Текст книги "Лукиан Самосатский. Сочинения"
Автор книги: Лукиан
Жанр:
Античная литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 47 (всего у книги 81 страниц)
Чуть замолчит Эакид, тотчас подхватить его песню.
Нет, и в их дружбе посредником было наслажденье. Поэтому не нарушил истины Ахилл, оплакивая смерть Патрокла, когда он с безудержной страстью воскликнул:
О бедра друга! Скорбь по вас – святая скорбь!
Итак, кого эллины именуют «веселыми гуляками», я не чем иным считаю, как любовниками. Но, может быть, мне скажут, что о таких вещах и говорить зазорно.
Ликин. В третий раз я не выдержу, любезный Феомнест, если когда-нибудь ты снова заговоришь об этом. Только в праздник подобает слушать такие речи; в другое же время пусть они держатся подальше от моих ушей. Итак, не станем затягивать наш разговор и пойдем на площадь: наступило время зажечь костер Гераклу; зрелище это послужит нам немалым развлеченьем и напомнит о страданиях бога на Эте.
КАК СЛЕДУЕТ ПИСАТЬ ИСТОРИЮ
Перевод С. В. Толстой
1. Говорят, милый Филон, что абдеритов еще в правление Лисимаха постигла вот какая болезнь: сначала все поголовно заболели в первый день месяца, началась сильная и упорная лихорадка; на седьмой день у одних пошла обильная кровь из носу, а у других выступил пот, тоже обильный, который прекратил лихорадку, но привел их умы в какое-то смехотворное состояние. Все абдериты помешались на трагедии и стали произносить ямбы и громко кричать, чаще же всего исполняли печальные места из Еврипидовой «Андромеды», чередуя их с декламацией речи Персея. Город полон был людьми, которые на седьмой день лихорадки стали трагиками.
Все они были бледны и худы и восклицали громким голосом:
Ты, царь богов и царь людей, Эрот…
и тому подобное. Это продолжалось долгое время, пока зима и наступивший сильный холод не прекратили их бреда. Виновником подобного случая был, как мне кажется, знаменитый в то время трагик Архелай, который среди лета, в сильную жару, так играл перед ними роль Андромеды, что от этого представления большинство пришло в лихорадочное состояние, а после прекращения болезни все помешались на трагедии. Андромеда долго оставалась в их памяти, а Персей вместе с Медузой носился в мыслях каждого.
2. Итак, сопоставляя, как говорится, одно с другим, можно сказать, что тогдашняя болезнь абдеритов постигла и теперь большинство образованных людей. Они, правда, не декламируют трагедий, – было бы меньшим безумием, если бы они помешались на чужих ямбах, и притом недурных, – но с тех пор, как начались теперешние события, война с варварами, поражение в Армении и постоянные победы, нет человека, который бы не писал истории, – больше того, все у нас стали Фукидидами, Геродотами и Ксенофонтами, так что, по-видимому, верно было сказано, что "война – мать всего", если одним движением произвела столько историков.
3. И вот, мой друг, наблюдая и слыша все это, я вспомнил слова синопского философа. Когда распространился слух, что Филипп приближается, на коринфян напал ужас, и все принялись за дело: кто готовил оружие, кто таскал камни, кто исправлял стену, кто укрепил на ней зубцы, каждый приносил какую-нибудь пользу. Диоген, видя это и не зная, за что бы взяться, так как никто совершенно не пользовался его услугами, подпоясал свое рубище и стал усерднейшим образом катать взад и вперед по Крании глиняный сосуд, в котором он тогда жил. На вопрос кого-то из знакомых: "Что это ты делаешь, Диоген?" – он отвечал: "Катаю мой глиняный сосуд, чтобы не казалось, будто я один бездельничаю, когда столько людей работает".
4. Вот и я, милый Филон, чтобы не молчать одному среди такого разнообразия голосов или чтобы не ходить взад и вперед, зевая, как статист в комедии, счел уместным по мере сил катать свой сосуд; не то чтобы я сам решил писать историю или описывать великие деяния, – я не так высокомерен, в этом отношении ты можешь за меня не бояться. Я знаю, как опасно катить сосуд вниз со скалы, тем более такой, как мой глиняный горшочек, – он совсем некрепко вылеплен. Как только ударится он о маленький камешек, мне придется собирать черепки. Я тебе расскажу, что я решил и как могу безопасно принять участие в войне, находясь сам вне обстрела. Я буду благоразумно держаться вдали от "этого дыма и волнения" и забот, с которыми сопряжено писание истории; вместо этого я предложу историкам небольшое наставление и несколько советов, чтобы и мне принять участие в их постройке; хоть на ней и не будет стоять моего имени, но все-таки концом пальца и я коснусь глины.
5. Правда, большинство думает, что не надо никаких наставлений в этом деле, так же как не надо уменья для того, чтобы ходить, смотреть или есть, и считает, что писать историю – дело совсем легкое, простое и доступное каждому, кто только может изложить все, что ему придет в голову. Но ты, конечно, и сам знаешь, мой друг, что это дело трудное и не такое, которое можно сделать с плеча; как и всякое другое дело в литературе, оно требует наибольшей работы мысли, если желать, как говорит Фукидид, создать вечный памятник. Я знаю, что обращу немногих из историков, а некоторым покажусь даже докучливым, особенно тем, история которых уже окончена и издана. Если историки встретили похвалу со стороны слушателей, то просто безумно надеяться, будто они переделают или напишут заново что-либо из того, что раз получило утверждение и как бы покоится в царских чертогах. Однако не лишним будет обратиться с речью к ним, чтобы, если когда-либо возникнет новая война, у кельтов с гетами или у индов с бактрийцами, – ведь с нами уж, конечно, никто не решится воевать после того, как все покорены, – историки могли бы лучше строить свое здание, пользуясь установленным образцом, если, конечно, он покажется им правильным; если же нет, пусть они мерят той же меркой, как теперь; врач не будет очень огорчен, если все абдериты станут добровольно декламировать "Андромеду".
6. Так как всякие советы преследуют двойную задачу: учат одно выбирать, а другого избегать, – скажем сначала, чего должен избегать пишущий историю и от чего прежде всего должен освободиться, а затем – что он должен желать, чтобы не уклониться от прямого и кратчайшего пути. Как ему следует начать и в каком порядке расположить события, как он во всем должен соблюдать меру, о чем умалчивать и на чем останавливаться, а о чем лучше упомянуть лишь вскользь, и как все это изложить и связать одно с другим, – обо всем этом и о подобных вещах после. А теперь скажем о недостатках, которые присущи плохим историкам. Те погрешности, которые свойственны всякой прозе, – погрешности в языке, в плане, в мыслях, происходящие вообще от недостатка техники, – было бы слишком долго перечислять, и это не относится к нашей задаче.
7. А относительно того, чем грешат историки, ты, вероятно, и сам, если будешь внимателен, заметишь то же, в чем мне часто приходилось убеждаться, когда я их слушал, – особенно если уши твои будут открыты для всех. А пока не мешает напомнить кое-что для примера из написанных уже таким образом историй. Прежде всего рассмотрим, как сильно они грешат в следующем: большинство историков, пренебрегая описанием событий, останавливается на восхвалениях начальников и полководцев, вознося своих до небес, а враждебных неумеренно унижая. При этом они забывают, что разграничивает и отделяет историю от похвального слова не узкая полоса, а как бы огромная стена, стоящая между ними, или, употребляя выражение музыкантов, они отстоят друг от друга на две октавы: хвалитель заботится только об одном, чтобы как можно выше превознести хвалимого и доставить ему удовольствие, хотя бы он мог достигнуть этой цели только путем лжи, – история же не выносит никакой даже случайной и незначительной лжи, подобно тому как, по словам врачей, дыхательное горло не выносит, чтобы в него что-нибудь попало.
8. Затем эти люди, по-видимому, не знают, что у поэзии и поэтических произведений одни задачи и свои особые законы, у истории – другие. Там – полная свобода, и единый закон – воля поэта, так как он преисполнен божества и находится во власти Муз. Ему нет запрета, если он захочет запрячь в колесницу крылатых коней или если взойдет на нее, чтобы нестись по водам или по вершинам колосьев. И когда у поэтов Зевс на одной цепи поднимает всю землю и море, – никто не боится, чтобы она не оборвалась и все, упав, не погибло. Если же они хотят прославить Агамемнона, то никто не запретит, чтобы он головой и глазами был подобен Зевсу, грудью – его брату Посейдону, станом – Аресу, и вообще чтобы сын Атрея и Аеропы был соединением частей всех богов, так как ни Зевс, ни Посейдон, ни Арес в отдельности не могут дать полного выражения его красоты. История же, если она будет применять подобную лесть, окажется не чем иным, как прозаической поэзией, так как она будет лишена ее звучности, а остальные выдумки, не скрашиваемые стихом, будут еще более бросаться в глаза. Да, это большой – вернее, огромный – недостаток, если кто не умеет отличать историю от поэзии и начнет вносить в историю принадлежащие поэзии украшения, мифы и похвальные речи и свойственные им преувеличения. Это все равно, как если бы кто-нибудь одного из лучших атлетов, точно выточенных из дуба, нарядил в пурпуровое платье, снабдил украшениями гетер и стал румянить и белить ему лицо; каким смешным, о Геракл, он сделал бы его, опозорив подобным нарядом!
9. Я не хочу этим сказать, чтобы нельзя было иногда и похвалить в истории, но похвала должна быть уместна, и в ней должна соблюдаться мера, чтобы она не была неприятна будущим читателям, как и вообще мерилом подобных вещей должно быть мнение будущих поколений, о чем я скажу немного позже. Те же, которые думают, что правильно делить историю надвое – на приятное и полезное, и вследствие этого вносят в нее также и похвальные речи, как нечто приятное и радующее всякого, – ты сам видишь, насколько они ошибаются. Во-первых, такие историки применяют неправильное деление: у истории одна задача и цель – полезное, которое может вытекать только из истины. Что же касается приятного, то, конечно, тем лучше, если и оно будет сопутствовать, как красота борцу, но если ее и не будет, все-таки ничто не помешает Никострату, сыну Изидота, считаться учеником Геракла, раз он благороден и сильнее всех своих противников, хотя бы он был и безобразен на вид и хотя бы с ним боролся красавец Алкей из Милета, как говорят, его любимец. Так и история: если в ней случайно окажется изящество, она привлечет к себе многих поклонников, но если даже в ней будет хорошо выполнена только ее собственная задача, то есть обнаружение истины, – ей нечего заботиться о красоте.
10. Заслуживает упоминания также то, что баснословные рассказы вовсе не являются украшением для истории, а похвалы являются вещью обоюдоострой, если, конечно, ты имеешь в виду не большую необразованную толпу, но людей, слушающих как строгие судьи, пожалуй, даже как сикофанты, от которых ничто не ускользнет, так как взор их острее Аргуса и они видят всеми частями тела; каждое слово они взвешивают, как менялы монету, и все поддельное сейчас же отбрасывают, а берут себе только подлинное, настоящее и чисто отчеканенное. Только с такими слушателями обязан считаться пишущий, а на всех остальных не должен обращать внимания, как бы они ни рассыпались в похвалах. Если же ты, пренебрегая первыми, будешь подслащивать историю баснями и похвалами и другого рода приманками, ты сделаешь ее подобной Гераклу, каким он был в Лидии: ведь ты, конечно, видел его где-нибудь на картине в рабстве у Омфалы, одетого в странную одежду; у Омфалы накинута на плечи львиная шкура, а в руке она держит палицу, точно она – Геракл; он же, в шафрановой и пурпуровой одежде, чешет шерсть, и Омфала бьет его сандалией. Неприятное зрелище представляет отстающая от тела, а не облегающая его одежда и принявшее женственные формы мужественное тело бога.
11. Толпа, может быть, будет хвалить тебя за это, но образованные люди, которыми ты пренебрегаешь, будут смеяться досыта, видя, как искусственно склеены в твоем труде разнородные и не соответствующие друг другу части; ведь всякой вещи свойственна особая красота, и если ее перенести на что-нибудь другое, она становится уродством. Уж я не говорю о том, что похвала приятна только тому, кого хвалят, остальным же она надоедает, особенно если в ней есть чрезмерные преувеличения, – а такой похвала бывает у большинства писателей, так как они ищут одобрения со стороны хвалимых и посвящают ей так много времени, что лесть становится всем очевидной. Такие люди не умеют поступать искусно и не затемняют своей лести, но, берясь за дело грубой рукой, смешивают все в одну кучу и рассказывают просто неправдоподобное.
12. Таким образом они не достигают даже того, к чему более всего стремятся; напротив, те, кого они хвалят, ненавидят их и справедливо отворачиваются от них, как от льстецов, особенно если это люди мужественного образа мыслей. Так поступил, например, Александр; когда Аристобул описал поединок его с Пором и прочел ему именно это место из своего сочинения, – он думал сделать приятное царю, выдумывая ему новые подвиги и сочиняя дела большие, чем действительные, – Александр взял книгу и бросил ее в воду (они в это время как раз плыли по реке Гидаспу) со словами: "И с тобой бы следовало сделать то же, Аристобул, за то, что ты за меня сражался и убивал слонов одним ударом". И понятно, что Александр должен был так рассердиться, раз он не потерпел самонадеянности архитектора, который обещал превратить Афон в его изображение и придать горе черты царя, но сейчас же узнал в этом человеке льстеца и уже не привлекал его более ни к каким работам.
13. Где же после этого приятность в подобных произведениях? Пожалуй, только совершенно безрассудный человек станет радоваться подобным похвалам, которые можно сейчас же изобличить. Так безобразные люди, и в особенности женщины, приказывают художникам писать их как можно более красивыми: они думают, что станут лучше оттого, что художник наложит больше краски и примешает много белил. Таково большинство историков: они заботятся каждый о сегодняшнем дне и о пользе, которую они надеются извлечь из истории; их, по справедливости, надо ненавидеть, так как по отношению к современникам они – явные и неискусные льстецы, а перед будущими поколениями они своими преувеличениями делают подозрительными все свои исторические произведения. Если же кто-нибудь думает, что все-таки некоторая приятность должна быть введена в историю, то сколько есть истинно приятных вещей, заключающихся в красотах изложения, но большинство, пренебрегая этим, насильно вносит в свой труд совсем ему чуждое.
14. Я слышал не так давно в Ионии и чуть ли не вчера в Ахайе, как историки излагали эту самую войну. Постараюсь пересказать, насколько помню, и пусть, во имя Харит, никто не относится с недоверием к тому, что я буду говорить. В том, что все это правда, я бы охотно поклялся, если бы было прилично включать в сочинение клятву. Один из историков, например, начал с призыва Муз, прося богинь принять участие в его труде. Видишь, какое красивое начало, как оно к лицу истории и как оно подходит к этому виду литературы. Затем немного далее он сравнил нашего правителя с Ахиллом, а персидского царя – с Терситом, не зная, что Ахилл был лучше, так как убил Гектора, а не Терсита, и так как
Славный бежал впереди, но преследовал много славнейший.
Затем он вставил самовосхваление, доказывая, что он достоин описывать такие славные деяния. Описывая возвращение войска, он восхваляет и свою родину Милет, добавляя, что поступает лучше Гомера, который ничего не упомянул о своей родине. Затем к концу предисловия он определенно и ясно обещает наших превозносить, а с варварами воевать, насколько это будет в его силах. Начинает же он свою историю такими словами, в которых указывает вместе с тем и причину начала войны: «Нечестивейший и проклятый Вологез начал войну по следующей причине…»
15. Так пишет этот историк.
Другой – крайний последователь Фукидида, очень близко подошедший к своему образцу; он и начал так же, как тот, с собственного имени, избрав это начало, самое изящное из всех и отзывающее аттическим духом. Вот посмотри: "Креперей Кальпурниан Помпейуполит написал историю войны парфян и римлян, как они воевали друг с другом, начавши свой труд тотчас после ее возникновения". После такого начала стоит ли говорить об остальном, какую речь он произносит в Армении, состязаясь с коркирским оратором, или какую чуму он заставляет претерпеть жителей Нисибеи за то, что они не стали на сторону римлян, заимствуя все целиком у Фукидида, за исключением только Пелазгикона и Длинных стен, внутри которых жили тогда больные чумой. В остальном же чума так же началась в Эфиопии, затем перешла в Египет и в обширные владения персидского царя и там, к счастью, остановилась. Я оставил его хоронящим несчастных афинян в Нисибее, так как все равно отлично знал, что он будет говорить после моего ухода. Это – тоже одно из достаточно распространенных в наше время мнений, будто бы подражание Фукидиду состоит в том, чтобы, кое-что изменив, говорить то же самое, что он. Да, я еще чуть не забыл об одном: этот самый историк пишет названия многих из видов оружия и военных приспособлений так, как их называют римляне, а также такие сооружения, как ров, мост и многое другое. Подумай, как это возвышает историю и как достойно Фукидида, чтобы среди аттических слов встречались италийские, подобно пурпуровой полосе, украшающей тогу, и какой блеск это придает речи и вообще как это соответствует одно другому.
16. Третий составил в своем сочинении сухой перечень событий, вполне прозаический и низкого стиля, какой мог бы написать любой воин, записывая происшествия каждого дня, или какой-нибудь плотник или торговец, следующий за войском. Но этот автор по крайней мере был скромен, – из его труда сразу видно, кто он такой; при этом он сделал подготовительную работу для какого-нибудь другого, образованного человека, который сумеет взяться за написание настоящей истории. Я осуждаю его только за то, что он озаглавил свои книги следующим высокопарным образом, не соответствующим его сочинению: "Книги парфянских историй Каллиморфа, врача шестой когорты копьеносцев", и в каждой книге прописал номер. Кроме того он написал в высшей степени бессодержательное предисловие, в котором рассуждает таким образом: врачу свойственно писать истории, так как Асклепий – сын Аполлона, а Аполлон – предводитель Муз и родоначальник всякой образованности. При этом, начав писать на ионическом наречии, не знаю зачем, он вдруг переходит на общеэллинское; так, он говорит, например: «врачевание», "испытание", «колико», "болящий" и употребляет выражения, присущие обыденной речи, простонародному языку.
17. Если я должен упомянуть также о философе, то имя его пусть останется скрытым; об его образе мыслей и сочинении, которое я слышал недавно в Коринфе и которое превосходит все ожидания, я кое-что скажу. Уже в самом начале, в первом же периоде предисловия, спеша показать читателям образчик своей мудрости, он доказывает, что только философ способен писать историю. Затем немного далее следует новый силлогизм, потом опять новый, и таким образом все его предисловие состоит из разных фигур силлогизмов. Его лесть доходит до отвращения, похвалы тяжеловесны и очень грубы, хотя и не лишены логичности и даже состоят из умозаключений. Неприличными и недостойными длинной седой бороды философа показались мне и его слова в предисловии, что особым преимуществом нашего полководца является то, что описывать его деяния не считают ниже своего достоинства даже философы. Об этом, – если уж вообще у него явилась такая мысль, – надо было предоставить судить нам, а не самому высказывать это.
18. Нельзя обойтись без упоминания и того историка, который начал таким образом: "Я хочу повествовать о римлянах и персах", и немного далее: "Было суждено, чтобы персы потерпели поражение"; затем: "Осрой, которого эллины именуют Оксироем, начал войну", и так далее. Ты видишь, как он похож на второго из упомянутых мною историков, с тою только разницей, что тот воспроизводил Фукидида, а этот – Геродота.
19. Следующий, прославленный за свое красноречие, тоже похож на Фукидида или немного лучше его. Все города и все горы, равнины и реки он описывал так, чтобы они представлялись как можно яснее и ярче, как он думал, но пусть лучше бог обратит эти бедствия на головы врагов. В его описании было больше холода, чем в каспийском снегу или кельтском льду. Описание щита императора едва уместилось в целую книгу – тут и Горгона в середине щита, и ее глаза из лазури и белого олова и черни, и пояс, подобный радуге, и змеи, извивающиеся кольцами, как локоны. Но это все еще ничто в сравнении с тем, сколько тысяч строк потребовалось для описания штанов Вологеза и узды лошади, для качества волос Осроя, когда он переплывал Тигр, и того, в какую пещеру он бежал, и как плющ, мирт и лавр сплели свои ветви и совершенно скрыли его в своей тени. Суди сам, насколько это все входит в задачи истории: без этого бы из тамошних событий мы ничего не узнали.
20. Вследствие своего бессилия создать что-нибудь полезное или благодаря незнанию, что надо говорить, такие историки обращаются к подобным описаниям местностей и пещер, а когда они наталкиваются на крупные события, становятся похожими на разбогатевшего раба, только что получившего наследство от своего господина и не умеющего ни накинуть как следует плащ, ни порядочно есть: когда на столе птица, свинина и зайцы, он наедается вареными овощами или соленой рыбой так, что готов лопнуть. Историк, о котором я начал говорить, описывает также совершенно невероятные раны и небывалую смерть; например, кто-то, будучи ранен в большой палец ноги, сейчас же умирает, или стоило легату Приску закричать, как двадцать семь врагов упали в обморок. А относительно числа убитых он врал, противореча даже донесениям военачальников. Например, у Европа, по его словам, врагов погибло 370 206 человек, а римлян – только двое, и девять было ранено. Не знаю, как здравомыслящий человек может этому поверить.
21. Надо упомянуть еще об одном немаловажном обстоятельстве. Вследствие своего крайнего аттицизма и в стремлении к строгому и чистому языку он нашел нужным переделывать римские имена и переводить их на греческий язык. Так, Сатурнина она называет Кронием, Фронтона – Фронтидом, Титиана – Титанием и так далее, часто еще смешнее. Кроме того этот самый человек написал еще о кончине Севериана, будто все остальные заблуждаются, думая, что он умер от меча, на самом же деле он будто бы умер голодной смертью; такая смерть ему кажется наиболее легкой, но он, очевидно, не знает, что все его страдания продолжались не более трех дней, а воздерживающиеся от пищи в большинстве случаев живут до семи дней, так что остается предположить, что Осрой выжидал, пока Севериан не умрет от голода, и потому не наступал в продолжение недели.
22. А что сказать, мой милый Филон, о тех, которые употребляют в истории поэтические слова и говорят, например: "Двинулась осадная машина, и стена с шумом мощно пала на землю", и затем в другой части своей прекрасной истории: "Так Эдесса бряцала оружием, и все там оглашалось гулом и треском", или "Вождь был полон дум, как лучше всего подвести войско к стене". И среди этого вдруг вводит такие дешевые и простонародные, даже нищенские слова, как "Начальник лагеря написал господину", или: "Солдаты стали покупать съестное", или: "Они уже выкупались и занялись собою", и т. п. Таким образом его работа напоминает трагического актера, у которого одна нога обута в котурн, а другая в сандалию.
23. Вообще ты можешь встретить многих, которые пишут предисловия блестящим и высоким стилем и делают их излишне длинными, так что можно ожидать услышать после этого чудеса; главная же часть истории оказывается у них маленькой и невзрачной, так что сочинение их напоминает ребенка, например Эрота, в шутку надевшего огромную маску Геракла или Пана. Слушатели сейчас же кричат им: "Гора родила мышь". По-моему, надо поступать иначе: необходимо выдерживать все в одном тоне так, чтобы тело подходило к голове и чтобы не был шлем золотым, панцирь же сшитым из каких-то смешных лохмотьев или из кусков гнилой кожи, щит – из ивовых веток, а поножи – из свиной кожи. В таких историках, которые не задумались бы, пожалуй, приставить голову Родосского колосса к телу карлика, недостатка нет; другие, напротив, выводят безголовые тела и ссылаются при этом, как на своего союзника, на Ксенофонта, который начал так: "У Дария и Парисатиды было двое детей", и на многих других из старых историков. Но они не знают, что бывают предисловия, которых многие не замечают, хотя они по существу являются таковыми, как мы это и покажем в другом месте.
24. Эти погрешности в языке и, например, в общем построении еще можно терпеть, но если историки врут относительно местности и притом ошибаются не на парасанги, а на целые дневные переходы, то как это назвать? Один, например, так легкомысленно отнесся к делу, что, не видя никогда сирийцев и, как говорится, даже в цирюльнях не слыша рассказов о подобных вещах, пишет о Европе: "Европ лежит в Месопотамии, в двух днях пути от Евфрата, и является колонией Эдессы". Но и этого ему было мало: и мой родной город Самосату этот благородный муж в той же книге, подняв с места вместе с акрополем и стенами, перенес в Месопотамию, так что обтекают город обе реки и чуть ли не касаются стен. И не смешно ли, что мне следовало бы теперь оправдываться перед тобой, милый Филон, и доказывать, что я не уроженец Парфии или Месопотамии, куда переселил меня этот удивительный историк.
25. Этот самый человек сообщает также вполне правдоподобный рассказ о Севериане, с клятвой, что он его слышал от кого-то из бежавших с этой битвы: будто Севериан не захотел лишить себя жизни при помощи меча или посредством яда и петли, но изобрел трагическую смерть и странную по той решимости, которая для нее требуется: у него были случайно очень большие стеклянные кубки из отличного стекла; когда Севериан окончательно решил умереть, он разбил самый большой из этих кубков и воспользовался осколком, чтобы лишить себя жизни, перерезав себе стеклом горло. Так он не нашел ни кинжала, ни какого – нибудь копья, чтобы умереть смертью, достойной мужчины и героя.
26. Затем, так как Фукидид написал надгробную речь в честь первых из павших в описываемую войну, он, наш историк, нашел нужным напутствовать Севериана в могилу; ведь все историки состязаются с Фукидидом, ни в чем не повинным в поражениях в Армении. Похоронив великолепным образом Севериана, он выводит на могилу какого-то центуриона Афрания Силона, соперника Перикла, который говорил так долго и такие вещи, что, клянусь Харитами, я плакал от смеха, особенно когда к концу речи оратор Афраний со слезами и болезненными воплями стал вспоминать щедрые пиры и попойки, а затем закончил речь как некий Аянт: выхватил меч и благородно, как и подобало Афранию, на глазах у всех убил себя на могиле, – и, действительно, клянусь Эниалием, он вполне заслужил смерть на том месте, где произнес такую речь.
Видя это, как он говорит, все присутствующие восхищались и восхваляли Афрания. Я же, осуждая его за то, что он вспоминал чуть ли не похлебки и посуду и плакал при мысли о кренделях, еще осудил его более за то, что он умер, не убив сначала и автора всей этой трагедии.
27. Я мог бы перечислить, мой друг, еще много других подобных историков, но, упомянув еще только некоторых, перейду ко второму обещанию – к советам, как можно написать историю лучше. Есть люди, которые крупные и достойные памяти события пропускают или только бегло упоминают о них, а вследствие неумения, недостатка вкуса и незнания, о чем надо говорить и о чем молчать, останавливаются на мелочах и долго и тщательно описывают их; они поступают так же, как если бы кто в Олимпии не смотрел на всю величественную и замечательную красоту изображения Зевса, не хвалил бы ее и не рассказывал бы о ней тем, кто ее не видел, а стал бы удивляться хорошей и тонкой отделке подножия и соразмерности основания и все это бы тщательно описывал.
28. Я, например, слышал, как один историк упомянул о битве при Европе менее чем в семи строках, но зато потратил двадцать или еще более того мер воды на пустой и не имеющий никакого отношения к делу рассказ о том, как какой-то всадник мавр, по имени Мавсак, блуждал по горам, ища воды, чтобы напиться, и встретил несколько сирийских земледельцев за завтраком. Сначала те испугались его, но затем, узнав, что он из их друзей, приняли его и угостили; оказалось, что один из них сам был в Мавритании, так как там служил в войске его брат.
Затем следуют длинные рассказы и отступления о том, как он охотился в Мавритании, где видел много слонов, пасущихся стадами, и как едва не был съеден львом, и каких больших рыб покупал в Цезарее. И вот наш удивительный историк, оставив ужасную резню при Европе, конные сражения и вынужденное перемирие, свою и вражескую стражу, до позднего вечера стоял и смотрел, как сириец Мальхион дешево покупал в Цезарее огромных рыб, и если бы не наступила ночь, он, вероятно, дождался бы, когда эти рыбы будут приготовлены, и пообедал бы с ним. Если бы он всего этого тщательно не записал в своей истории, мы оставались бы в неведении относительно очень важных вещей, и для римлян было бы нетерпимым ущербом, если бы мавр Мавсак, страдая от жажды, не нашел воды и вернулся бы в лагерь, не пообедав. А я, однако, умышленно упустил много еще более важного: что к ним пришла флейтистка из соседней деревни, и что они обменялись подарками, мавр подарил Мальхиону кинжал, а тот – Мавсаку пряжку, и еще многое другое, составляющее, очевидно, самую сущность битвы при Европе. Таким образом, по справедливости, можно сказать, что подобные люди не видят самой розы, но отлично усматривают шипы на ее стебле.
29. Другой историк, также довольно странный человек, не выходивший никогда ни на шаг из Коринфа, не бывший даже в Кенхреях, а не то чтобы в Сирии или Армении, начал такими словами, – они мне запомнились: "Ушам следует доверять менее, чем глазам, а потому я пишу, что видел, а не то, о чем слышал". А видел он все так хорошо, что считает парфянских змей, которые являются значками военных отрядов (если не ошибаюсь, один змей полагается на отряд в тысячу человек), огромными живыми змеями, происходящими из Персии, немного выше Иберии. Этих змей они, по его словам, привязывают к длинным палкам и держат высоко над головой, чтобы издалека нагонять страх, наступая, а затем, уже в сражении, отвязывают их и посылают на врагов. Очевидно, многие из наших были проглочены таким образом, а другие, обвитые змеями, задушены и раздавлены. А историк стоял и смотрел на это, конечно, в безопасном месте и с высокого дерева делал свои наблюдения; и он хорошо поступил, что не начал боя с этими животными, иначе у нас не было бы теперь такого удивительного историка и притом лично совершившего столько великих и славных подвигов в этой войне. Он даже часто подвергался опасности и был ранен под Сурой, очевидно с Крания, гуляя по берегу Лерны.