Текст книги "Гангстер"
Автор книги: Лоренцо Каркатерра
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 27 страниц)
– Ты думаешь, что быть пастухом и все время жить впроголодь лучше? – спросила его Франческа.
– Он жил бы, замаранный кровью других людей, – ответил Паолино.
– А теперь кровью замаран ты, – огрызнулась Франческа, уставившись на него с неприкрытой холодной ненавистью. – От такого пятна ты никогда не очистишься. Ни перед Богом. Ни перед каморрой. И уж конечно, не передо мной.
Паолино опустился на колени перед нею и прикоснулся к выпирающему животу.
– У нас есть другой ребенок, – прошептал он. —
Мы должны сделать все возможное, чтобы правильно воспитать его и вырастить в хорошем месте. Подальше отсюда. Подальше от этих людей.
– Эти люди – мы. – Франческа изо всех сил сдерживала слезы, которые лились непрерывно с того самого дождливого утра, когда она положила своего сына на вечное отдохновение. – Можно бежать куда угодно – ничего не изменится. Это место – мы сами. И эти люди – мы.
– Я – нет, – ответил Паолино, выпрямляясь.
– Но мой следующий ребенок будет таким, – сказала она и почувствовала, как по телу пробежал озноб.
Масло сочилось из машинного отделения совсем тоненькой струйкой. Она невидимо петляла между чадными костерками, в которых пассажиры сжигали сырые щепки и тряпки, пытаясь впустить хоть немного света в свой темный мир. В конце концов горючее уткнулось в один из костров, где в ржавом чайнике кипятилась темно–бурая вода, и сразу вспыхнуло. Огонь помчался по трюму, извиваясь, как встревоженная змея.
Штормовые волны швыряли пароход, заставляли его тяжело переваливаться с носа на корму, гулко били в железное брюхо. Вместе с удушающей жарой людей обдавало леденящим холодом от океанской воды и воздуха, просачивавшихся через трещины в дряхлых бортах. Судовые машины устало громыхали, пытаясь угнаться за штормом, в атмосфере переполненного трюма смешивались горячий пар и холодная испарина. И вот уже из–под проржавевших стенок машинного отделения потекли полдюжины, а потом и дюжина таких же тонких струек; проскользнув под ногами людей и мимо наглых крыс, они быстро нашли огонь и вспыхнули сами.
Сначала раздались крики, потом запах дыма резко усилился, а потом началась паника.
Огонь разгулялся очень быстро, совсем не как те жалкие костерки, на которых никак не хотела закипать вода в прокопченных чайниках, и люди толпой кинулись к единственному выходу из трюма. Они лезли по головам друг друга, забыв в один момент и о дружбе, и о родственных связях ради одного глотка свежего воздуха. У слабых и старых, которых так легко было отшвырнуть в сторону, не оставалось никаких шансов на спасение. Огонь распространялся быстро, и клубы серого дыма, похожие на кучи грязной шерсти, вскоре заполнили весь трюм. Молодая женщина, подол обтрепанного платья которой успел ухватить огонь, замерла на месте, воздев руки и запрокинув голову, словно приветствовала скорую гибель. Потерянный ребенок прижался к мокрой стене, заткнув крохотными грязными пальчиками уши, крепко зажмурив глаза и надеясь, что сейчас окажется в другом, спокойном и безопасном месте. Посреди трюма сидел на корзине старик с дымящейся самокруткой во рту – олицетворение разума в этом мирке, где все поголовно свихнулись от страха.
– Нет на то воли божьей, – визжала путешествовавшая в одиночку женщина, по которой прошлись стремившиеся выбраться. – Мы ничем не заслужили такой кары!
– Заткнись, дура, – оборвал ее какой–то мужчина. – Посмотри вокруг себя. Неужели ты еще веришь, что бог есть?
– Я не отрекусь от него до смертного часа, – ответила женщина, тщетно пытаясь подняться на ноги и сфокусировать взгляд хоть на чем–нибудь.
– Этот час уже наступил! – выкрикнул мужчина и пробежал мимо нее, рассчитывая все–таки выбраться из ада.
Паолино Вестьери стоял и смотрел, как разрасталась стена огня, окружавшая машинное отделение. Он знал, что им осталось жить считаные минуты. Он смотрел на Франческу – ее лицо было испачкано копотью, из угла рта вытекала струйка слюны, лоб был покрыт каплями по–та. Он наклонился и погладил ее по голове, прикоснулся грязными пальцами к мягким щекам и нежно поцеловал ее в губы.
– Ti amo, саrо[2], – сказал он женщине, которую любил.
Филомена, повивальная бабка, толстая старуха с изрезанным морщинами лицом, одетая в линялое черное платье, с дырявым платком на голове, подалась всей своей массой вперед и нажала обеими ладонями на живот Франчески. Франческа широко раздвинула ноги, упершись одной ступней в спину старика. Она наклонила голову, так что подбородок прижался к груди, и ждала, когда же прекратится приступ боли, пронзивший ее живот. Царивший вокруг хаос, испуганные крики и рыданья – все это, казалось ей, находилось очень далеко, и дым, раздиравший ей легкие, прилетал из какого–то места, совершенно не затронутого безумием и ужасом. Уже целый час она испытывала схватки, острые, как удары ножа, и от боли отчаянно цеплялась, ломая ногти и раздирая в кровь кожу на ладонях, за щербатые доски настила.
Вдруг она открыла глаза и посмотрела на повитуху.
– Мы успеем? – спросила она.
– Только ангелам это ведомо, – ответила Филомена.
Она растирала ноги Франчески от самого верха до щиколоток, зная по опыту, что сейчас это самая действенная помощь ребенку – до боли крепкое нажатие на одну ногу, затем на другую.
– Чем я могу помочь? – спросил Паолино, стоявший за спиной повитухи.
Филомена повернула голову и несколько мгновений искоса рассматривала Паолино.
– Ты любишь эту женщину? – спросила она.
– Очень, – сказал Паолино, как бы случайно отведя глаза в сторону.
– Тогда стой рядом со мной, смотри в глаза твоей жены и не отвлекайся ни на что. – С этими словами Филомена вновь повернулась к Франческе. – Ну, вот, и подошло время, моя маленькая! – выкрикнула она, пытаясь перекрыть шум. Вокруг клубился дым – такой густой, что еще немного, и по нему можно было бы взлезть к самому люку. – Набери воздуху, сколько сможешь, и тужься изо всех сил. Я сделаю все остальное.
Франческа Конти Вестьери кивнула и в последний раз обвела взглядом окружавшую ее неприглядную картину. Про себя она молча молила Бога, чтобы Он, несмотря на творившийся вокруг ужас, грязь и пожар, дал ее ребенку родиться живым и здоровым. Потом посмотрела мимо повитухи на мужа.
– Пообещай мне одну вещь, – сказала она.
– Какую? – Он перегнулся через Филомену, взял жену за обе руки и крепко сжал ее ладони, покрытые мокрой грязью и сажей, смешанными с кровью, сочившейся из многочисленных царапин. Он смотрел ей. в глаза и сквозь ее боль, сквозь жар, начавшийся у нее, сквозь ее страх и гнев, все же различал жестокую ненависть, которую его жена испытывала к нему.
– Ты устроишь для этого ребенка хорошую жизнь в новой стране, – сказала Франческа. – Дай мне слово.
– Я обещаю, – сказал Паолино.
– Дай мне слово! – визгливо выкрикнула Франческа.
Паолино опустился на колени и почти прикоснулся губами к уху жены.
– Я тебе обещаю, – прошептал он. – Как твой муж и как мужчина.
Франческа кивнула. Ее прекрасные волосы свалялись в сырой колтун, она вся обливалась потом и кровью, ее грудь часто вздымалась.
Паолино отступил в сторону. Дым щипал ноздри, заполнял легкие, до слез разъедал глаза. Он смотрел вокруг, на кучки людей, яростно борющихся друг с другом, чтобы выбраться наружу, под небо, которого они не могли увидеть. Трюм превратился в яму, где гулял огонь, куда хлестала через видимые и невидимые дыры забортная вода, где валялись мертвые и еще живые тела, где крики о помощи и вопли отчаяния сливались в один невнятный гул. Судно накренилось вправо, его усталое от многолетней борьбы со стихией тело было готово сдаться не знающему милосердия океану.
Юношеские ожидания и мечты Паолино Вестьери о простой и счастливой жизни – все это превращалось – нет, уже превратилось! – в копоть и горячие головешки.
Филомена опустилась на колени, упираясь локтями в пол и нащупывая ладонями между ног Франчески новую жизнь, готовую выбраться на свет. Пламя бушевало прямо у нее за спиной, но она не обращала внимания ни на что, кроме того, чего требовало ее призвание.
– Головка показалась! – крикнула Филомена, заглушив шум. На несколько секунд разогнув спину, она с неожиданной силой оторвала большой кусок от подола собственного платья и принялась стирать кровь с внутренней поверхности бедер Франчески, улыбаясь при этом точно так же, как улыбалась сотням рожениц в теплых домах на твердой земле.
Франческа до крови закусила нижнюю губу.
– Долго еще, синьора? – спросила она сквозь зубы.
– Это уже как ты сможешь, – ответила Филомена.
На них сползали по настилу тела погибших в давке и задохнувшихся в дыму. Из–за крена судна и роженице, и повитухе приходилось все сильнее цепляться за мокрые грязные доски.
– Тужься, тужься, деточка, – приговаривала Филомена, – тужься изо всех сил.
Франческа запрокинула голову и закричала так громко, что ее голос гулким эхом разнесся между покрытых испариной ржавых стен трюма. Потом часто–часто задышала. Ее глаза выпучились от боли. Акушерка опять наклонилась между ног Франчески, ее руки мягко, но крепко ухватились за макушку показавшейся головки ребенка. Между ногами роженицы быстро увеличивалась лужа крови. Крови было гораздо больше, чем многоопытной повитухе доводилось видеть при нормальных родах, и старуха знала, что обе жизни удастся сохранить, лишь если Бог проявит к этим людям особое милосердие. В похожем на ад трюме даже время текло совсем не так, как обычно, каждое мгновение растягивалось на целую вечность, каждая секунда вмещала в себя без остатка жизнь, полную тяжких воспоминаний. А огонь метался среди людей, равнодушный к жизни и смерти. Все, каждый человек из тех, кто еще оставался в этом огромном помещении, знали, что означало прикосновение холодной руки незваной гостьи.
В пароход ударила очередная волна, да так, что прогнулась стена совсем рядом с Филоменой и Франческой. От сотрясения их всех, вместе с Паолино, швырнуло вниз по наклонному полу. Их спины лизнули языки пламени, их руки тщетно цеплялись за покатившихся вместе с ними мертвецов. Филомена упала ничком и напоролась головой на торчавшую железку. Сразу хлынула кровь.
– Дай я помогу тебе, – сказал Паолино, хватая старуху за плечи.
– Забудь обо мне, – отозвалась та слабым голосом. – Позаботься о младенце. Ребенок – вот кому ты сейчас нужен. Только ему ты и сможешь помочь. – Она с усилием приподнялась, схватила Паолино за рубашку и подтащила к себе. – Только ему, – повторила она.
Паолино повернул голову к жене, неподвижно лежавшей на боку рядом с холодной, покрытой застарелыми пятнами машинного масла стеной.
– Ты ошибаешься, – сказал Паолино, но в его голосе слышалось больше страха, чем уверенности. – Она будет жить. Они оба будут жить.
– У тебя нет времени, – перебила его Филомена.
Густые клубы дыма наползали на нее, то и дело скрывая лицо. – Иди и спаси то, что еще можно спасти.
Паолино опустил голову повитухи на пол, подложив под нее тряпку, оторванную от подола ее черного платья, и на коленях подполз к жене. Их окутывал дым, совсем рядом яростно ревел огонь. Он взял жену за плечо и нерешительно потянул; она перевернулась на спину, тяжело стукнувшись об пол головой и обдав лицо и грудь мужа крупными брызгами темной крови. Паолино опустил взгляд к ногам жены, пытаясь в дымном мраке разглядеть лицо ребенка, которое должно было уже показаться из чрева Франчески, и тщательно обтер руки о рубашку. Потом он вынул из заднего кармана тряпку, немного обтер жену от крови и пота, и лишь после этого потянулся к голове ребенка. Его правая ладонь легла на мягкую макушку, и несколько долгих секунд он боялся сделать хоть какое–то движение. Подняв голову, он видел лицо жены, еще недавно такое красивое, а теперь перемазанное жирной грязью, с пылающими лихорадочным румянцем щеками, с губами, сделавшимися мертвенно–синими. Он разглядел вопрос в ее глазах, и ему захотелось наклониться к ее уху и сказать, как сильно любит ее. Сказать, как сильно он сожалеет о той боли, которую ей причинил.
Но он не издал ни звука. Напротив, Паолино опустил голову и осторожно потянул ребенка, пытаясь высвободить его из теплого безопасного материнского чрева, которое с минуты на минуту должно было превратиться в смертельную ловушку. Головка повисла неподвижно; Паолино освободил плечи, а потом, уже почти без его помощи, ему на руки выскользнуло все тельце. Шума и криков, все так же раздававшихся вокруг, он совершенно не замечал. Он не замечал ни того, как что–то взрывалось в машинном отделении, ни того, как волны с новой яростью пытались сокрушить борта парохода. Он не замечал ни ада, окружавшего его, ни холодного океана, дожидавшегося, пока какой–нибудь глупец выберется из этого ада, чтобы сразу же поглотить его.
В правой руке он держал пуповину, последнюю связь матери с младенцем, и лихорадочно крутил головой в поисках чего–нибудь острого, чем можно было бы ее перерезать. Отчаявшись, он оторвал щепку от доски трюмного настила и принялся поспешно перепиливать этот живой канатик, чтобы освободить ребенка. В конце концов это ему удалось; он отделил ребенка от неподвижно лежавшей Франчески. Подняв его к лицу, Паолино дважды шлепнул по спинке ладонью и в течение мгновения, которое показалось ему не короче целой жизни, ждал, когда же младенец подаст хоть какой–то признак жизни.
И улыбнулся, услышав пронзительный крик ребенка, заглушивший вопли и рыдания людей, метавшихся по трюму, стоны обессилевших, в страхе ожидавших приближения смерти. Прижав сына к груди, Паолино опустился на колени перед лицом Франчески.
– Смотри, любимая, – прошептал Паолино. – Посмотри на твоего сына.
Франческа взглянула на ребенка изъеденными докрасна дымом глазами, и ее губы растянулись в слабой улыбке.
– Е un bello bambino[3], – прошептала она и, с трудом подняв руку, погладила лобик младенца. Потом она в последний раз закрыла глаза, ее рука сползла вдоль ноги мужа и неподвижно легла на пол.
Паолино Вестьери поднялся, держа на руках новорожденного сына, – его нога соприкасалась с безжизненным телом жены – и оглядел трюм. Он увидел, что огонь успел набрать полную силу. На полу лежало множество трупов, среди которых попадались живые старики, безропотно готовившиеся встретить неизбежную смерть. Матери, стоя на коленях, укачивали, держа в объятиях, уже мертвых детей, а отцы в отчаянии пытались подсадить еще живых детей повыше на забитый людьми трап. Пожар добрался до машинного отделения, огонь бежал вдоль старых труб, раскаляя кожухи и заставляя ржавые поршни застревать в своих цилиндрах. А океан продолжал штурмовать старый пароход снаружи, стремясь отправить его на давно заслуженный покой.
За свою не столь уж долгую жизнь Вестьери больше чем заслужил смерти. Он собственными руками убил родного сына и похоронил его в сухой земле своей родины рядом с изуродованным телом родного отца. Он видел, как умирала его жена, только что принесшая новую жизнь в мир, который успела глубоко возненавидеть. И теперь он стоял, глядя на разгулявшийся огонь, готовый с радостью поглотить и его самого, и его ребенка. Вестьери покрепче прижал ребенка к себе, пригнулся и нырнул в густой дым, заполнявший трюм тонущего судна.
На борту «Санта—Марии» было 627 пассажиров, хотя в списке насчитывалось только 176 фамилий. Яростный шторм и пожар в машинном отделении, случившиеся посреди Атлантического океана холодной февральской ночью, пережил восемьдесят один человек.
Одним из них был Паолино Вестьери.
Вторым – его сын, Анджело Вестьери.
Я перевел взгляд с Мэри на старика, неподвижно лежавшего на кровати. Он всегда говорил мне, что судьба – это всего лишь ложь, в которую верят только глупцы. «Человек сам выбирает свой путь, – говорил он. – Весь ход своей жизни ты определяешь сам». Но я не мог не сомневаться в его правоте. Очень уж было похоже, что ход такой жизни, как у него, начавшейся в тени смерти, был предопределен с первых минут. Сами обстоятельства его появления на свет могли оставить на сердце шрам, не поддающийся никакому излечению. Они могли исковеркать его душу, отвратив ее от ценностей, которые большинство считает основополагающими, ожесточить его мысли и чувства. Они вполне могли подготовить почву для того, чтобы Анджело Вестьери стал тем, кем он стал.
Мэри проследила мой взгляд. Мне показалось, что мы с ней в этот миг думали совершенно одинаково. Но я ошибся.
– Такое впечатление, – сказал я, – что он был обречен с самого рождения.
– Полагаю, что можно считать и так, – ответила она, плеснув себе в стакан воды из пластиковой бутылки.
– А как же считать по–другому? – задал я совершенно дурацкий вопрос.
– Что его жизнь пошла точно так, как он того желал, – сказала она. – Как будто он с самого рождения запланировал ее себе именно такой, а не иной.
Глава 2
Его детство прошло в крохотной наемной квартирке, в каждой из комнат которой обитало по семье. Зимой тонкие оконные стекла лопались под тяжестью ледяной корки, намерзавшей и на подоконниках; дети спали в объятиях матерей, для которых единственной защитой от жестоких утренних холодов служили засаленные лоскутные одеяла. Летом стояла такая жара, что стены вспучивались и с них осыпалась грязная белая краска. В начале двадцатого века Нижний Манхэттен был местом, совершенно не подходящим для маленьких детей, особенно настолько не приспособленных к этим условиям, как Анджело Вестьери.
Анджело был обязан жизнью соседкам – молодым матерям, кормившим его молоком вместе со своими детьми. Тут было не до опасений по поводу возможной инфекции – речь шла о выживании и только о нем. Он рос без материнского тепла, рядом с отцом, не позволявшим себе открытого проявления чувств. С раннего детства в нем выработалась жизненная позиция одиночки, не нуждающегося в чьей–либо привязанности и не дарящего своей привязанности никому. Такое начало биографии типично для гангстеров, наделенных даром черпать из внешних лишений внутреннюю силу. Когда я жил рядом со стариком, мне довелось познакомиться со многими гангстерами, и никого из них нельзя было бы назвать разговорчивым. Все они меня знали, кое–кто из них даже симпатизировал мне, но все же я понимал, что никогда не заслужу их доверия. Доверять кому–то значило рисковать. Гангстеры могут выживать, лишь сводя риск к минимуму.
Маленький Анджело страдал от множества самых разных болезней, но бедность не позволяла ему получить надлежащее лечение. Его мучил постоянный кашель – местный врач сказал, что виной этому дым, которым он надышался при рождении. Из–за слабых легких и пониженного иммунитета он был подвержен всем инфекциям, которые процветали в битком набитых жильцами трущобных жилищах 28‑й улицы, пролегавшей на задворках Бродвея. Пожалуй, половину своего раннего детства Анджело провел в кроватке, стоявшей в глубине выходящей окнами на железную дорогу трехкомнатной квартиры, где его отец снимал угол за два доллара в неделю. Там он долгими днями и бессонными ночами кашлял, дрожал и хрипел под горой стеганых одеял и одежды. Потом, став взрослым, он никогда не жаловался, храня все свои переживания глубоко в душе. Ему с большим трудом давался английский, и он очень скоро ощутил, что плохое владение языком своей новой родины порождает массу неудобств. Но и этому недостатку предстояло сослужить Анджело хорошую службу в будущем, когда его способность подолгу хранить молчание будет рассматриваться как признак силы.
Анджело постоянно был углублен в собственные мысли и лучше всего чувствовал себя, когда оставался один, в созданном им самим мире. Лишь изредка он осмеливался присоединиться к своим ровесникам, игравшим на улице палками от метлы в дворовый вариант бейсбола, или в «джонни на пони», или в прятки, или в ступбол, или в расшибалочку. «У меня это всегда плохо получалось, – когда–то признался он мне. – И мне было совершенно неважно, примут меня в игру или нет. Что эти дети думали обо мне, как они ко мне относились – мне было совершенно безразлично. Я был для них чужаком, и это меня вполне устраивало. Тогда это было у меня единственным средством самозащиты».
Последствия плаванья через океан и губительного для легких пожара, которым мир приветствовал рождение Анджело, сказывались долго. Мальчик то и дело попадал в больницу для бедных, три раза оказывался на грани жизни и смерти и каждый раз выкарабкивался. «Только для того, чтобы доказать, что они не правы», – неопределенно высказалась Мэри, сопроводив свои слова загадочной улыбкой.
Паолино навещал его каждое утро перед работой и каждый вечер перед тем, как отправиться на приработок. Вечерами он приносил любимое блюдо сына, они ели горячую чечевичную похлебку, обмакивая в нее толстые ломти итальянского хлеба, и там, в больничной палате, при свете лампы, стоявшей на тумбочке, отцу и сыну было тепло от хорошей еды и общества друг друга.
– Папа, откуда приходят пароходы, на которых ты работаешь? – спросил Анджело, запихнув в рот большой кусок хлеба.
– Из самых разных мест, какие только есть на свете, – ответил Паолино, поднеся ложку к губам сына. – Они приходят каждый день из Италии, Германии, Франции и даже из таких стран, о которых я никогда прежде не слышал. И все битком набиты продуктами и товарами своих земель. А суда такие большие, что с трудом помещаются в гавани.
– И куда же девают все эти продукты? – спросил Анджело; в его воображении возникло множество огромных неповоротливых пароходов, выстраивающихся в длиннющие очереди и медленно вплывающих один за другим в порт.
– Развозят по всей стране, – сказал Паолино. – На склады, в рестораны, магазины. Знаешь, Анджело, эта страна, в которой мы сейчас живем, – она очень большая. Тут очень много еды, и работа найдется для каждого, кто хочет работать.
– Даже для нас, папа? – продолжал расспрашивать Анджело, выбирая остатки чечевицы из миски, которую отец держал перед ним в руке.
– В этой стране полно таких людей, как мы, – ответил Паолино, вытирая подбородок сына краем сложенной полотняной салфетки. – На свете нет места лучше для такого мальчика, как ты. Здесь может сбыться любое твое желание, отсюда ты сможешь попасть в такие места, каких даже и представить себе нельзя.
– А я смогу работать на больших пароходах, когда вырасту? – спросил Анджело. – Как ты. Ведь смогу, да, папа?
– Все может быть еще лучше, маленький Анджело, – сказал Паолино с широкой улыбкой. – Когда–нибудь ты сможешь даже стать хозяином одного из таких больших пароходов. Ты станешь очень, очень богатым. Будешь сидеть сложа руки, а другие будут работать на тебя.
Анджело опустил голову на мягкую подушку, посмотрел на отца и улыбнулся.
– Это было бы здорово, папа, – сказал он. – Для нас обоих.
Паолино опустил миску на пол возле своего стула, наклонился, приобнял болезненного мальчика огромной ручищей и принялся осторожно баюкать. Глаза Анджело, уставшего от болезни и от сытной еды, медленно закрывались.
После того, как Анджело в очередной раз пролежал четыре месяца в больнице, Паолино решил поручить его заботам своей тетки – Жозефины, вдовы, поселившейся в отдельной комнате в той же квартире, где жили отец с сыном. Жозефина была массивной женщиной с толстыми дряблыми руками и ногами, покрытыми от ступней до самого верха затейливым узором раздутых вен. Из–под седеющей черной курчавой челки смотрели темные, похожие на оливки глаза, губы то и дело растягивались в мимолетной беззаботной улыбке, а подбородок уродовали с обеих сторон глубокие шрамы – след от давнего собачьего укуса. Внешность заставляла предполагать в ней вспыльчивый характер, что полностью соответствовало действительности. Но она любила Анджело, заботилась о нем и старалась восполнить ему недостающее материнское тепло, в котором мальчик явно нуждался, хотя никогда сознательно не показывал этого. Она приняла мальчика под свое большое и теплое крыло, правда, скорее не как сына, а как ученика. «Она не верила, что каморра или мафия – это зло, и потому отец Анджело столько лет держался поодаль от нее, – пояснила Мэри. – Но разве она могла думать иначе? Ведь она была гордой супругой убитого босса преступного мира. Она уважала и соблюдала его понятия. И передала эти понятия Анджело».
Жозефина усаживала его в кровати так, что он опирался спиной на ее могучий бок, ласково поглаживала тяжелой рукой по густым волосам и рассказывала о той стране, где жили их предки. «Все началось из–за французов, – сказала она ему однажды утром, когда они вместе пили горячий куриный бульон. – Ведь что означает слово «мафия» – Morte ala Francia Italia anelia! – Смерть французам – вот клич Италии!
– Perche? – спросил Анджело на своем смешанном, наполовину итальянском, наполовину английском языке. – Почему смерть?
– Много–много веков назад они пришли туда и забрали землю, которая им не принадлежала, – объяснила Жозефина. – Она принадлежала нам, итальянцам. Полиция им не мешала, потому что боялась их. Политики не мешали им, потому что их всех купили. И потому пришлось мужчинам из городов создать отряд, в котором все друг другу доверяли.
– Они победили? – спросил Анджело. – Они вернули свою землю?
– Да. Было пролито много крови, но в конце концов они одолели всех врагов, – ответила Жозефина. – И никто никогда больше не осмеливался посягнуть на их землю.
– И твой муж был в этом отряде? – спросил Анджело. Этот рассказ он воспринимал, как большинство детей – любимую сказку, которую можно слушать снова и снова.
– Да, – гордо подтвердила Жозефина. – Он был capo того города, где мы жили и где он умер.
– Папа говорит, что уехал в Америку, чтобы мама и я были подальше от таких людей, как дядя Томассо, – сказал Анджело.
– Твой отец слабак, – презрительно прошипела Жозефина. – И навсегда таким останется – табуреткой, которую те, кто посильнее, двигают с места на место как хотят.
– Я тоже слабак, – сказал Анджело, грустно взглянув на Жозефину.
– Это переменится, – успокоила его Жозефина, ласково погладив своей большой рукой мальчика по щеке.
Все гангстеры, которых я знал, суеверны, и это коренится в днях детства, когда женщины, наподобие Жозефины, щедро пичкали их передававшимися из поколения в поколение легендами, не имеющими ровно никакого отношения к современности, но остающимися почти неизменными на протяжении многих столетий. Их повседневные страхи не ограничиваются черными кошками и пустыми ведрами, от которых шарахается большинство обычных людей, и подпитываются сновидениями, числами и подозрениями.
– Знаете, чего он всю жизнь больше всего боялся благодаря тете Жозефине? – спросила Мэри и покачала головой с таким видом, будто сама не могла поверить своим словам.
– Пожалуй, что да, – ответил я. – Если кто–то входил к нему в пиджаке, застегнутом на все пуговицы, это значило, что этот человек собирается убивать его.
– Это тоже верно, – согласилась Мэри. – Но больше всего меня потрясло, когда я узнала, что он никогда не сядет за стол и даже не остановится рядом с рыжеволосой женщиной.
– Почему?
– Это цвет дьявола, – пояснила Мэри. – И Жозефина считала, что рыжие способны сбить с толку любого, самого верного мужчину.
– Вы думаете, что он действительно верил во все это? – полюбопытствовал я.
– От всей души надеюсь, что да, – сказала Мэри, и улыбка вдруг исчезла с ее лица. – Из–за этого он убил немало людей.
Летними днями Анджело подолгу сидел на середине лестницы, ведущей в их квартирку, и рассматривал лица людей, которые толпами спешили мимо по тротуару. Улица была всегда переполнена пешеходами и конными упряжками, и вдоль обоих тротуаров постоянно возвышались кучи мусора и навоза. Прямо напротив дома, где жил Анджело, находился захудалый салун с перекошенной входной дверью, обшарпанными стенами и громким названием.
Он назывался «Кафе Мэриленд».
В его темных, заляпанных пролитым пивом и разбрызгиваемой в частых драках кровью недрах местные бандиты собирались для того, чтобы готовить убийства и ограбления, планировать налеты и делить добычу. Летом 1910 года там после продолжительного и шумного спора из–за женщины, щедро оделявшей своей благосклонностью завсегдатаев бара, застрелили троих мужчин. Работники морга подогнали свой черный фургон к входной двери через считаные минуты после того, как отгремели выстрелы, погрузили трупы и снова скрылись в темноте, пожимая плечами и со смехом обсуждая «ночную битву даго с миками»[4].
Отец требовал, чтобы Анджело никогда не подходил к «Мэриленду». «Люди в этом баре, – говорил он, – ничем не отличаются от тех, от которых мы убежали. Совершенно ничем». Паолино стремился проводить с сыном как можно больше времени, но, чтобы зарабатывать на жизнь, ему приходилось трудиться в двух местах, так что эти мечты оставались несбыточными. Три полных дневных и ночных смены он работал в порту, разгружая корабли, то и дело сменявшие друг друга у причальной стенки. За это Паолино платили семь долларов в неделю, но половину он должен был отдавать «быкам» Чика Трайкера, который за плату предоставлял возможность работать.
В первые десятилетия двадцатого века Чик Трайкер заправлял всей жизнью манхэттенского Нижнего Вест—Сайда. Трайкер был содержателем салуна, но довольно рано успел понять, что собирать дань, нанимая для этого головорезов, самый простой путь к обогащению. И поэтому вечерами, когда честные труженики расходились по домам, чтобы за ночь дать отдохнуть ноющим мышцам натруженного тела, кто вслух, кто про себя рассуждая, оправдывает ли себя честный труд, Трайкер стоял за стойкой своего бара, держа под правой рукой бутылку со своим лучшим пойлом, и набивал карманы, пребывая в наилучших отношениях с представлением о своем месте в Американской Мечте.
Оставшиеся ночи Паолино работал на небольшой скотобойне, находившейся на Западной 12‑й улице, снимал шкуры со свиней и овец и потрошил их для утренней поставки мяса. От него не укрывалась ирония жизненных перемен – если когда–то, в Италии, он заботливо пестовал овец, то здесь, в Америке, ему приходилось перерезать им горло огромным ножом. То, что он зарабатывал здесь, в почти полной темноте и антисанитарии, граничащей с преступлением, ему разрешали полностью оставлять себе. В дополнение к шести долларам заработка Паолино давали по две бараньи головы в неделю. Жозефина мариновала их в красном винном уксусе с толченым чесноком и запекала в железном бочонке из–под вина. Те воскресные обеды представлялись Паолино Вестьери преддверием рая – самым близким его подобием, какое только может существовать в этом мире.
Беспрерывная невероятно тяжелая работа и жалкие гроши, которые за нее платили, не просто сломили Паолино, но, вернее будет сказать, сокрушили его. И это произвело неизгладимое впечатление на маленького Анджело. «Когда он приходил домой, я делал вид, что сплю, – рассказал он мне как–то раз, когда мы вдвоем обихаживали оливковые деревья, высаженные длинными рядами в его трехакровом поместье на Лонг—Айленде. – Он всегда был таким обессиленным, будто его жестоко избили. Он садился на край своей кровати, повесив голову, настолько усталый, что не мог даже раздеться. Сначала я сильно сочувствовал ему. Но со временем сочувствие превратилось в жалость. Я знал, что никогда не смогу жить такой жизнью. Даже смерть была бы лучше».