Текст книги "Лукиан Самосатский. Сочинения"
Автор книги: Лукиан
Жанр:
Античная литература
сообщить о нарушении
Текущая страница: 74 (всего у книги 81 страниц)
21. Но приходится все же быть довольным, так как даже и бегством спастись уже невозможно, попавшись в сеть. Итак, зажмурившись, ты даешь себя взнуздать и первое время легко слушаешься седока, который не натягивает чересчур узду и не бьет больно, – пока ты в конце концов незаметно привыкнешь к нему. Посторонние люди, разумеется, с этих пор завидуют тебе, видя, что ты по ту сторону заповедной ограды проводишь свои дни и беспрепятственно входишь в дом и совсем сделался одним из своих. Ты же сам все еще не понимаешь, почему, собственно, они счастливым тебя почитают. Но, впрочем, ты радуешься, конечно, и сам себя обольщаешь, и все время надеешься, что дальше будет лучше. Происходит, однако, нечто обратное твоим ожиданиям: по пословице – "как у Мандробула" – подвигается твое дело, с каждым днем, так сказать, мельчая и вспять обращаясь.
22. И вот потихоньку, мало-помалу, будто в неясном сумраке, впервые вглядываясь пристально, ты начинаешь замечать, что прежние твои золотые надежды были не чем иным, как позолоченными пузырями, а весомы, истинны, неотвратимы и постоянны оказались одни лишь труды. "Какие ж бы это? – может быть, спросишь меня ты. – Потому что не вижу я, чту, собственно, в подобных содружествах оказывается таким уж трудным, и не придумаю, о каких это ты говорил обязанностях, утомительных и невыносимых". В таком случае выслушай меня, дорогой мой, и не расспрашивай только о том, есть ли изнурительное что-нибудь в этом занятии, но не оставь без внимания все постыдное, низкое и вообще только рабу приличествующее.
23. Итак, прежде всего помни, что ни свободным себя считать, ни благоразумным ты с поступлением к богачу не имеешь более права; знай: все – и род свой, и свободу, и предков – тебе придется оставить в стороне, на этот путь вступая и в такую кабалу себя запродав. Ибо не согласится Свобода сопровождать тебя, когда ты войдешь в дом богача для неблагородных и низких занятий. Да, да: рабом, – хотя, может быть, тебя крайне раздосадует это имя, – и притом не одного, а многих господ рабом ты неизбежно сделаешься и будешь прислуживать, согнув спину, с утра до вечера… получая позорную плату. Но, поскольку все-таки ты не вырос в рабстве с самого детства, но поздно выучился и, может быть, уже на склоне лет прошел школу рабства, – ты не слишком-то будешь отличен и не высоко будешь ценим своим господином: ибо будут портить тебя подползающие тайком воспоминания о свободе и на дыбы становиться по временам заставят, а тем самым сделают тяжким для тебя примирение с рабством, – если только ты не считаешь, что для свободы достаточно не быть сыном Пиррия или Зопириона и не продаваться с торгов, подобно какому-нибудь вифинцу, под зычные выкрики глашатая. Но, дружище, всякий раз, как с началом нового месяца ты, смешавшись с толпой этих самых Пирриев и Зопирионов, протянешь руку подобно прочим рабам и получишь, что полагается, в чем бы оно ни состояло, это и значит продаться: ибо нет нужды в глашатае для человека, о продаже которого уже сто раз провозглашалось всенародно и который давным-давно сам себе сосватал хозяина.
24. "Как, негодный ты человек, – воскликнул бы я (в особенности имея в виду, что передо мной некто, именующий себя философом), – как! Если бы тебя во время плаванья захватили и продали разбойники, ко дну пускающие корабли, – ты, наверно, оплакивал бы себя самого как страдающего не по заслугам. Если бы кто-нибудь схватил тебя за руку и повел, заявляя, что ты – его раб, ты стал бы кричать о законах и неслыханной бы это считал обидой, и негодовал бы, и громогласно призывал бы во свидетели Землю и бессмертных богов, а ныне, за несколько оболов, находясь в таком возрасте, когда даже, будь ты рабом от рождения, тебе уже пора было бы на волю смотреть, – ты взял и продал сам себя, вместе со всей своей добродетелью и мудростью. И даже тех многочисленных и пространных рассуждений не постыдился ты, которые оставили нам превосходный Платон, Хризипп и Аристотель, восхваляя свободное начало в человеке и порицая рабское. И тебе не стыдно равняться со льстецами, базарною чернью и скоморохами? Не стыдно в толпе римлян одному выделяться своим чуждым плащом философа-грека и жалким образом коверкать латинский язык, а потом обедать на шумных и многолюдных обедах вместе с какими-то человеческими отбросами, по большей части с негодяями разной масти? И среди них ты произносишь свои грубые славословия и пьешь сверх надлежащей меры, а с зарею, вскочив по звуку колокола и отряхнув с себя самый сладкий утренний сон, ты вместе с другими начинаешь сновать вверх и вниз, еще не отмыв со вчерашнего грязь на ногах. Такой сильный испытывал ты недостаток в горохе и дикорастущих овощах, иссякли, видимо, источники, текущие студеной водой, что ты пришел к подобному образу жизни вследствие безвыходности? Но нет, ясно видно, что не воды, не гороху, а разных пирожных, приправ и благоухающих вин искал ты, когда попал на крючок из слов, но, прожорливая рыба, вполне по заслугам пронзил себе алчно раскрытую глотку. Итак, по пятам за такой прожорливостью идет возмездие, и, подобно обезьянам с цепью на шее, ты в окружающих возбуждаешь смех, а себе самому представляешься живущим роскошно, потому что можешь грызть сушеные смоквы, сколько захочешь. Но свобода и благородство и сами люди, связанные с собой общностью филы и фратрии, – все исчезло бесследно, и даже памяти об этом никакой не осталось.
25. И пусть бы позор ограничивался тем, что вместо свободного человека ты имеешь вид раба, но обязанности у тебя были бы иные, чем у всей этой самой обыкновенной челяди. Посмотрим, однако, меньше ли тебе предписывается делать, чем приказывается Дромону или Тибию. Дело в том, что те науки, из страстной любви к которым твой хозяин, по собственным его словам, взял тебя в свой дом, мало его заботят. И действительно: что общего, как говорится, у осла с лирой? Очень мало, конечно. Разве ты не видишь? Эти люди тают на глазах от любви к мудрости Гомера, искусству Демосфена или высокой мысли Платона, а если лишить душу помыслов о золоте и серебре и забот о них, останутся лишь чванство, изнеженность, страсть к наслаждениям, распутство, наглость и невежество. И, конечно, для этого всего ты своему хозяину никогда не понадобишься. Но, поскольку ты носишь длинную бороду и видом своим внушаешь благоговение, греческий плащ твой накинут красивыми складками, все тебя знают как грамматика, ритора, или шествуя по дороге, он не забывает Муз и служения философа, – постольку господину приличным представляется включить такого человека в число тех, кто идет впереди его, открывая торжественное шествие: ибо это придает ему вид поклонника греческой науки и вообще ревнителя просвещения. Таким образом, дорогой мой, тебе грозит опасность, что не за удивительные речи, а за бороду и твой плащ философа будешь ты получать свою плату. Поэтому тебе надлежит всюду являться перед людьми с ним вместе и никогда не отставать ни на шаг. Напротив, с утра, поднявшись с постели, старайся, чтобы тебя видели при исполнении обязанностей, и не покидай строя. Он время от времени, возлагая на тебя руку, сболтнет первый попавшийся вздор, желая показать встречным, что, даже шествуя по дороге, он не забывает Муз и служению красоте посвящает досуг свой во время прогулки.
26. А ты, бедняжка, то рысцою догоняя носилки, то шагом, в гору и под гору, – таков уж (как известно тебе) наш город, – немалое пройдя расстояние, обливаешься потом и задыхаешься. Однако, пока хозяин ведет беседы в доме одного из друзей, к которому он пришел, тебе даже присесть некуда, и, стоя, ты в смущении начинаешь читать книгу, припасенную заранее. Потом, когда голодом и жаждой измученного застигнет ночь, ты, торопливо помывшись, в самое неподходящее время, чуть ли не в полночь, приходишь к столу, теперь уже не в почете, как когда-то, не привлекая к себе взоров присутствующих, – о, нет: всякий раз, как входит кто-нибудь новый, человек посвежее, ты отступаешь назад. И вот, оттесненный в самый оскорбительный угол, ты лежишь за столом, только наблюдая, как проносят мимо тебя кушанья, а сам только кости, если случится дойти до тебя, грызешь, подобно собакам, или от голоду с наслаждением лакомишься жестким листом мальвы, в который было что-то завернуто, если пренебрегут им лежащие выше тебя. Впрочем, и другие обиды не минуют тебя: яйца не достанутся только одному тебе, – никакой необходимости нет тебе получать всегда то же, что подают людям чужим и мало знакомым, – это было бы с твоей стороны просто невежливо; и курица у тебя будет не такая же, как у других: у соседа мясистая и жирная, а у тебя – цыпленок, пополам разрезанный, или голубь подсушенный, – прямое оскорбление и бесчестие. Часто, если не хватит кушанья кому-нибудь неожиданно появляющемуся за столом, слуга хватает лежащее перед тобой, уносит и ставит перед гостем, шепнув тебе наскоро: "Ну, ты – свой человек". Тем временем начинают делить грудинку свиньи или лани, и тут неизбежно одно из двух: или надо пользоваться расположением кравчего, или придется получить Прометеево угощение – "кости, туком прикрытые". И когда перед лежащим выше тебя блюдо стоит до тех пор, пока гость не откажется наполнять свой желудок, а мимо тебя слуга пробежит с удивительной быстротой, – разве может это снести свободный человек, хотя бы желчи в нем было не больше, чем в серне? Однако еще и про то не сказал я, что все пьют самое сладкое и самое старое вино, а ты один пьешь какую-то скверную гущу, стараясь пить из серебряного или золотого сосуда, чтобы цвет вина не уличил тебя, сколь мало почетным ты являешься гостем. Но если бы, по крайней мере, хоть этого вина ты мог пить вволю, а то нередко в ответ на твою просьбу мальчик
…тому, кто не внемлет, подобен.
27. Итак, многое мучит тебя, и весь мир целиком и чуть ли не каждая его подробность, всего же более печалишься ты, когда оказывают перед тобой предпочтение какому-нибудь распутному мальчишке или учителю танцев, или жалкому человеку из Александрии, кропающему ионические стишки. В самом деле, где уж тебе сравняться в почетном положении с людьми, которые прислуживают вожделению, а также проносят за пазухой любовные записочки. Итак, в самом дальнем уголке пира, понурившись от стыда, ты, само собой разумеется, тяжко вздыхаешь и сам себя жалеешь и обвиняешь судьбу, которая ни крупицы тебе не уделила от своих милостей. Ты с радостью бы, кажется мне, сделался слагателем любовных песен или даже согласился бы старательно петь сложенные другими песни, ибо ты замечаешь, насколько это занятие вызывает почет и приносит известность. Ты был бы не прочь, пожалуй, представиться даже, если бы понадобилось, чародеем или прорицателем из числа тех, что сулят богатейшие наследства, почетные должности и огромные состояния, – ибо опять-таки ты видишь, что эти люди прекрасно себя чувствуют на положении друзей и весьма высоко ценятся. Итак, ты охотно бы сделался кем-нибудь таким, только бы не быть отверженным и лишним человеком. Но даже и на это ты, злополучный, не способен. Таким образом остается только одно: смириться и молча терпеть, сетуя про себя и не привлекая к себе никакого внимания.
28. Действительно, если кто-либо из слуг шепотом наябедничает на тебя, что ты-де один не выражал одобрения любимчику госпожи, танцевавшему или игравшему на кифаре, – немалыми это грозит опасностями и хлопотами. Поэтому должно, мучаясь жаждой, как лягушка на суше, все-таки кричать, стараясь выделиться в хоре похвал и стать запевалой; а часто приходится и самому выступить с речью, когда другие замолчат, заранее обдумав какую-нибудь похвалу, чтобы выразить в ней великую лесть: ибо, пребывая в голоде и, видит Зевс, также и в жажде, благовониями умащаться и венком украшать голову – немного смешно. И подобен ты оказываешься в ту пору надгробию истлевшего уже покойника, принимающего приносимую ему жертву: и на это надгробие пришедшие тоже ведь и благовония возливают, и венок возлагают, но пьют и угощаются припасенной снедью сами.
29. Но если вдобавок твой хозяин ревнивый человек и есть у него красивые дети или молодая жена, а ты не совсем покинул Афродиту и Харит, то твоя деятельность протекает далеко не в мирной обстановке, и тебе угрожает опасность, которой пренебречь нельзя, ибо много ушей и глаз у царя; они не только видят то, что действительно есть, но всегда еще прибавляют к этому что-нибудь, чтобы показаться внимательными. Следует поэтому, как на пирах у персидского царя, лежать с опущенными долу глазами, из боязни, как бы какой-нибудь евнух не заметил, что ты кинул взгляд на одну из царских наложниц, и вслед за этим другой евнух, давно держащий наготове натянутый лук, не пронзил бы тебе стрелою челюсть за твой недозволенный взгляд, когда ты будешь пить.
30. После, возвратясь с пира, ты немного вздремнешь, но, пением петухов пробужденный, восклицаешь: "Жалкий я человек и несчастный! Как текли когда-то мои дни! Но я все оставил: и друзей, и жизнь беззаботную, и сон, желаньем размеренный, и прогулки свободные. И что же? В какую пропасть я добровольно сам себя вверг! И ради чего, о боги! Что за блестящая плата мне за это положена! Разве не мог я другими путями большие, нежели сейчас, добыть себе средства и к тому же свободу сохранить и полную власть над собой. Ныне же, по пословице, как лев, к челноку ткача привязанный, сновать я должен туда и сюда, и, что всего более достойно сожаления, ни отличиться не умею, ни угодить не имею сил. Ибо я невежествен в подобных делах и не искусен, в особенности в сравнении с людьми, которые ремесло себе сделали из угодничества. А что я неприятный человек и плохой товарищ в попойке, не умеющий даже смеха, хоть небольшого, вызвать, – это я и сам понимаю. Понимаю, что часто я досаждаю хозяину своим видом, в особенности когда он захочет сам себя превзойти в любезности: ибо тогда я кажусь ему угрюмым и совершенно не знаю, как мне к нему приноровиться. Если я продолжаю сохранять важный вид, – кончено: меня считают неприветливым человеком, от которого бежать впору; улыбнусь и сложу лицо в приятнейшие складки, – хозяин тотчас начинает презирать меня и просто плюнуть на меня готов. И положение создается похожее на то, как если бы некий актер вздумал играть в комедии, возложив на себя трагическую личину. А в конце концов, глупец, разве будет у тебя вторая жизнь, чтобы прожить ее для себя, прожив эту, настоящую, для другого?"
31. Еще ты продолжаешь сам с собой таким образом разговаривать, как раздается звук колокола, и нужно опять начинать то же самое: то носиться туда и сюда, то на месте стоять, – предварительно, конечно, смазав в пахах и в местах под коленями, чтобы хватило сил вынести это состязание. Потом обед, подобный вчерашнему и затянувшийся до той же поры. Словом, полный переворот в твоем образе жизни по сравнению с тем, как ты жил раньше, – недосыпание, потение и утомление потихоньку подкапываются под тебя, подготовляя чахотку, болезнь легких или кишечника или великолепную подагру. Но ты сопротивляешься тем не менее, и частенько, когда тебе следовало бы полежать, ты даже этого себе не разрешаешь: ибо болезнь подозрительна и всегда кажется бегством от своих обязанностей. В итоге ты выглядишь среди всех самым бледным и похож на человека, который готов вот-вот обратиться в мертвеца.
32. Такова твоя жизнь в нашем городе. Если же как-нибудь выехать из него понадобиться, то, оставляя все прочее в стороне, часто, придя последним, – таков уж выпал тебе жребий, – ты под дождем долго ждешь лошадей, пока, наконец, за неимением иного пристанища не заткнут тебя куда-нибудь вместе с поваром или с цирюльником госпожи, поскупившись бросить под сиденье хотя бы вязанку хвороста.
33. Не премину я пересказать тебе то, о чем мне рассказал известный стоик Фесмополид как о случае с ним самим, – весьма забавное и вовсе не неожиданное, Зевсом клянусь, происшествие, так что и с другими может, пожалуй, то же самое приключиться. Дело в том, что Фесмополид состоял при одной богатой и избалованной женщине из числа наиболее знатных в Городе. И вот, когда пришлось однажды отправиться в путешествие, то прежде всего, как он рассказывал, попал он в следующее презабавное положение: сесть рядом с ним в той же повозке – с ним, с философом, – предоставлено было одному кинеду, из тех извращающих природу распутников, с безволосыми от смолы ногами и начисто выстриженной бородой. Распутник был в большой чести, и эта женщина ему дала на память о его промысле соответствующее прозвище – «Ласточкой» звали кинеда. Это одно, конечно, уже многого стоит: рядом с суровым на вид старцем седобородым, – помнишь, какую длинную и величественную бороду носил Фесмополид, – рядом с ним усаживается нарумяненный, с подрисованными глазами, с блуждающим взором и согнутой шеей не ласточка – Зевс свидетель, нет, – коршун какой-то, у которого выщипали из зоба перья. И если бы Фесмополид не отговаривал усиленно, так распутник даже женскую сетку для прически на голову надел бы, усаживаясь с ним рядом. Но и помимо того всю дорогу бесчисленные терпел наш философ неприятности от напевавшего и щебетавшего спутника. И, не удерживай его Фесмополид, он, может быть, и в пляс бы пустился на повозке.
34. Но было еще и другое дано Фесмополиду поручение – подозвала его госпожа и говорит: "Фесмополид, ты мог бы быть мне очень полезен… У меня к тебе просьба о немалой услуге… Согласись без отговорок и не медли, не заставляй меня тебя упрашивать". И когда тот, как и следовало ожидать, обещал все исполнить, женщина сказала: "Я прошу тебя об этом, зная, что ты – человек добрый, заботливый и привязчивый… Собачку мою – знаешь, Миррину – возьми к себе в повозку и сбереги ее мне, позаботься, чтобы она ни в чем не нуждалась. Она ведь беременна, бедняжка, и почти накануне родов. А эти проклятые, непослушные рабы не то что о ней – и обо мне-то самой не очень думают в дороге. Так знай; ты немалое мне сделаешь одолжение, если постережешь мою любимую собачку, в которой вся моя услада". Обещал Фесмополид, – так настойчиво она умоляла, чуть не со слезами. Положение, однако, создалось из смешных смешное: собачка, которая выглядывает из плаща чуть пониже бороды и то и дело мочится, – сам Фесмополид об этом умалчивал, лает тонким голосом – такова уж эта мальтийская порода – и бороду философа облизывает, в особенности если запутались в ней остатки вчерашней похлебки. И этот самый срамник, восседавший вместе с философом, – он вообще не без остроумия высмеивал на попойках других присутствующих и, когда пришел однажды черед и над Фесмополидом посмеяться, заявил: "О стоике Фесмополиде только одно могу сказать: он у нас в последнее время что-то по-кинически лаять стал". Собачка же та, насколько мне известно, так и разрешилась от бремени в философическом плаще Фесмополида.
35. Так подшучивают или, лучше сказать, так издеваются люди над состоящими при них философами и мало-помалу совершенно приручают их и приучают к оскорблениям. Я сам знаю одного оратора, притом оратора острого на язык, который на пирах по заказу упражнялся в своем искусстве, и, клянусь Зевсом, это не были речи невежды, но чрезвычайно остроумные и крепко сложенные речи. Так вот он пользовался успехом за то, что для его выступлений среди попоек время отмерялось не водою клепсидры, но кувшинами выпитого вина. И, говорят, оратор решился взять на себя эту обязанность за двести драхм. Однако это, может быть, еще не так страшно. Но когда богач сам оказывается стихотворцем или пишет прозу и читает на пирах собственные творения, тут уж приходится совсем вылезать из кожи, славословя, льстя и придумывая для похвал все новые и новые обороты. А есть и такие, которые желают, чтобы ими удивлялись за красоту. Они хотят слышать, как их зовут Адонисами и Гиацинтами, хотя бы нос у них был подчас длиною в локоть.
Если же не станешь восхвалять их, немедленно попадешь в Дионисиевы каменоломни, как завидующий господину и недоброе против него замышляющий. Такие хозяева должны быть у тебя учеными и ораторами. Если же случится им варварски исковеркать язык, – именно за это нужно признать, что речь их полна "Аттикой и Гиметтом", и законом сделать на будущее время такой способ выражения.
36. Впрочем, прихоти мужчин, пожалуй, еще можно снести. Но женщины… Да, да, и это тоже составляет предмет домогательств со стороны женщин – иметь в своем распоряжении несколько образованных людей, которые за плату состояли бы при них и следовали бы за носилками. Женщинам кажется некоторым нелишним добавлением к прочим нарядам и притираниям, когда говорят, что они образованны и философией занимаются и стихи сочиняют, мало чем уступающие песням Сафо. Ради этого такие женщины водят за собой всюду наемных ораторов, грамматиков и философов. Но когда же они их слушают? Над этим тоже стоит посмеяться: слушают или тогда, когда наряжаются и заплетают волосы, или за обедом, так как иначе им недосуг. Иногда, пока философ о чем-то разглагольствует, входит прислужница, протягивает письмецо от любовника, и вот: эти речи о скромности останавливаются и выжидают, пока она напишет ответ любовнику и внимание ее снова перенесется к тому, что ей рассказывает философ.
37. Когда же наконец, много времени спустя, ввиду предстоящих Сатурналий или Панафиней присылается тебе какая-нибудь жалкая верхняя одежонка или чуть подгнившая рубашечка – тут неизбежно является к тебе многолюдное и чрезвычайно торжественное посольство. Первый немедленно, только прослышав еще о намерении господина, заранее прибегает к тебе и заранее сообщает и уходит, получив немалую мзду за принесенную весть. А поутру приходят тринадцать человек, неся подарки, и каждый пространно рассказывает, как много он о тебе говорил, как напомнил о тебе, как, исполняя поручение, выбрал подарок получше. Потом все: удаляются, получив должное, да еще и ворчат, недовольные тем, что ты не дал им больше.
38. Самая плата положена тебе от двух до четырех оболов. Но обременительным и надоедливым ты оказываешься, если попросишь о выдаче этих денег. Таким образом, чтобы получить плату, надо самому польстить и несколько раз поклониться, надо и управляющему услужить, причем последний требует и другого рода услуг – не следует забывать о том, что он является советником господина и другом. А то, что получишь, ты давно уже задолжал разносчику, продающему платье, или врачу, или сапожнику. Итак, подарки обращаются для тебя не в подарки и не идут тебе на пользу.
39. Но мало-помалу великая зависть, а при случае и некоторая клевета на тебя начинают исподтишка поднимать свой голос перед господином, который уже охотно выслушивает направленные против тебя речи, так как видит, что ты от постоянных трудов поизносился и дело у тебя прихрамывает и вообще ты уже служить отказываешься. К тому же еще и подагра подбирается. Все, что было в тебе самого цветущего, он сорвал и наиболее плодовитый возраст твой, и полноту телесных сил, – стер в порошок и сейчас, обратив тебя в какое-то изодранное рубище, уже высматривает, куда, на какую навозную кучу вынести тебя и выбросить и как бы другого, из тех, что смогут выдерживать трудную работу, взять вместо тебя. И вот ты обвиняешься в том, что в такой-то день покушался на его мальчика, или в том, что, несмотря на свою старость, развратил девственницу, прислужницу госпожи, или еще в чем-нибудь подобном. Под покровом ночи тебя вытолкали в шею, и ты выходишь, лишенный всего, беспомощный, захватив с собой вместе со старостью одну милейшую подагру. Все, что ты когда-либо знал, ты за это время забыл, нажил себе огромное, как мешок, брюхо, ненасытную и неумолимую злую утробу. Также и глотка твоя по привычке предъявляет свои требования и, принужденная отвыкать, негодует на это.
40. И вряд ли кто-нибудь другой примет тебя к себе, так как отошла твоя пора и подобен ты стал состарившемуся коню, у которого даже шкура непригодна к употреблению. Да к тому же и клевета, питаемая тем, что ты выгнан из дому, родит еще большие подозрения и превращает тебя в глазах людей в прелюбодея или отравителя и тому подобное. Ведь твой обвинитель, прежде чем рот раскрыть, уже возбуждает доверие, а ты? Ты грек, человек легкого поведения, склонный ко всякому беззаконию. Ибо такими всех нас считают здешние люди, и вполне понятно. Да, мне кажется, я открыл самую причину столь плохого мнения, которого римляне о нас держатся. Дело в том, что многие из нас, получая доступ в дома богатых, за неимением иных, более полезных, знаний предлагают разные волшебства и снадобья: и зелья приворотные – для влюбленных, и заклятья – для враждующих, – и делают все это, именуя себя учеными и плащами философов себя покрыв и отпустив бороды, внушающие уважение. Итак, вполне естественно, если богачи одинаково подозрительно относятся ко всем, видя, что столь негодными оказываются те, кого они считали самыми лучшими, особенно же обнаруживая льстивость на пирах и в других случаях совместной жизни, а также чисто рабскую погоню за выгодой.
41. Стряхнув с себя этих обманщиков, богачи продолжают их ненавидеть и всячески ищут способа окончательно их уничтожить, если представится к тому возможность, опасаясь, как бы эти изгнанники не разгласили многим сокровенные слабости, свойственные богачам, – ибо наемники все же в точности высмотрели и, так сказать, созерцали своих хозяев во всей их непристойной наготе. Вот это и не дает богатым свободно дышать, поскольку все они совершенно подобны прекрасным с виду книжным свиткам с золотыми застежками, кожей пурпурной снаружи обтянутым, внутри же находится Фиест, плотью собственных детей угощаемый, или Эдип, сочетающийся с собственной матерью, или Терей, одновременно сожительствующий с двумя сестрами. Таковы и богатые люди: блеском окружены снаружи и известностью, внутри же под пурпурным покровом, подобно тем свиткам, много таят неслыханных поступков. Разверни любой из них, и перед тобой окажется немалая драма, достойная нового Еврипида или Софокла, а снаружи – пурпур цветистый и золотая застежка. Богачи сами сознают это, а потому ненавидят и преследуют всякого, кто уйдет от них, хорошо изучив противника, ибо боятся, что он раскроет страшные тайны богачей и расскажет о них многим.
42. Однако мне самому хочется, подобно знаменитому Кебету, нарисовать тебе как бы картину всей этой жизни, чтобы, с ней справляясь, ты знал, стоит ли тебе вступать на эту дорогу. С радостью бы обратился я с просьбой о написании к какому-нибудь Апеллесу, Паррасию, Аэцию или Евфранору; но, поскольку я затрудняюсь ныне найти кого-нибудь столь славного и безукоризненного по мастерству живописи, я по возможности кратко представлю тебе содержание картины. Итак, нарисуем прежде всего высокое и позолотой покрытое преддверие храма, не внизу в долине расположенного, но вознесенного над землей на вершину холма. И подъем к нему и крут чрезвычайно, и скользок, так что не раз тот, кто питал надежду достичь вершины, сломал себе шею, сделав один неверный шаг. Внутри же храма пусть восседает сам Плутос, допустим, весь из золота, необыкновенно прекрасный с виду и всем желанный. Поклонник его, только что взошедший наверх и приблизившийся к дверям храма, застыв от изумленья, взирает на золото. И вот Надежда берет пришедшего за руку, прекрасная и облеченная в цветистые одежды, и вводит его, совершенно потрясенного, внутрь храма. Отсюда Надежда все время продолжает идти впереди, а вошедшего принимают две другие женщины – Заблуждение и Рабство – и передают Труду, который, подвергнув несчастного многим тяжким испытаниям, в конце концов вручает его Старости полубольным и поблекшим. Напоследок пришедшим завладевает Презрение и влечет его к Отчаянию. А Надежда после этого улетает прочь и исчезает. И вот уже не через те золотые врата, сквозь которые он вошел, а через иной в противоположную сторону обращенный, потайной – выход выталкивают его прочь, нагим, пузатым, бледным стариком; левой рукой он прикрывает свой срам, а правой стискивает себе горло. При выходе несчастного встречает Раскаяние, проливающее бесполезные слезы и довершающее его гибель. На этом и заканчивается наша картина.
А теперь, любезный Тимокл, ты сам все рассмотри внимательно и обдумай, хорошо ли для тебя будет войти, как изображено на картине, сквозь главные двери, а потом через другие оказаться низвергнутым со столь великим позором. И, как бы ни поступил ты, помни слова мудреца: "Божества неповинно; вина – в собственном выборе".