Текст книги "Избранное"
Автор книги: Лев Гинзбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 36 страниц)
В газетах появилось еще одно сообщение: в городе Заульгау состоялось последнее заседание "Группы 47"; она закончила свое тридцатилетнее существование...
На геттингенском семинаре с докладом о литературной ситуации в ФРГ выступал Дитер Латман, бывший председатель западногерманского Союза писателей, депутат бундестага. Он пояснил:
– Фактически группа распалась давно, она погибла под ударами левого студенческого движения. Молодежь говорила: "Из вас растут железные орденские кресты"... А ведь когда-то "Группу 47" едва не запретили американские военные власти: она казалась чересчур левой...
И снова передо мной возник 1963 год, глубокая осень, маленький баварский городок Заульгау, где все было серое – туманы, серые, под туманы, каменные дома, дымы над крышами. В отеле "Клебер-пост" – очередное заседание "Группы 47": прокуренный зал; Ганс Вернер Рихтер, как добродушный старый хозяин, гремя колокольчиком, ходил между столиков, созывал на собрание. Это было время его взлета – двадцать пятое заседание созданной им группы, конгресс наиболее видных писателей немецкого языка западных стран. В Заульгау тогда собрались Эрнст Блох, Вальтер Енс, Гюнтер Грасс, Вальтер Хеллер, Уве Ионзон, Зигфрид Ленц, Петер Рюмкорф, Ганс Магнус Энценсбергер, Фриц Раддац; впервые на заседании группы присутствовали гости из Советского Союза, из ГДР – там я познакомился с Иоганнесом Бобровским... В "Группу 47" входили также Генрих Бёлль, Ингеборг Вахман, Альфред Андерш, Гюнтер Эйх, Петер Вайс, Ильза Айхингер... Какое было соцветие!..
Теперь все это отцвело, осыпалось. По газетной фотографии Рихтера трудно было узнать: состарившийся, располневший, с седой мальчишеской челкой. И под фотографией сообщение о роспуске группы. Как некролог.
4
На переводческом семинаре, конечно, не могли не говорить о мастерстве перевода. Выступали представители Союза писателей и Союза переводчиков ФРГ; профессор Шеффель прочитал доклад – "В какой степени перевод означает интерпретацию оригинала?".
– Переводить, – сказал он, – значит интерпретировать... Лютеру во время перевода Библии привиделся дьявол. Лютер запустил в него чернильницей, в крепости Вартбург и сейчас еще можно увидеть на стене коричневое чернильное пятно... В данном случае дьявол – воплощение дьявольской трудности, которая возникла перед Лютером-переводчиком и которую испытывает, должно быть, каждый из нас. Как преодолеть языковой барьер? Как истолковать подлинник по своему разумению, оставаясь, однако, исполнителем авторской воли? Как сделать перевод явлением своей литературы, своего языка, сохраняя при этом, как того требовал Вильгельм Гумбольдт, едва заметный оттенок чужого? И какова допустимая здесь мера?..
Сам Шеффель переводит французов – Флобера, Пруста, Натали Саррот, но он знаком с немецкими переводами русских классиков. Они производят на него не слишком благоприятное впечатление. Чехова стали хорошо переводить лишь в самое недавнее время, а столь популярный и даже любимый немцами Достоевский – все же в известной степени Достоевский "не подлинный", сильно онемеченный переводом, приспособленный к немецкому языку, а не свободно живущий в нем.
В переводе, наверное, самый тяжкий грех – ложь. Грех перед автором, перед самим собой. Есть ложь преднамеренная, когда чужое выдают за свое и свое – за чужое. Есть ложь невольная – от недостатка знания, главным образом языка. Слово в наши дни, как никогда прежде, обросло множеством дополнительных значений, смысл, заложенный в нем, непомерно разросся. Не проникнув в ядро слова, невозможно интерпретировать текст: переводчик читает его слепыми глазами.
В жизни мне приходилось участвовать в разных переводческих диспутах, всякий раз мы упирали на то, что переводчик – писатель. Все это так. Однако геттингенский семинар напомнил, что у перевода своя, отличительная от всех прочих литературных жанров специфика. Перевод прежде всего – перевод. Перевод – синтез: литературоведения (интерпретация), лингвистики (знание языка, чтение текста на языке) и самостоятельного творчества (художественное воспроизведение подлинника). Это – в теории. На практике же часто одно из звеньев выпадает.
Оригинальный ПОЭТ не обязательно и не всегда может быть хорошим переводчиком, драматург – хорошим актером, а композитор музыкантом-исполнителем, хотя исключения всем известны (Мольер, Булгаков актеры, Рубинштейн, Рахманинов, Скрябин – великие пианисты). Но переводчик поэзии в пределах своего жанра, то есть в переводе, оставаться поэтом просто обязан!.. Пишет ли он свои собственные стихи или нет, в данном случае совершенно не важно. Важно, в какой степени проявляется он как поэт в переводе, с какой мерой ответственности относится к своей переводческой задаче.
Большинство наших бед происходит оттого, что нарушаются границы жанра: начинают поэтизировать подлинник, досочинять за автора, фантазировать или навязывать тексту свое истолкование. Самым же бессовестным нарушением переводческой атаки является небрежение к подлиннику, забота о собственной литературной персоне. У нас иной поэт-переводчик обеспокоен тем, чтобы его перевод звучал так, как если бы и оригинала в природе не существовало: "звучит как по-русски!"... Но нет! Надо, чтобы не только "как по-русски"! Это почуял такой насквозь русский поэт, как Твардовский, когда писал о Маршаке, что тому "удалось в результате упорных многолетних поисков найти как раз те интонационные ходы, которые, не утрачивая самобытной русской свойственности, прекрасно передают музыку слова, сложившуюся на основе языка, далекого по своей природе от русского...".
Твардовский догадался, в чем здесь секрет:
"Такая гибкость и счастливая находчивость при воспроизведении средствами русского языка поэтической ткани, принадлежащей иной языковой природе, объясняется не тем, что Маршак искусный переводчик – в поэзии нельзя быть специалистом-виртуозом, – а тем, что он настоящий поэт, обладающий полной мерой живого, творческого отношения к родному слову".
Вот это живое отношение к родному слову, вдохновенное подчинение его "приказу подлинника" и есть поэзия перевода!..
Об организации переводческого дела в ФРГ рассказывали Розмари Титце и Урсула Бринкман. Они говорили, что в ФРГ есть лишь один переводчик с русского, который в состоянии существовать на свой литературный заработок.
Я спросил, собираются ли в ФРГ издавать, скажем, Лермонтова, Тютчева. Мне ответили, что вопрос этот, к сожалению, не столько творческий, сколько коммерческий. Где тот издатель, который рискнет заказать переводы их стихов, где гарантия, что издания будут рентабельными?..
Я встречался с некоторыми издателями... Может быть, я подскажу какие-нибудь имена, книги?.. Я "подсказывал", издатели записывали; стоило, однако, заговорить о поэзии, о классиках, о русских литературных мемуарах, о существовании которых на Западе иногда даже не подозревают, как мои собеседники прятали карандаши. Мало кто верил в успех, они заранее считали, что спроса не будет. Может показаться невероятным, но мне всерьез приходилось чуть ли не упрашивать издать стихи Пушкина, Лермонтова, рекламировать, например, мемуары дочери Льва Толстого – Татьяны Львовны Сухотиной. Я пытался прибегать к самым доступным аргументам: увидите, что раскупят мгновенно, это же интереснее любого приключенческого романа. Один уход Льва Толстого из Ясной Поляны чего стоит!..
Переводчики художественной литературы в ФРГ живут трудно. Как бы они ни любили Пушкина или Тютчева, это их не прокормит. За стихи почти не платят. Переводы прозы оплачиваются гораздо ниже, чем технические переводы... И тем не менее они переводят. Из любви к искусству. Из бескорыстной нежности к слову. Из потребности отдавать прочитанное, полюбившееся неведомому, невидимому читателю...
В Геттинген, на семинар, приехал из Франкфурта-на-Майне Карл Дедециус. Он выпустил отдельной книжкой "Облако в штанах" Маяковского: приставил к русским строчкам свои немецкие – и на глазах у читателя переливается из одного языка в другой живая поэтическая кровь.
Перевод Дедециуса почти неправдоподобно точен и выразителен тоже до крайности. Вслед за переводом и параллельным русским текстом следует немецкий подстрочник и два предшествующих перевода поэмы – Гуго Гупперта и Альфреда Тосса. Каждый из этих переводов имеет свои достоинства, во всяком случае они достойно соперничают друг с другом, а возможность сравнить их между собой и сопоставлять с русским текстом таит особую радость...
Сейчас стало модным употреблять в отношении переводчиков термины "доноры", "литературное донорство". Высокомерные поэты считают, что жертвуют свою голубую кровь тем, кого они переводят...
Но что значит переводить? Это брать и отдавать. Брать от другого, отдавать от себя. Перевод – это высшая степень литературного бескорыстия, высшая форма понимания чужого языка, чужой души, чужой жизни, понимания настолько, что происходит таинственная метаморфоза: я становлюсь тобой, ты мной...
У Пауля Флеминга есть стихи:
Я жив. Но жив не я. Нет, я в себе таю
Того, кто дал мне жизнь, в обмен на смерть свою.
Он умер, я воскрес, присвоив жизнь живою.
Теперь ролями с ним меняемся мы снова.
Моей он смертью жив. Я отмираю в нем...
В этой причудливой диалектике – существо переводческого искусства.
Возьми меня всего и мне предайся ты...
На семинаре один день был специально отведен Генриху Гейне. Видимо, не случайно. Известно, что в гитлеровские времена Гейне был запрещен, книги его сжигали; менее известно, что Гейне тайком читали – не только в домах, в некоторых гимназиях на это отваживались даже учителя на уроках. На отношении к Гейне проверялась человеческая порядочность. Пока человек жив и остается человеком, он сохраняет способность противостоять злу. Даже тем, что полушепотом читает стихи запрещенного классика.
Устроители семинара знали, что за границей иногда, складывается впечатление, будто в ФРГ запрет на Гейне не отменен до сих пор: конфликты вокруг установлений памятников, борьба за присвоение имени Гейне Дюссельдорфскому университету, которая окончилась поражением. Неприятие Гейне – позорное пятно: расизм, отвращение к свободомыслию, старые счеты с "французским духом". Вокруг Гейне кипит борьба и сегодня. В Дюссельдорфе удалось открыть научный центр – Институт Генриха Гейне, создать общество его почитателей. Стихи Гейне, положенные на музыку Шубертом, Шуманом, Листом, пели певцы и певицы в строгих концертных залах. Сейчас молодые шансонье-гитаристы в прокуренных студенческих клубах кричат в микрофон его тексты – песни протеста.
Профессор Лауэр читал лекцию "Гейне в переводах на славянские языки". В странах Восточной Европы, особенно в России, Гейне всегда был больше чем поэт: символ свободомыслия, борьбы, страдания. Из России Гейне в 80-х годах пришел в Болгарию, всколыхнув множество свободолюбивых сердец. В Польше Сенкевич называл его "боевым союзником", им зачитывалась Мария Конопницкая. В Хорватии Гейне воспринимался как предшественник новейшей литературы. В годы войны его книги были у партизан Югославии.
Его "Книга песен" вошла в песни народов. Стихотворение "Азра" стало боснийской народной песней. "Красавица рыбачка" – народной песней грузин, "Хотел бы в единое слово..." – известнейшим русским романсом. Его стихи переводили лучшие поэты славянских стран. Профессор Лауэр говорил о переводах Лермонтова, Тютчева, А. К. Толстого, Блока. Из русских переводчиков XIX века он выделил Михайлова, Аполлона Григорьева, из переводчиков наших дней – Тынянова, Левика. Они, с его точки зрения, нашли к Гейне наиболее верный ключ.
Чем, однако, близок Генрих Гейне людям нашего времени? Я думаю, остротой, беспощадностью мысли, насмешкой над напыщенными, бездарными негодяями, над их затянувшимся, постылым всесилием. Сражаться с ними было опасно: расплачиваться приходилось кровью, жизнью. Навязчивый образ у Гейне – "Enfant perdu", боец, который, не выпуская оружия из рук, все же гибнет: "Nur mein Herze brach..." 1
1 Разбилось лишь сердце мое... (нем.)
Говорят: гибну, по не сдаюсь! У Гейне логический акцент перемещен: не сдаюсь, но гибну! Отсюда особый трагизм его горькой иронии.
Нравственная победа почти всегда дается ему ценой физической гибели; например, в "Фортуне" он яростно наседает на саму судьбу:
Я тебя превозмогу!
Я тебя согну в дугу!
Ты вот-вот оружье сложишь...
И вдруг тут же горестное признание:
Но и мне уж не поможешь...
Цель достигнута, но поэт истекает кровью; над ним восходит солнце победы, но голова его никнет.
Я изранен, изможден,
Дух угаснуть осужден...
Час торжества означает час смерти. Таково состояние мира.
В этом мире все шатко: чувства, настроения, истины, объявленные непреложными. Лиризм самых проникновенных его стихов разбивается об ироническую концовку, как лодочник о скалу Лорелеи. Он и почти непереводим потому, что обычные слова содержат у него часто иной, глубоко скрытый смысл. Его ласкательные обращения не поддаются прямому переводу: mein Kind, mein Schatz, mein Liebchen. Если перевести это как "дитя мое", "мое сокровище", "моя любимая", получится слащаво, фальшиво. Блок попробовал перевести mein Schatz как "моя звезда". Но и это слишком приподнято, в немецком контексте mein Schatz – грустнее, проще.
Никто не знает, как он, в сущности, выглядел. Фриц Раддац в своей книге "Гейне, немецкая сказка" (1977) подметил, что вне зависимости от возраста его изображали то романтическим красавцем с вьющимися светлыми волосами, то полнеющим тоскливым иудеем, то изможденным старцем, то пышущим здоровьем юношей. И только его посмертная маска передала его подлинный облик: лицо распятого Христа с застывшей на губах улыбкой Мефистофеля. Его звали Генрих Гейне, но в его метрике стоит имя "Гарри", а на его могильном камне начертано имя "Анри".
Гейне открыл закон относительности ценностей в расколотом, разорванном мире. Он установил и другое: великая мировая трещина проходит через сердце поэта...
5
Институт Генриха Гейне в Дюссельдорфе помещается на Билькерштрассе это всего в нескольких метрах от Болькерштрассе, где стоял дом, в котором Гейне родился. "Этот дом, – писал он в "Книге Ле Гран", – некогда будет достопримечательностью, и я велел передать старушке, его владелице, чтобы она ни в коем случае не продавала его. Она ведь теперь за весь дом едва выручит столько, сколько чаевых получит от знатных англичанок в зеленых вуалях та служанка, что будет показывать им комнату, где я появился на свет".
Не знаю, побывали ли здесь знатные англичанки, но во время второй мировой войны английские бомбардировщики разрушили именно ту часть дома, где над колыбелью поэта "играли вечерние лучи восемнадцатого и первая заря девятнадцатого столетия". Остался лишь фасад булочной Вейдегаупта с укрепленным на нем барельефным портретом Гейне – инициатива "Союза дюссельдорфских юношей".
В день рождения Гейне, 13 декабря, в 6 часов вечера, на Болькерштрассе, на эстраде перед булочной Вейдегаупта, барабанная дробь наполеоновского барабанщика Ле Грана открывает карнавальное шествие. Движутся гейневские персонажи, от здания ратуши, огненно-рыжая, идет, декламируя свои стихи, дочь палача Йозефина:
Нет, не хочу на суку висеть,
Нет, не хочу в воде тонуть,
Хочу приложить к губам своим
Меч, отточенный богом самим...
Поэт, художник, а также присяжный заседатель в городском суде Гаральд Хюльсман завел меня к себе: его жена шила костюмы для карнавала, и я увидел фригийский колпак и зеленое, распахнутое на груди платье Зефхен...
Всякий раз, когда я бывал в Дюссельдорфе, меня тянуло на Болькерштрассе, и всякий раз, когда я сюда попадал, шел проливной дождь. Приходилось прятаться в расположенном напротив ресторане "Золотой котел" ("Goldener Kessel"), где в зале над деревянными стругаными столами возвышается бюст Гейне: молодой человек с упрямым наклоном головы и сосредоточенным напряженным взглядом. Бюст этот имеет свою историю. При нацистах хозяин ресторана держал его в тайнике под полом, так что Гейне находился в подполье в самом буквальном смысле этого слова.
Искушенные в литературе приезжие, наслышанные о том, что Гейне в Дюссельдорфе забыт, указывая на бюст, иногда провоцируют посетителей и официантов вопросом: "Кто это?"
Не избежал этого искушения однажды и я и тут же получил от одного из официантов ожидаемый ответ:
– Какой-то музыкант...
Я едва ли не обрадовался – выходило нечто вроде: "что и требовалось доказать", как другой официант, удивившись моему вопросу, воскликнул:
– Как?! Вы не знаете?! Гейне! Великий немецкий поэт! Он родился в доме напротив...
Напротив я был солнечным летним днем 1960 года. По случаю воскресенья булочная была закрыта, я позвонил. Микрофон, вмонтированный в стену, осведомился: "Что вам угодно?", затем электричество отворило железную калитку. Навстречу мне, пропуская огромного дога, вышел юноша в красном джемпере, без рубашки. Я протянул ему визитную карточку.
Юноша провел меня во двор, расположенный позади дома: там был свален мусор, виднелись остатки фундамента. Юноша остановился и сказал:
– Здесь...
В квартире булочника, в прихожей на стене, под стеклом, висела факсимильная копия – написанные рукой Гейне острым готическим почерком слова: "Город Дюссельдорф очень красив, и, когда вспоминаешь о нем на чужбине, будучи к тому же его уроженцем, как-то чудно становится на душе. Я там родился, и мне кажется, будто я сейчас должен пойти домой..."
В прихожей было прохладно, на длинных полках стояли конторские книги, штемпеля, модель парусника. Уютно пахло кондитерской...
К Гейне мое поколение приобщалось перед самой войной. Он и раньше, как известно, был в России популярен, любим, но в конце 30-х годов его в наше сознание внедряли особенно страстно. Имя его было непосредственно связано с именами Маркса и Энгельса. Он был барабанщик революции. К тому же он был непризнаваем, гоним толпою националистов-тупиц.
В ту пору антифашистских митингов, политических процессов, конгрессов в защиту культуры и чкаловских, отдававших стальной оборонной мощью беспосадочных перелетов Гейне был как бы узаконен – в Берлине его сжигают, в Москве он воспламеняет молодые сердца: "Я – меч, я – пламя!.."
В школе я читал свои стихи, посвященные Гейне:
Города Германии, города на Рейне,
Существуют вот уж много сотен лет.
Пел о них когда-то славный Генрих Гейне,
Смелый барабанщик, боевой поэт...
Дальше, помню, обличались "дуры Геттингена с толстыми ногами", "жирный мир колбас" – то есть немецкое филистерство; заканчивалось же стихотворение тем, что "в каменном Париже" "юный красный доктор" – то есть Маркс – "им руководит", им – то есть Генрихом Гейне.
То была лексика времени, фразеология тех лет, которая входила и в школьные классы.
...И снова сладостно замирает у меня сердце, когда я думаю о своей 240-й школе на Рождественском бульваре. Недавно я там был, постепенно возвращались, выплывали из небытия вестибюль, гардероб, лестница, коридор с теми же цветами на подоконниках. Все, все осталось: те же классы, та же уборная, куда тайком ходили курить. Даже я остался: хожу, смотрю. Вот через эту дверь можно вылезти на крышу, а потом спуститься по пожарной лестнице на школьный двор... Ах, какие там были обворожительные девчонки, у меня и сейчас сердце млеет от воспоминаний – недавно я увидел одну из них – пожилую женщину под дождем на площади у Белорусского вокзала... Больше никого, кажется, нет.
Я иду по школьному коридору в свой класс. Отворяю дверь. Меня просят повторить, пройти еще раз: не получилось.
– Ну, теперь хорошо... Сядьте за парту...
Телевидение ГДР снимает фильм о Гейне. Я должен рассказать, как в школе научился любить Гейне, приобщившись сначала к его "Лорелее"...
Так оно, пожалуй, и было, я был влюблен в Элечку Туманян и у Гейне в "Книге песен" читал именно про нее, она была прекрасна и безжалостна, как Лорелея, и на меня веяло сладкой истомой от этого Гейне так, что я даже отважился перевести несколько его стихотворений. Эти переводы я огласил на занятиях литературной студии в Доме пионеров среди прочего моего детского стихотворного вздора. Но когда занятия студии летом подошли к концу, наш руководитель Михаил Светлов почти уверенно предсказал, что я стану переводчиком немецкой поэзии. И примерно то же самое сказал другой наш учитель, известный в свое время детский писатель Рувим Фраерман, совершенно равнодушно пропускавший мимо ушей все мои остальные стихи.
Переводчиком немецкой поэзии я стал, но к стихам Гейне, по-настоящему, так и не пробился. Ни одним из своих гейневских переводов я не доволен, хотя продолжал заниматься ими всю жизнь... Гейне, который казался мне когда-то ближе всех немецких поэтов, оказался самым из них недоступным, недостижимым, а может быть, и непостижимым...
На непереводимость Гейне сетовал еще Блок, которого образ Гейне преследовал, должно быть, всю жизнь. В его записных книжках, особенно 1918-1920 годов, то и дело встречаешь лихорадочные записи: "Жар. Много Гейне", "Ночью пробую переводить Гейне". "Весь день – Гейне", "Весь день я читал Любе Гейне по-немецки и помолодел"...
Из современных ему переводчиков Блок выделял Зоргенфрея, поэта символистского круга, сотрудника Блока по "Всемирной литературе". Ему посвящены "Шаги командора" и несколько лестных отзывов: "В. А. Зоргенфрей хорошо переводит", "Перевод Зоргенфрея, кажется, блестящ..."
Вильгельма Александровича Зоргенфрея сейчас мало кто знает, хотя переводы его возвратились в новые издания Гейне, а иные стихолюбы еще хранят в памяти его куплеты времен голодных петроградских пайков.
Рассказывают, что был он высок, грузен, говорил глуховато, медленно. Изредка грустно улыбался. Замкнутый, добрый человек. Однажды он принес молодому тогда германисту В. Адмони рукопись своего перевода "Торквато Тассо" Гёте с просьбой сличить перевод с подлинником, высказать замечания. На полях рукописи имелись чьи-то карандашные пометки.
– Не обращайте на них внимания, – предупредил Зоргенфрей, – это Александр Александрович.
– Какой Александр Александрович? – встрепенулся Адмони. – Блок?!..
Зоргенфрей кивнул.
– И вы хотите, чтобы я прикасался к этой святыне? – спросил Адмони. После Блока мое вмешательство лишено смысла...
– О нет! – остановил его Зоргенфрей. – Я прошу вас непременно сверить с оригиналом... Александр Александрович не очень хорошо знал немецкий язык...
Адмони был крайне удивлен. Впрочем, он уверял, что и сам Зоргенфрей. хоть и был из немцев и всю жизнь занимался немецкой литературой, немецким языком владел средне...
Зоргенфрей канул в ленинградскую ночь. Самые последние часы его жизни, оборвавшиеся в 1938 году, нам неизвестны.
Былью, злые песни
Про темную судьбу
Давайте похороним
В большом-большом гробу...
Эти строки его перевода останутся...
В 1956 году 15 ноября умер Георгий Аркадьевич Шенгели, поэт, стихотворец, переводчик. Мне поручили составить некролог, выдали его личное дело.
Шенгели я еще застал: значительное профессорское лицо, седая шевелюра, очки. На собраниях секции переводчиков он вел себя, что называется, активно, слушая ораторов, бросал с места реплики. Чаще всего одобрительные.
Когда-то он был изысканным, нежным крымским поэтом.
Мне помнились его строки:
На нас надвинулась иная череда.
Томленья чуждые тебя томят без меры.
И не со мной ты вся. И ты уйдешь туда,
Где лермонтовские бродят офицеры...
В 20-х годах на него накинулись лефовцы. Шенгели бросился на Маяковского. Маяковский рявкнул:
В русском стихе еле-еле
разбирается профессор Шенгели...
Он стал переводить Верхарна, Гюго, стихи Вольтера и Мопассана, издал книгу Гейне "Избранные стихотворения" с предисловием Лелевича.
После войны неистовый ревнитель переводческого мастерства Иван Кашкин ударил по его переводу "Дон Жуана" Байрона. Он покорно перешел на Барбаруса, Лахути и Кару Сейтлиева, а заканчивал жизнь переводчиком туркменского эпоса "Шасенем и Гариб".
В личном деле хранилась анкета, собственноручно заполненная им 13 марта 1953 года, без единой помарки каллиграфическим почерком: 1894 г. р., сын адвоката, город Темрюк, юридический факультет Харьковского университета, русский (дед по отцовской линии – грузин), первый сборник вышел в 1914 году... Далее шли однообразные ответы: нет, не состоял, не был...
Затруднения начались где-то на 3-й странице с вопроса: находился ли он или его ближайшие родственники на временно оккупированной территории? Шенгели добросовестно отвечал: "Я – не находился. Мой дядя по матери В. А. Дыбский, старейший профессор Харьковского университета, оставался в Харькове, где умер от голода, о чем сообщалось в "Правде". Возможно, там находились и его дети и внуки, о которых я сведений не имею..." На вопрос, есть ли у него за границей родственники, сообщил: "Да. Мой племянник Игорь Шенгели, которого я видел лишь младенцем, живет в Бейруте, откуда прислал мне в 45 г. через редакцию "Правды" письма, оставленные мною без ответа". Чистосердечно ответил на вопрос: лишался ли он или его ближайшие родственники избирательных прав? "Я – нет. Моя теща, М. В. Косоротова, 1870 г. р., в конце 20-х гг. на несколько месяцев была лишена избирательных прав в связи с административной высылкой ее сына..."
Я – не боец. Я мерзостно умен.
Не по руке мне хищный эспандор...
(Шенгели. "Гамлет")
Я – меч, я – Пламя!
(Шенгели. Из Гейне)
В некрологе я написал о вкладе покойного в русскую поэзию и в искусство художественного перевода.
В Институт Генриха Гейне я попал в историческое мгновение: директор доктор Йозеф Крузе только что за 21 тысячу марок приобрел в букинистической лавке первое (1815 года) издание "Эликсира дьявола" Гофмана – маленький ветхий том. На обратной стороне обложки карандашом было написано:
"Мне не хотелось бы начинать год со лжи. Однако же дорогому господу богу нашему я бы открыл свою просьбу подарить Вам часть отмеренных мне лет, но, разумеется, не все, ибо все-таки прекрасно жить в мире, где обитают девушки – – – (здесь у меня следуют три черточки) Остаюсь с уважением и преданностью, о моя прекрасная, мягкосердечная Фанни.
Ваш Гарри Г.
01 января 1816".
Это был новогодний подарок, который Гейне сделал своей кузине Фанни, одной из четырех дочерей гамбургского банкира Соломона Гейне, родной сестре той самой Амалии, любовь к которой, зажигая и испепеляя поэта, навеяла ему лучшие строки "Книги песен". Тем не менее Гейне успевал вспыхивать любовным огнем поочередно ко всем остальным сестрам, быть может инстинктивно спасаясь от безответной любви к Амалии.
Нет... Все они рассудительно вышли замуж за солидных людей: Фанни – за доктора медицины Шредера, Фредерика – за банкира Оппенгеймера, Тереза – за юриста Галле, Амалия же отдала свое сердце землевладельцу Фридлендеру...
Еще более ослепительную карьеру сделали единокровные братья Гейне. Густав подвизался при австрийском дворе, получил дворянский титул, его величали Густав Гейне фон Гельдерн, его потомки вышли на верхи венгерской знати, оказавшись в родстве чуть ли не с Габсбургами. Макс (Мейер), тот, кто женился на дочери лейб-медика Арендта, жил в Петербурге, дослужился до высоких чинов, выпустил книгу мемуаров о балканском походе русской армии "Картины Турции", издавал медицинскую и литературную газеты. Все они, его родственники, были люди инициативные, напористые, оборотистые, и сам он не мог бы, конечно, продержаться без их материальной помощи. И все же, по его собственным словам, лучшее, что у них было, это его фамилия...
Итак, я оказался первым иностранцем, которому выпала честь увидеть еще никому не известный автограф Гейне, к тому же сделанный на первом издании книги Гофмана.
В институте мне показывали гейневские рукописи: обычно – тонким пером, коричневыми чернилами. В Париже, в "матрацной могиле", лежа на низкой кушетке, куда его на руках переносили с кровати, исколотый морфием, он писал преимущественно на широких плотных листах, размашистым почерком, карандашом.
Я прочитал его последнее письмо матери:
"...подставь мне твои милые старенькие губки, чтобы тебя мог от всего сердца чмокнуть твой любимый сын..."
Она пережила его на три года...
За несколько часов до смерти в комнату к нему проник австрийский поэт Альфред Мейснер. Он осведомился, каковы его отношения с богом. Гейне, улыбаясь, ответил:
– Будьте спокойны. Бог простит меня. Это его профессия...
17 февраля 1856 года около четырех часов утра жизнь его угасла.
Два года спустя в России вышел первый сборник Генриха Гейне на русском языке: "Песни Гейне в переводе М. Л. Михайлова. Санкт-Петербург, 1858".
Эту книжку хранят в дюссельдорфском институте как реликвию...
В 1858 году Россия переживала вешнее время надежд, ободряющих слухов, вызревания реформ. Шли бесконечные толки о предстоящей отмене крепостного права. Составлялись проекты новых законов, уставов Литературного фонда, Театрального комитета, нового университетского устава.
Оживление царило и в русской литературе. Тургенев закончил "Дворянское гнездо", Гончаров "Обломова", Некрасов "Размышления у парадного подъезда".
Жили, писали Толстой, Щедрин, Тютчев, Островский, Сухово-Кобылин, Аполлон Григорьев, Чернышевский... Вот-вот должен был вернуться из ссылки Достоевский...
Сходились в литературных домах, читали вслух друг другу рукописи новых романов.
Графиня Блудова на обеде прочла стихи Аксакова в честь будущего освобождения крестьян.
Михайловский томик Гейне также принадлежал к знамениям времени. Десять лет назад Жуковский, прочитав Гейне, с ужасом писал о нем Гоголю как о провозгласителе "всего низкого, отвратительного и развратного"... Теперь Гейне стал в России кумиром – произошла переоценка ценностей.
Многие переводы Михайлова живы поныне: "Два гренадера", "Вопросы", "Женщина"... Они не всегда точны, но передают главное: настроение, интонацию, мысль. Кажется, Михайлов первый внял совету Гейне, который незадолго до смерти сказал французскому германисту Сен-Рене Тайандье по поводу своих стихов: "Есть такие вещи, которые непременно нужно перелагать, а не переводить". И верно. Будь иначе, мы никогда бы не читали: "Во Францию два гренадера из русского плена брели...", не повторяли бы: "Когда-то друг друга любили мы страстно. Любили хоть страстно, а жили согласно..."
На Гейне пошла мода, его переводили, кажется, все, но часто – плохо. Поэт-сатирик Минаев разнес и Фета, и Майкова, и Берга, и Миллера.
Писарев жестоко бранил переводы Костомарова, упрекал его в искажении подлинника. Но Всеволод Дмитриевич Костомаров, племянник знаменитого историка, был повинен в более тяжком грехе: он был доносчиком.