Текст книги "Гангстер"
Автор книги: Лоренцо Каркатерра
Жанр:
Криминальные детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 27 страниц)
Annotation
Каждый гангстер рано или поздно допускает ошибку, которая обходится ему гораздо дороже, чем выигрыш, который он рассчитывал получить в результате. Так произошло и с Анджело Вестьери, жестоким и расчетливым главой нью–йоркской мафии, на протяжении десятилетий единолично правившим своей кровавой империей. Причинами этой ошибки не были ни просчеты в «бизнесе», ни предательство «друзей», ни полицейская операция. Просто однажды судьба заставила дона Анджело сделать выбор. И проценты по выданному ею кредиту оказались непомерно высоки даже для всесильного «крестного отца»…
Впервые на русском языке!
Гангстер
ПРЕДИСЛОВИЕ
Книга 1
Глава 1
Глава 2
Глава 3
Глава 4
Глава 5
Глава 6
Глава 7
Глава 8
Глава 9
Глава 10
Глава 11
Глава 12
Книга 2
Глава 13
Глава 14
Глава 15
Глава 16
Глава 17
Глава 18
Глава 19
Глава 20
Глава 21
Эпилог
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
22
23
24
25
26
27
28
29
30
31
32
33
34
Гангстер
Посвящается Сьюзен
ПРЕДИСЛОВИЕ
Трое способны хранить тайну, только если двое из них мертвы.
Бенджамин Франклин
Лето, 1996
Я приходил смотреть, как он умирает.
Его затылок утопал в мягкой подушке, его лицо имело зловещий желтый цвет, сомкнутые веки были тонкими, как бумага. К иссохшему телу со вздутыми лиловыми венами на обеих руках тянулись трубки капельниц и провода монитора контроля сердечной деятельности. Грудь прикрывало тонкое синее одеяло, поверх которого неподвижно лежали длинные руки, вернее, кости, туго обтянутые тонкой кожей. Он медленно, ровно дышал, при этом у него в груди громко хлюпало, запах смерти висел в воздухе палаты, как морской туман.
Я пододвигал уродливый металлический стул к холодному радиатору отопления и садился спиной к темному городскому небу. Было уже поздно, и часы посещений давно закончились, но дежурные медсестры позволяли мне оставаться в больнице, пренебрегая правилами ради лежавшего в палате 617В умирающего мужчины, точно так же, как он сам на протяжении жизни пренебрегал правилами и условностями общества. Сестры входили через равные промежутки времени, минуя двоих охранников, сидевших в напряженных позах снаружи по обе стороны двери. Девушки в накрахмаленных белых халатах, стянутых поясами на полноватых талиях, измеряли его артериальное давление, проверяли капельницы и вводили ему все новые и новые дозы болеутоляющего, впрыскивая его прямо в трубки капельниц тонкими иглами шприцов, которые приносили с собой в карманах халатов.
Он находился в больнице четыре недели, и к нему уже дважды вызывали священника, чтобы провести соборование.
– Если он выкарабкается и вы решите, что ему нужно мое присутствие, звоните в приход в любое время, – сказал священник скрипучим, немного раздраженным голосом. Можно было подумать, что он страшно разочарован тем, что Бог никак не избавит эту душу от тела. – Это совсем рядом, в конце улицы.
– Вы побывали здесь уже два раза, – сказал я самым мягким тоном, на какой был способен. – Этого вполне достаточно.
– Он наверняка жаждет приобщиться к благодати в момент смерти. – Священник окинул взглядом кровать и лежавшего на ней; чуть трясущиеся пальцы падре, покрытые старческими пигментными пятнами, теребили лиловое одеяние. – Он не может не стремиться к этому.
– Нет, – возразил я, вернувшись взглядом к умирающему. – Не думаю, чтобы он придавал этому большое значение.
Я приходил в больницу каждый вечер – заканчивал работу в шесть, забегал на квартиру, чтобы побриться и переодеться, а потом шел пешком десять кварталов на север, задерживаясь по пути лишь для того, чтобы съесть большую порцию салата и выпить две чашки кофе в греческом кафе напротив входа в отделение «Скорой помощи». Я сидел у его кровати, мерцающий свет от экрана беззвучно работавшего телевизора озарял наши лица, городские звуки, доносившиеся снизу, с улицы, сливались с попискиванием и гулом мониторов, подключенных к его телу. В иные ночи по моим щекам текли слезы, потому что я воочию видел, как жизнь покидает его такое сильное когда–то тело. А в другие ночи на меня накатывали волны гнева, порожденные воспоминаниями о том ужасном зле, которое он обрушивал на тех, кто осмеливался встать у него на дороге.
Насколько мне было известно, никого, кроме меня, не интересовало, жив он или умер. Лежавший в этой кровати перенес один из самых тяжелых ударов, какие способна наносить судьба: он пережил всех своих врагов и друзей. Дети от случая к случаю навещали его (вернее, заглядывали), но их больше интересовал тот золотой дождь, который должен был пролиться на них после его смерти, нежели последние дни их отца. Все они смотрели на меня с крайним недоверием, считали мою близость с их отцом подозрительной, завидовали тому, что я провел рядом с ним столько времени, и пытались угадать, почему он выбрал именно меня поверенным своих тайн. У него были две дочери и сын – все уже зрелые семейные люди. Они росли, не зная никаких финансовых затруднений, но надежная рука их отца и его своеобычная любовь давно уже оказались забыты, вытесненные из их жизни комфортабельными жилищами в пригородах, обучением в частных школах, поездками в европейские страны и заботами о том, как сократить налоговые платежи. У них было очень мало совместных воспоминаний, которые теперь могли бы объединить их, и в эти последние дни им оставалось лишь сидеть у кровати, смотреть на лежавшего без сознания отца и уходить, отбыв рядом с ним требующееся по правилам приличия время.
Мы раскланивались, но не говорили друг другу ни слова. Наша единственная точка соприкосновения неподвижно лежала в кровати, которая разделяла нас, словно стена. Этот прямоугольник казался широким и холодным, как река; дело было в том, что одного и того же человека мы знали совершенно с разных сторон. Я не раз задумывался, каково это – быть ими, знать то, что они знали, и чувствовать то, что они чувствовали. Они боялись прикасаться к нему, тем более обнимать его, и не могли выдавить ни слезинки при мысли о его неизбежной смерти. Такая жизнь давалась непросто, и последствия этой непростоты читались на их лицах, когда они неподвижно, словно каменные, сидели рядом с отцом, которого им никогда не позволяли любить.
С их точки зрения, его смерть недопустимо медлила.
Это случилось в конце четвертой недели. Я шел по больничному коридору, держа в правой руке чашку с горячим кофе. Ставшие уже совсем привычными звуки, сопровождавшие ночную жизнь больницы, сливались для меня в неощутимый белый шум[1]. За спиной звякнул остановившийся на этаже лифт. Я обернулся и увидел вывалившегося из кабины Дэвида, сына старика. Его голова и плечи промокли под шедшим снаружи сильным дождем.
– Я так и думал, что ты будешь здесь, – сказал он слабым невыразительным голосом, нисколько не похожим на глубокий сочный баритон отца. Этот младший партнер в бухгалтерской фирме, расположенной в центре города, сорока двух лет от роду, сделал все, что возможно, чтобы его имя никак не ассоциировалось с тем человеком, который лежал в больничной палате. Он был на несколько дюймов короче и на двадцать фунтов тяжелее, чем его отец в том же возрасте, и всегда казался простуженным.
Я отхлебнул из чашки и кивнул.
– Мы с сестрами как раз сегодня говорили об этом, – сказал он, подойдя ко мне настолько, что я отчетливо обонял одеколон «Джеффри Бин», которым он обтирал лицо после бритья.
– О чем?
– О том, следует ли нам вообще затруднять себя визитами сюда. – Он оглянулся через плечо, чтобы убедиться, что никто из медсестер не подслушивает за спиной.
Я пожал плечами:
– Поступайте как сочтете нужным.
– Я имею в виду: кто кого дурачит? Совершенно не думаю, что он растрогался бы, увидев нас рядом с собой. Наоборот, если бы он мог говорить, то сказал бы, чтобы мы проваливали ко всем чертям. С тобой… с тобой все по–другому. И всегда было по–другому. Так что нет никакой причины сейчас что–то менять.
– Вам нет никакой нужды что–то обсуждать со мной, – ответил я. – Ну, а он в таком состоянии все равно не может почувствовать чье–то присутствие рядом с собой, тем более понять, кто это.
– Твое присутствие он чувствует, – сказал Дэвид, стараясь заставить свой голос звучать твердо.
– Когда он умрет, я попрошу кого–нибудь позвонить вам, – сказал я ему, отвернулся и направился в сторону палаты, где лежал его отец.
– Ты и он похожи как две капли воды, – сказал Дэвид мне в спину. – Наверно, именно поэтому он все время так заботился о тебе. Вы оба – бессердечные ублюдки.
Шел одиннадцатый час душной нью–йоркской ночи, только–только началась трансляция из Анахайма матча «Янки», как дверь в палату номер 617В открылась. Я отвернулся от телевизора, ожидая увидеть медсестру. Вместо нее вошла хорошо одетая пожилая женщина. Вошла и бесшумно подошла к кровати. На вид лет под семьдесят, с густыми седыми волосами, старомодно зачесанными назад. Во всем ее облике – в изборожденном вызывающе незамаскированными морщинами лице, в пронзительно глядящих темных глазах – угадывался какой–то затаенный огонь. Ногти были покрыты ярко–красным лаком. Одета она была в темно–синий брючный костюм, впрочем, пиджак она сразу сняла и аккуратно положила в ногах кровати.
– Найдется стул для меня? – спросила она, не отводя взгляда от лежащего на кровати мужчины.
Я поднялся и подвинул ей стул, глядя, как она сделала еще несколько шагов, наклонилась и поцеловала старика в лоб. Ее пальцы погладили его неподвижные руки, потом она наклонилась еще ниже и что–то прошептала ему в самое ухо. Я никогда не видел ее прежде и не знал ее имени. Но то, как она двигалась, безошибочно говорило, что она переживает, видя его в таком состоянии.
Потом она выпрямилась и впервые с того мгновения, как вошла в комнату, посмотрела на меня. Ее глаза погрустнели.
– Вы, должно быть, Гейб, – сказала она. – Он часто говорил о вас. Еще когда вы были маленьким мальчиком.
– Мне всегда казалось, что он вообще не любил говорить, – сказал я; как ни странно, я сразу почувствовал себя вполне непринужденно в ее обществе.
– Это верно. – Ее лицо вновь осветилось чуть заметной улыбкой. – О большинстве вещей и с большинством людей. – Улыбка сделалась шире. – Я Мэри, – сказала она. – Если точнее, то я Мэри для всех, кроме него.
– И как же он называет вас? – спросил я, улыбнувшись ей в ответ. Ей нельзя было не улыбнуться.
Она вдруг непостижимым образом помолодела.
– Шкипер.
– Почему?
– Мы познакомились, когда мой отец катал его на своей лодке. Как только мы вышли из гавани, меня поставили к рулю, чтобы они могли свободно поговорить. Но он не услышал ни слова из того, что говорил ему отец. Он не сводил глаз с ребенка (хотя я вовсе не была ребенком), управлявшего сорокатрехфутовой лодкой. Был уверен, что мы все утонем, если не сейчас, то через несколько минут.
– Он ведь родился в море, – сказал я, опершись на спинку кровати. – И очень не любил говорить о том плавании.
Она кивнула.
– Отец научил меня управлять лодкой задолго до того раза. Я фактически выросла на воде. Но когда я заметила, что он смотрит на меня, и поняла, насколько ему не по себе, то решила немного позабавиться. И вот я, время от времени, то глядела на него с насмерть перепуганным видом, то бросала руль, то закрывала глаза, будто не знала, что мне дальше делать. А он от этого на самом деле пугался.
– Но он все же понял, что происходило?
– Минут через двадцать он решил, что или мне невероятно везет, или я умею обращаться с судном, но и в том, и в другом случае мы благополучно вернемся на твердую землю. Когда я в очередной раз скорчила испуганную рожу, он подмигнул мне. Вот и все. Так родился Шкипер, так я влюбилась в него.
– Вы любили его? – Не успев договорить, я пожалел, что не смог скрыть своего удивления.
– С того дня и до сих пор, – ответила она, снова повернувшись к человеку на кровати. – Ничего не изменилось, только время прошло, вот и все.
– Извините. Я не имел в виду ничего обидного.
– Не стоит извинений, – искренне сказала она.
– Просто я думал, что я знал о нем все, что стоило знать. Обо всех местах, где он бывал, и всех людях, с которыми он имел дело.
– Вы знали то, о чем он рассказал вам, – ответила Мэри. Она сидела очень прямо, держа плечи развернутыми. – То, что слышали, и то, что пережили.
– Но чего же я не знаю? – Я всматривался в лицо Мэри, пытаясь разглядеть ту нахальную девчонку, которой мужчина, лежавший сейчас в кровати, вручил свое сердце. Несмотря на безмятежный вид, нетрудно было догадаться, что эта женщина имеет представление о том, что такое опасность. Она появилась, словно облачко вечернего тумана – до этого часа я не имел ни малейшего представления о ее существовании, – битком набитая тайнами, которые, как я точно знал, должны очень скоро уйти навсегда.
– Есть несколько неизвестных вам вещей, – сказала Мэри, – которые помогли бы вам лучше понять то, что было. Я думаю, что рано или поздно он и сам рассказал бы вам обо всем. Ну, а теперь придется это сделать мне. Если, конечно, вы готовы.
– Вообще–то, я не в состоянии представить себе что–либо хуже того, во что он меня уже посвятил, – признался я.
Мэри – воплощение благообразного спокойствия – не торопясь окинула меня взглядом. Потом посмотрела на старика в кровати и сложила руки на животе.
– Может быть, вы хотите принести себе еще кофе? – спросила она.
У нас за спиной на экране беззвучно мелькали изображения. «Янки» после перебежки Тино Мартинеса вышли вперед в матче против «Ангелов».
Рядом со мной неуклонно приближался к исходу своей судьбы старик, бывший когда–то очень сильным, никого не боявшийся и сам наводивший на всех страх.
Напротив меня сидела женщина, с которой я познакомился менее пятнадцати минут назад. Ее слова обладали силой, способной напрочь изменить течение моей жизни.
Книга 1
Земля свободы
Бедность – худшее из зол и самое страшное из преступлений.
Джордж Бернард Шоу
Глава 1
Лето, 1906
Он терпеть не мог копаться в воспоминаниях.
Они не пробуждали в нем сладкой ностальгической тоски, не возрождали утраченную любовь. Он считал, что у них есть только одно полезное свойство – они помогают укрепить броню, которой он так старательно окружал себя и за которой прятал все, что могло оказаться хоть мало–мальски уязвимым или же выдать наличие у него человеческих качеств. Когда он рассказывал мне о своем детстве, это выглядело так, будто речь шла о событиях из жизни совершенно постороннего человека, рассматриваемых из безопасного отдаления, не то полузабытых, не то не имевших ровно никакого значения. Рассказывая, он никогда не отводил глаз от моего лица, и его голос оставался все таким же глубоким и сочным, независимо от эмоционального накала тех событий, о которых шла речь.
Историю о том, как он пересек океан, я услышал, когда мне было десять лет от роду, а сейчас, когда я сидел в больничной палате и слушал рассказ Мэри, картины самого начального этапа жизни старика, который сейчас умирал здесь, вновь воочию вставали передо мной, свежие и сокрушительные, как океанская волна.
Когда обрушился шторм, пароход уже три дня полз прочь от Неаполя.
Далеко внизу под палубой, там, где за железной стенкой выбивалась из сил старая машина, в помещении, рассчитанном от силы на двести человек, сгрудилось шесть сотен мужчин, женщин и детей. Помойная вонь мешалась с тяжелым духом машинного масла и металла, проржавевшего от постоянной утечки пара. Вместо бессловесных штабелей ящиков и мешков с подвешенными сургучными печатями судно было нагружено стонущими, изнемогающими людьми. Разбившись по семьям, они сидели кучками, укрываясь от холода кто чем мог – и взятой с собой одеждой, и найденной в трюме промасленной и грязной ветошью. Изголодавшиеся малыши, которых к тому же кусали крысы, без устали завывали. Взрослые жевали табачные листья в надежде заглушить голод; по их подбородкам стекали струйки темно–коричневой слюны. Женщины, молодые и старые, пытаясь поднять упавший дух, пели неаполитанские баллады или молили столь сурового к ним Господа, чтобы он сократил срок их невыносимо тяжелого земного странствия.
Они взошли на пароход под покровом ночи, уплатив по двадцать пять тысяч лир – почти пятьсот долларов – с носа местному воротиле Джорджо Сальвеччи, растолстевшему землевладельцу, который в любое время года ходил в застегнутом на все пуговицы желтовато–коричневом пальто. Сальвеччи отправлял «шкуры» – итальянских эмигрантов – через Атлантический океан, в гавани Нью—Йорка, Бостона и Балтимора. На грани веков, в разгар бегства итальянцев на обетованную американскую землю, Сальвеччи и его подручные отправляли по полторы тысячи человек в неделю навстречу неизвестному будущему. Они не скрывали полного безразличия к дальнейшей судьбе своих клиентов – их участие в сделке заканчивалось с уплатой (конечно, без всяких квитанций) денег. За дополнительные несколько тысяч лир Сальвеччи мог предоставить фальшивые документы, на которые в Эллис—Айленде или ином пункте прихода будет проставлен оттиск резинового штампа, дававший вожделенное право войти в Золотой мир.
Беглые заключенные, воры, мошенники и убийцы – все они рано или поздно приходили к Сальвеччи. Он был их последней надеждой, только он мог спасти их от многолетнего пребывания за толстыми железными прутьями, которыми были забраны окна камер итальянских тюрем.
Своих клиентов Сальвеччи отправлял через Атлантику на старых потрепанных пароходах, уже давно забывших свои лучшие годы и блестящую публику, прогуливавшуюся некогда по их палубам. То, что когда–то составляло гордость торгового и пассажирского флота, теперь, тяжело скрипя, переползало через океан и доставляло в новую страну груз нищеты и людских чаяний. Пароходы носили громкие имена: «Леонардо», «Витторио Колонна», «Королева Изабелла», «Марко Поло». Когда–то они бороздили лазурные воды Адриатики, зарабатывая золото для венецианских торговцев и банкиров. Теперь же, придавленные тяжестью лет, тащились, переваливаясь с волны на волну, через бескрайние просторы Атлантического океана.
Пассажиров кормили один раз в день, вечером; делал это крупный мускулистый мужчина, изукрашенный татуировками от лба до лодыжек. Его звали Итало, и он был уроженцем северной горной области, славившейся своим непроходимым ландшафтом, но никак не кулинарным искусством. Чтобы накормить голодных, Итало приходилось по десять раз спускаться в трюм. Он карабкался по узкой лесенке с большой кастрюлей, наполненной варевом. Оказавшись внизу, он, не задерживаясь, зачерпывал обжигающе горячее содержимое кастрюль прямо мисками, оставлял их на полу и быстро выбирался наверх, а люди жадно пожирали еду, которой, пожалуй, побрезговали бы и свиньи. Время от времени Итало кидал прямо в люк трюма черствые, заплесневелые ломти хлеба и видел, как грязные руки молниеносно расхватывали желанный деликатес.
Пассажиры собирали на дне трюма щепки, клочья тряпья и разводили маленькие костерки, к которым теснились, пытаясь согреться сами и спасти от простуды детей.
Кошмарное путешествие выливалось в восемь дней непрерывных страданий, но каждый из тех, кто сидел, скорчившись, на холодном, как лед, полу трюма, отчаянно стремился благополучно завершить его. Все они оставили позади пересохшую каменистую землю и будущее, в котором не было места надеждам, ради места, где, как им говорили, обязательно осуществятся любые их мечтания. Только эта вера и давала им способность жить дальше, в то время как рядом молча умирали старики, а измученные младенцы из последних сил орали, срывая голоса.
Паолино Вестьери мечты об Америке вполне хватало, чтобы поддерживать в нем стремление жить. Вестьери был тридцатишестилетним пастухом из Салерно; у него на глазах от трехсот обитателей процветающего селения осталось всего полдюжины, превратившихся в беспомощные жертвы голода, воров и болезней. Он имел восьмилетнего сына Карло и жену Франческу, беременную сейчас на восьмом месяце их вторым ребенком. Несмотря на постоянные трудности, Паолино вовсе не собирался покидать Италию. Но в конце зимы 1906 года его отец, Джакомо, попал в руки каморристов – бандитов в Италии везде называли по–разному: в Сицилии – мафией, а в Неаполе – каморрой. Он умолял дать ему еще немного времени на уплату давнишнего долга, но его не послушали. Его раздели донага, повесили на большой оливе, распороли ему живот. Через три дня Паолино узнал об участи своего отца и не без труда отыскал его труп. К тому времени его успели изуродовать вороны, он кишел личинками мух. А возвратившись домой, он обнаружил, что Карло пропал. Его жена заходилась в рыданиях; Паолино никогда прежде не слышал, чтобы женщина так орала.
– Они забрали Карло! – кричала она сквозь слезы. – Они забрали моего сына!
– Кто – они? – спросил Паолино, обнимая жену.
– Каморра, – с трудом выговорила Франческа. – Они забрали моего мальчика. Они забрали его в счет долга твоего отца. Долга, который мы не можем заплатить.
– Хватит кричать, – сказал Паолино. Он выпустил жену из объятий, прошел в спальню и взял свою лупару. – Я верну Карло.
Франческа рухнула на колени, слезы ручьями текли из ее глаз, она в отчаянии рвала на себе волосы.
– Мне нужен мой сын, – стенала она. – Пусть вернут сына. Если они хотят получить долг, скажи им: пусть требуют с твоего отца. А не с моего мальчика.
– Они уже получили долг с моего отца, – ответил Паолино. Он проверил, заряжена ли лупара, шагнул мимо жены и вышел за дверь.
Паолино стоял посреди небольшой гостиной, глядя на своего сына и мужчину, сидевшего рядом с ним. Из угла рта мужчины торчала тонкая сигара, струйка дыма ласкала полную загорелую щеку. Он погладил Карло по макушке.
– Хороший мальчик, – сказал, широко улыбнувшись, мужчина. – Очень тихий. Не доставляет нам никакого беспокойства. Мы уже считаем его почти членом нашей семьи.
– Я верну тебе твои деньги, Гаспаре, – сказал Паолино; лупара висела у него на плече, полуприкрытая рукавом его пастушеской куртки. – Даю тебе слово. Прошу тебя, позволь теперь мне забрать моего сына.
– Твой отец тоже давал мне слово, – ответил Гаспаре, вынув сигару изо рта. – Много раз. Но я так и остался ни с чем. Кроме того, с нами мальчик узнает лучшую жизнь. Мы сможем дать ему намного больше, чем ты. Что касается тебя, то теперь, когда твоего отца больше нет, ты больше ничего не должен. По крайней мере, нам.
Паолино посмотрел на сына и вспомнил, как много раз сажал его ранним утром на плечи и шел вместе с ним по склону холма, между старых олив, к пасущейся отаре. В его голове, как наяву, прозвучал счастливый смех мальчика, просившего отца идти побыстрее. Но это короткое блаженное воспоминание сразу вытеснилось образом
взрослого Карло, превратившегося в жестокого каморриста, молча, презрительно глядящего с вершины того самого холма, поросшего оливами, как его подручные, обвешанные дорогими ружьями и пистолетами, выгребают из карманов бедняков гроши, заработанные тяжким трудом. Паолино Вестьери знал, что должен любой ценой не допустить, чтобы из его сына, которого он так сильно любил, вырос такой человек.
Он шагнул поближе к Гаспаре и своему сыну, как будто не видел двоих мужчин, стоящих в углах комнаты.
– Так или иначе, – сказал Паолино, – но сын уйдет вместе со мной.
– Разговариваешь ты смело. – Гаспаре снова взял сигару в зубы. Его голос сделался резким. – Но мы еще посмотрим, надолго ли хватит твоей смелости.
– Позволь мне забрать моего сына, – вновь сказал Паолино, ощутив, как по его шее и спине потекли струйки пота.
– Мне больше нечего тебе сказать. – Гаспаре махнул рукой, указав Паолино на дверь. – Отправляйся к своим овцам, пастух. Ну а о мальчике я позабочусь.
Паолино упал на колени, лупара, до того висевшая за спиной, вдруг оказалась у него в руках. Но он направил стволы не на преступника Гаспаре. Оружие было нацелено точно в грудь его любимого сына. Двое мужчин, стоявших в углах, выхватили пистолеты и взяли Паолино на прицел. Гаспаре отшатнулся от мальчика, продолжавшая дымиться сигара выпала у него изо рта, и он поймал ее на лету. Карло уставился на отца, его губы дрожали.
– Ты убьешь единственного сына? – спросил Гаспаре. – Прольешь родную кровь?
– Для него лучше совсем не жить, чем жить с вами, – ответил Паолино.
– У тебя духу на это не хватит, – сказал Гаспаре. – Я даже не знаю, смог бы я сам сделать такое.
– Тогда спаси его и позволь уйти домой вместе со мной.
Гаспаре нескольких минут смотрел Паолино прямо в глаза.
– Нет, – сказал он в конце концов и покачал головой.
Паолино отвел взгляд от Гаспаре и посмотрел на сына. Он ощущал себя так, будто они лишь вдвоем остались на свете. Тяжелый взгляд мальчика сказал отцу все, что ему требовалось знать. Каморре не потребуется прилагать больших усилий, чтобы развратить душу ребенка и настроить его против тех, кого он любил раньше. Они совратят его фальшивым романтическим представлением о власти и богатстве, без труда соблазнят обещаниями безбедной жизни, намного более интересной и привлекательной, чем жизнь сына пастуха. Это будет дурная жизнь, в которой не останется места порядочности и добру. У них было недостаточно времени, чтобы полностью восстановить мальчика против отца, но Паолино ясно видел, что эта работа уже начата. Мальчик станет вором, преступником, а когда–нибудь и убийцей.
– Я люблю тебя, Карло, – сказал Паолино и нажал на спусковой крючок.
Он не отвел взгляда и видел, как ударом пули его сына с силой швырнуло в стену рядом с камином. Карло, убитый рукой родного отца, сполз на пол, его лицо с полуоткрытыми глазами оказалось в считаных дюймах от потрескивающих, разбрасывающих искры поленьев.
– Теперь он не принадлежит никому, – сказал Паолино.
Он отбросил лупару и подошел к камину. Наклонился, взял сына на руки, повернулся и ушел.
Эту часть истории я очень хорошо помнил. Многие из сторонников старика ссылались на высочайший накал страстей, сопровождавший все эти события, для того, чтобы объяснить ту жестокость, которая пронизывала всю его жизнь. Брат, которого он никогда не видел, был убит родным отцом, которого он так никогда и не смог понять, в стране, которую ему никогда не хотелось посетить. Естественно, говорили они, такие душевные травмы не могут не оставить глубоких шрамов. Сейчас же, слушая в ночной тишине рассказ Мэри, я вдруг задумался о том, могла ли его жизнь пойти по–другому, если бы Паолино Вестьери просто повернулся бы и вышел из той комнаты, не поддавшись своей старомодной и примитивной принципиальности, не испугавшись того, что его сын вырастет «человеком иного времени». И еще я думал о том, видел ли старик хоть каплю иронии в смерти своего брата в свете того, как пошла его собственная жизнь. Поскольку не могло быть никаких сомнений в том, что именно убийство Карло явилось тем семенем, из которого проросла вся судьба старика.
Паолино Вестьери похоронил отца и сына на холме, на берегу Неаполитанского залива. Там они и будут покоиться, защищенные от палящего летнего солнца и ледяных осенних ветров теми самыми двумя большими соснами, на которые Паолино забирался еще мальчиком. Могильщики засыпали гробы землей, а Паолино глядел на безмятежный пейзаж, зная, что видит его в последний раз. Гаспаре сообщил об убийстве Карло местному констеблю, превратив Паолино Вестьери в то, чем он никогда не мог даже представить себя, – в убийцу, за которым охотится полиция.
Он быстро и без шума продал свою землю, всю теплую одежду и оставшихся овец местному торговцу. Вырученных денег едва–едва хватило на то, чтобы оплатить проезд двух человек – его самого и жены – на «Санта—Марии», которая должна была покинуть Неаполь в ночь на 17 февраля 1906 года. Доктор предупредил Паолино, что будет лучше, если он отложит отъезд до весны, чтобы жена смогла родить здесь, в спокойных условиях.
– Каждый день, проведенный нами здесь, – это лишний риск, – ответил ему Паолино. – Мы должны уехать немедленно.
– Нельзя подвергать женщину, готовящуюся произвести на свет новую жизнь, такой опасности, – настаивал доктор.
– Здесь нет никакой жизни вообще, – отрезал Паолино. – Ни новой, ни старой.
– Дайте своей жене и ребенку шанс, – умолял доктор.
– Убраться отсюда как можно скорее – вот их единственный шанс, – сказал Паолино.
Франческа, его жена, сидела, привалившись к испещренной сальными пятнами стене покидаемого дома, ее лицо было полускрыто густыми растрепанными каштановыми волосами. Она потирала огромный живот, а глаза с силой зажмуривала, надеясь приглушить постоянно терзавшую ее боль. Она была дочерью фермера, единственным ребенком в семье, где ее воспитывали, как мальчика, заставляя работать на земле от темна до темна. Жизненные трудности были ей столь же знакомы, как вкус свежих помидоров из материнского огорода. Но, оказывается, всего, что она вынесла до сих пор, судьбе было недостаточно.
Она впервые заговорила с Паолино в городе, куда крестьяне собрались, чтобы отпраздновать окончание сбора урожая. Ей было тогда шестнадцать, ее тело уже начало обретать женственную округлость, но оставалось еще по–девичьи стройным, а ее быстрая теплая улыбка привлекала заинтересованные взгляды множества молодых людей. Ее деликатность позволяла даже самым стеснительным осмелиться пригласить ее потанцевать или предложить стакан домашнего вина. Паолино она много раз видела раньше: то на городской площади, где он разговаривал со своим отцом или смеялся и перешучивался с друзьями, возвращаясь домой из школы, то в тихой толпе прихожан в старой деревянной церкви. Он был силен и красив и в во–семнадцать лет казался гораздо взрослее, чем большинство его сверстников.
Он не приглашал ее танцевать, не угощал вином. Он считал, что такое начало знакомства будет неправильным. Вместо этого он вручил ей белую розу, сорванную в саду его матери, улыбнулся и ушел. Она улыбнулась ему вслед, и тепло, которое она вдруг ощутила в животе, сказало ей, что скоро она станет замужней женщиной.
– Те наши первые семейные годы были совсем особыми, – сказала как–то раз Франческа своей матери, когда обе женщины занимались приготовлением очередной трапезы из тех, что сливались в бесконечный цикл кормления большой семьи. – Наверно, так бывает всегда, когда двое молодых людей любят друг друга. А потом все кончилось. Жизнь лишилась солнца и погрузилась в кромешный мрак. Туда, откуда не бывает выхода.
Паолино много раз пытался объяснить жене причины своего ужасного поступка, но она то ли не смогла, то ли не пожелала его понять. А ведь он и в самом деле считал, что жизнь каморриста гораздо хуже, чем безвременная смерть. Он был готов пройти жизнь до конца, каждую минуту помня о том, что убил своего родного сына, лишь бы только не увидеть, как мальчик превращается в мерзавца, ведущего охоту на тех, кто слишком беззащитен для того, чтобы сопротивляться.