилиссу» "басилиттой" наименовать, я безмерно была возмущена, я загорелась гневом, боясь, что со временем, пожалуй, кто-нибудь и смокву молотком растюкает, превратив ее из «сюка» в «тюка». О, ради Зевса, простите справедливый гнев мне, удрученной и одинокой, оставленной без всякой помощи: ведь мне грозит опасность немалая, не каждый день встречающаяся: меня лишают достояния, с которым я свыклась и успела сдружиться. Мою сороку-болтунью – птицу «киссу» – из-за пазухи, как говорится, у меня похитив, «киттой» назвала она! И другие птицы – голубка, утка, дрозд – все украдены Тау и все, несмотря на запрещенье Аристарха, затакали: «фйтта», "нётта", «коттифос»! Немало Тау стащила у меня и пчел – «мелисс». Тау явилась в Аттику и в самом сердце страны, на глазах у вас и прочих букв, беззаконно отняла у меня Гимесс, подставив вместо него Гиметт.
9. Да что там! Тау выгнала меня из всей Фессалии, требуя, чтобы ее назвали «Фетталией». Я совершенно, благодаря Тау, отрезана от «талассы», от моря, и даже овощи в огороде она не пощадила, не оставила мне ни корешка: вся свекла стала твеклой! Между тем вы сами можете засвидетельствовать, какая я долготерпеливая буква: ни разу я не пожаловалась ни на Дзету, которая утащила у меня смарагд и отобрала всю Смирну, сделав их змарагдом и Змирной, ни на Кси, что так коварно отнеслась к соглашенью между нами, прибегши, как к союзнику, к составителю истории Фукидиду и заставив все «со» звучать как «ксо». Наконец мою соседку Ро я извиняю ее болезнью за то, что она в своих мирриновых садах возрастила мои мирсины и однажды, страдая черной желчью, дала мне пощечину, назвав щеку «корра». И все это я стерпела. Вот я какова!
10. А теперь посмотрим, какой насильницей по самой своей природе выступает Тау по отношенью не ко мне одной, а и к прочим буквам. Да, она не пощадила и других! Она обидела и Дельту, и Фи, и Дзету – без малого всю азбуку. В подтвержденье моих слов я прошу вызвать самих потерпевших…(Выступают свидетели)
Вы слышите, судьи Гласные, что говорит Дельта: Тау отняла у нее «энделехию», заставив, вопреки всем законам, звать ее «энтелехией». Фи бьет себя в грудь и рвет на голове волосы (увы! уже не «фрихас», а "трихас"!), – и не мудрено: осталась она без тыквы, «колокинф» стал «колокинтом»! У Дзеты отняты и свирели звучащие, и трубы звенящие, и сама она даже визга свинного издать не может. Кто в силах стерпеть все это? Какая кара достаточна для этой мерзкой злодейки Тау?
11. Но не только буквы, своих сородичей, Тау подвергает оскорбленьям. Нет! Она шагнула дальше, и даже люди уже страдают от нее. Судите сами: она не позволяет им владеть языком как следует. Больше того, граждане судьи: заговорив сейчас про дела людские, про язык, я вспомнила опять, что и в языке она обездолила меня, превратив его из «глоссы» в «глотту». О Глосса! Воистину – язвой для тебя явилась Тау! Впрочем, возвратимся снова к людям и скажем несколько слов в защиту их от притеснений Тау. Тау стремится связать, скрутить их речь как будто узами: увидев что-нибудь прекрасное, человек хочет так и назвать его прекрасным – «калон», но Тау тут как тут и заставляет произносить «талон», повсюду притязая на первое место; другой заводит разговор о винограде, но из лозы, из «клема», выходит у него «тлема», несчастье, поистине несчастный человек! И не только простые люди, кто попадется, терпят от нее обиды, но даже великого царя, которому повиновались, как говорят, и суша и море, изменяя своей природе, – и его Тау коварно превратила из Кира в Тира какого-то.
12. Таковы преступления Тау против людей по части речи. Ну, а что мы видим, если от слов перейдем к делам? Стонут люди и сетуют на свою судьбу и частенько проклинают Кадма – за то, что он ввел Тау в семью букв: ибо ее наружный вид, как говорят, тираны приняли за образец, ее очертаньям подражали, соорудив из дерева такую ж Тау, чтобы распинать на ней людей! От нее же их гнусное изобретенье получило и гнусное свое названье.
Итак, каков же будет ваш приговор? Скольких смертей достойна Тау за все свои злодейства? Что до меня, то я считаю возможным и справедливым ограничиться для Тау одним наказаньем: Тау уже в самой наружности своей несет заслуженную кару: она, Тау, создала крест, а люди в ее честь назвала его "с-тау-рос"!
РАЗГОВОР С ГЕСИОДОМ
Перевод Н. П. Баранова
1. Ликин. Что ты, Гесиод, превосходный поэт и получил этот дар от Муз вместе с веткой лавра, это и сам ты доказываешь песнями, которые слагаешь, ибо они – вдохновенны и величавы, да и мы верим, что это действительно так. Но вот что способно вызвать недоумение. Как же это? Ведь ты утверждаешь, говоря во вступлении о себе самом, будто получил от богов свой божественный дар для того, чтобы, с одной стороны, прославлять и воспевать минувшее, а с другой – предрекать грядущее. И вот первое ты осуществил с превеликим совершенством, рассказывая о поколениях богов вплоть до тех, самых первых, – я разумею Хаос, Землю, Небо и Любовь, воспевая добродетели женщин, давая земледельческие советы и относительно Плеяд, о подходящих сроках пахоты, жатвы и выхода в море, и вообще обо всем таком.
Что же касается второго, что особенно было полезно для жизни и более всего приличествовало дарам богов, – я говорю о предсказании будущего – ты и намека не дал, но всю эту часть предал забвению и нигде в своей поэме не попытался подражать Калханту, Телему, Полииду или Финею, которые, хотя и не от Муз получили свой дар, все же пророчествовали и, не колеблясь, изрекали свои предсказания тем, кто в них нуждался.
2. Отсюда с полной необходимостью вытекает, что молчание твое обусловлено какой-нибудь одной из трех следующих причин: или ты солгал, как бы ни было резко это слово, утверждая, будто Музы обещали тебе, что ты сможешь предсказывать грядущее; или они дали тебе эту способность, как обещали, ты же скаредно скрываешь и за пазухой таишь полученный дар и не уделяешь от него ничего тем, кто в нем нуждается; или, наконец, у тебя имеется в готовом уже виде немало и таких писаний, но ты до сих пор еще не пустил в жизнь и приберегаешь использование их до какого-то другого – не знаю, какого именно – более удобного времени.
Правда, возможно еще предположение, но его я и высказать не решился бы: будто Музы, пообещав одарить тебя двумя дарами, один действительно дали, но с половины взяли обещание обратно – я разумею знание будущего, причем это второе обещание было к тому же высказано ими раньше первого.
3. От кого же другого, Гесиод, если не от тебя самого, можно узнать все это? Ибо, как боги являются "подателями блага", так и вам, их друзьям и ученикам, подобает с полной правдивостью поведать о том, что вы знаете, и разрешить наши сомнения.
4. Гесиод. Я мог бы, любезный, без труда дать тебе ответ сразу на все и сказать, что в моих песнях ничто не принадлежит мне, но все – Музам. От них и надлежало бы тебе требовать отчета и в том, что сказано, и в том, что осталось невысказанным. За то, о чем я говорю по собственному опыту, то есть о том, как пасти скот и загонять его, выгонять, доить, и о других пастушеских делах и сведениях, – за это, да, я по справедливости должен был бы отвечать, но богини раздают свои дары тем, кому пожелают, и настолько, насколько сочтут это приличным.
5. Однако я без затруднений сумею и как поэт перед тобой оправдаться. Я утверждаю, что не следует требовать от поэтов мелочной точности выражений, чтобы все сказанное было у них договорено до последнего слога, и придирчиво проверять, не вылетело ли у них незаметно какое-нибудь слово в стремительном беге поэмы. Напротив, надлежит знать, что многое мы нагромождаем ради размера и для благозвучия; а нередко случается, что стих сам, не знаю как, принимает в себя то или другое гладкое слово. Ты же отнимаешь у нас величайшее из благ, которыми мы владеем: нашу свободу и право распоряжаться делом творчества. Ты не видишь, сколько других красок имеется в поэме, а выбираешь разные занозы и колючки да выискиваешь место, за которое было бы удобно ухватиться клевете. Но не ты один так поступаешь и не против меня одного, но и многие другие подобным же образом разрывают на кусочки имя моего современника Гомера, пускаясь в такие же изысканные тонкости и рассуждая о разных мельчайших пустяках.
6. Поскольку однако приходится лицом к лицу встретиться с твоим обвинением и наивернейшей защитить себя защитой, – прочти-ка ты, человече, мои "Дела и дни", – прочти и узнаешь, сколько в этой поэме напророчил я всяких предсказаний и откровений, предуказывая счастливый исход дел, совершаемых правильно и во благовремении, а равно и ущерб от разных упущений. Хотя бы вот это:
Все унесешь в корзинке, и зависть в немногих возбудишь,
или, с другой стороны, перечисление благ, которые ожидают исправных земледельцев, – и, право, следовало бы признать эти предсказания наиполезнейшими.
7. Ликин. Все это, мой удивительный Гесиод, ты изложил, конечно, как настоящий пастух. Как видно, воистину Музы тебя вдохновляли, так как сам ты даже защитить не в состоянии свои стихи; но мы-то не этих предсказаний ожидали от тебя и от Муз, потому что в подобных делах простые хлебопашцы – куда более надежные прорицатели, чем вы: они наилучшим образом смогут предсказать нам, что в случае, если бог будет дождить, – полным нальется колос, если же засуха хватит и станут жаждой томиться нивы, то никакие уловки не помешают голоду прийти следом за этой жаждой полей. Сумеют сказать земледельцы также о том, что не в середине лета надлежит пахать, иначе никакого проку Не будет, и только зря разбросаешь семена, и о том, что нельзя жать еще зеленый колос, чтобы не оказаться ему лишенным зерна. Не нуждается вовсе в предсказаниях, что стоит лишь не прикрыть семена, стоит рабу не пройти с мотыгой, не набросать на зерно земли, как налетят птицы и расклюют все надежды этого лета.
8. Вряд ли кто-нибудь ошибется, высказывая такие советы и наставления, и, мне кажется, тут не нужно вовсе пророческого дара, дело которого – предвидеть сокровенное и никогда никому не известное, как, например, предсказать Миносу, что сын его задохнется в бочке с медом, или ахейцам открыть причину гнева Аполлона и возвестить о том, что на десятый год будет взят Илион. Вот это – пророчества. А если причислять к ним твои предсказания, то незамедлительно придется и меня назвать прорицателем: ибо предрекаю и провозвещаю, – и притом без помощи Кастальского источника, без лавра и без треножника Дельфийского, – что "всякий, кто в мороз отправится гулять нагишом, особенно если к тому же будет дождить или бить градом, – схватит после этого немалую горячку"; и еще того пророчественней: "вместе с горячкой, естественно, приключится у больного жар". Да мало ли подобных предсказаний, о которых просто и вспоминать смешно!
9. Итак, оставь такого рода оправдания и предсказания. То же, с чего ты начал свою речь, пожалуй, стоит принять – твое утверждение, что ты сам не знал того, о чем говорил, но некое божественное вдохновение влагало в тебя твои стихи. Впрочем, и само это вдохновение – не слишкомто достоверно: ибо невозможно, чтобы оно часть обещаний довело до конца, другие же оставило без исполнения.
ЧЕЛОВЕКУ, НАЗВАВШЕМУ МЕНЯ «ПРОМЕТЕЕМ КРАСНОРЕЧИЯ»
Перевод Н. П. Баранова
1. Итак, ты называешь меня Прометеем. Если за то, что мои произведения – тоже из глины, то я признаю это сравнение и согласен, что действительно схож с образцом. Я не отказываюсь прослыть глиняных дел мастером, хотя моя глина и похуже качеством, ибо с большой дороги взята она и почти представляет просто грязь. Но если ты хотел превознести сверх меры мои произведения, конечно, за мнимо искусное их построение, и с этой целью, говоря о них, произнес имя мудрейшего из титанов, то смотри, как бы не сказали люди, что ирония и чисто аттическая насмешка скрываются в твоей похвале. В самом деле, откуда быть такими уж искусными моим созданиям? Что за избыток мудрости и прометеевской прозорливости в моих писаниях? С меня довольно было бы и того, что они не показались тебе чересчур уж землеродными и вполне заслуживающими Кавказского утеса. А между тем куда было бы справедливее сравнить с Прометеем нас, прославленных судебных ораторов, ведущих не вымышленные состязания. Ибо воистину живут и дышат ваши создания, и, клянусь Зевсом, насквозь проникнуты они огненным жаром. Вот их можно возводить к Прометею, с одной только, может быть, разницей: вы не из глины лепите, но большей частью из чистого золота.
2. Мы же, выступающие перед толпой и предлагающие слушателям наши чтения, показываем какие-то пустые призраки. Все это – только глина, как я сейчас говорил, куколки вроде тех, что лепят продавцы игрушек. А что до остального, то нет в моих произведениях отличия от ваших созданий, ни движения, ни малейшего признака души: праздная забава, детские побрякушки – вот наше дело. И потому мне приходит на ум, да уж не в том ли смысле ты назвал меня Прометеем, в каком прозвал так же Клеона комический поэт. Помнишь? Он говорит про него: Клеон – что Прометей, когда вершит дела. Да и сами афиняне имеют обыкновение «Прометеями» звать горшечников, печников и всех вообще глиняных дел мастеров, насмешливо намекая на глину и, очевидно, на обжиганье сосудов в огне. Вот, если это ты хотел сказать своим «Прометеем», твоя стрела пущена чрезвычайно метко и напоена едкостью чисто аттической насмешки, так как наши творения хрупки, как горшечки у всех этих гончаров: стоит кому-нибудь бросить маленький камешек – и все горшки разлетятся вдребезги.
3. А впрочем, может быть, кто-нибудь скажет, утешая меня, что не в этом смысле ты сравнил меня с Прометеем, но из желания похвалить новизну моих работ и отсутствие в них подражания какому-нибудь образцу, – совершенно так же, как Прометей выдумал людей, дотоле еще не существовавших, и вылепил их, придав этим существам такой вид и благоустройство членов, чтобы они были легки в движениях и приятны на взгляд. В целом этот художественный замысел ему самому принадлежал, но частично сотрудничала также Афина, вдохнувшая жизнь в глину и вложившая душу в лепные изображения. Так мог бы сказать человек, внося благое содержание в произнесенное тобой слово. И, может быть, таков был действительно смысл сказанного. Но я отнюдь не удовлетворюсь тем, что мои произведения кажутся новыми, что никто не может назвать какого-нибудь древнего образца, по отношению к которому они были бы как бы их порождениями. Нет, если в них не будет видно изящества, я сочту свои произведения, будь уверен, позором для себя и, растоптав, уничтожу. И новизна, если она безобразна, не поможет – в моих глазах, по крайней мере – и не спасет от истребления. Если бы я иных держался мыслей, то, по-моему, меня стоило бы отдать на терзание шестнадцати коршунам, как человека, который разумеет, что безобразие еще более безобразно, когда сочетается с необычайностью.
4. Так, Птолемей, сын Лага, привез в Египет две диковины: бактрийского верблюда, совершенно черного, и двуцветного человека, у которого одна половина была безукоризненно черной, а другая – до чрезвычайности белой, причем человек окраской был разделен как раз пополам. Созвав египтян в театр, Птолемей провел перед их взорами много всякой всячины, а напоследок показал и эти чудеса – верблюда и полубелого человека, думая, что присутствующие будут поражены этим зрелищем. Но зрители верблюда просто испугались и едва не убежали, повскакав со своих мест, хотя животное было сплошь украшено золотом и покрыто пурпурной тканью, а узда, драгоценными каменьями усыпанная, была, может быть, сокровищем Дария, Камбиза или самого Кира. Что же касается человека, то большинство разразилось хохотом, некоторые же проявляли отвращение, видя в нем нечто чудовищное. И понял тогда Птолемей, что он не имел успеха со своими диковинками, что новизна не вызывает в египтянах удивления и что выше новизны они ставят соразмерность частей и красоту целого.
Итак, Птолемей убрал новинки и уже не придавал им той цены, что раньше: верблюд, оставленный без ухода, околел, половинчатого же человека Птолемей подарил флейтисту Феспиду за его прекрасную игру во время попоек.
5. Вот я и боюсь, не похоже ли создаваемое мною на птолемеевского верблюда, так что люди, может быть, дивятся только уздечке да пурпурной накидке. Ибо то, что мое произведение слагается из двух частей философского диалога и комедии, которые сами по себе прекрасны, этого еще не достаточно для красоты целого. Ведь и две прекрасные вещи могут в соединении дать нечто чудовищное – взять хотя бы, чтобы не далеко ходить, гиппокентавров: вряд ли кто-нибудь назовет эти существа привлекательными; напротив, они в высшей степени дики, если верить живописцам, изображающим их пьяные бесчинства и убийства. И обратно: разве не может произойти из сложения двух превосходных вещей прекрасное целое? Например, наиприятнейшая двойственность смеси, составленной из вина и меда? Но заявляю: я отнюдь не имею притязаний, будто именно таковы мои произведения; напротив, я опасаюсь, как бы смешение не погубило красоты обеих составных частей.
6. Надо сознаться, что первоначально не очень были родственны и дружны между собою диалог и комедия: первый заполнял собою досуг домашнего уединения, а равно и прогулки с немногими друзьями; вторая, отдав себя на служение Дионису, подружилась с театром: играла, шутила, подсмеивалась, выступала размеренным шагом, иногда под звуки флейты, и вообще, обычно уносимая легкими анапестами, издевалась над приятелями диалога, величая их любителями высоких материй и гуляками заоблачными и тому подобными прозвищами. Комедия поставила своей единственной целью высмеивать их, изливая на них всю свою вакхическую свободу, выводя философов то шагающими по воздуху и ведущими беседы с облаками, то измеряющими блошиные прыжки, и тем намекала, конечно, на то, что они-де занимаются неземными тонкостями. Напротив, диалог создавал величавые беседы, философствуя о природе и добродетели. Таким образом, говоря языком музыкантов, диалог и комедия звучат как самый высокий и самый низкий тона, разделенные дважды полною гаммой. И все же я дерзнул сблизить и согласовать в едином ладе столь далекие друг другу роды искусства, хотя они были и не очень послушны, нелегко давались в руки и с трудом шли на такое соглашение.
7. Итак, я боюсь, не оказалось бы снова, что я поступил подобно твоему Прометею, примешав к мужскому женское, и не навлек бы я тем самым на себя обвинения. А еще больше другого боюсь: что могу показаться, быть может, Прометеем, ибо обманул моих слушателей и кости подсунул им, прикрытые туком, то есть преподнес комический смех, скрытый под философической важностью. Только одного – воровства, ибо Прометей, является божественным покровителем и воровства – только этого не подозревай в моих сочинениях. Да и кого бы я мог обокрасть? Разве только одно: может быть, я не заметил, что кто-то еще до меня тоже складывал таких чудовищ: морских коней и козлооленей. А, впрочем, что же делать? Надлежит остаться верным тому, что раз выбрал, ибо изменять начатому – дело не Прометея, а Эпиметея.