Текст книги "Избранное"
Автор книги: Лев Гинзбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)
1 А, Георг! Выстрел в затылок!
Перед расстрелом людей раздевали догола, вещи укладывали в бумажные мешки. Часть вещей – все, что получше, – отмывали от крови и забирали себе, остальное отправляли в "рейх", в интендантства.
Я много наслышан был о немецком педантизме, честности, о том, что немец никогда не ворует. Но это сильно преувеличено. Во время обысков они обязательно норовили что-нибудь стянуть, называли это "цап-царап" и смеялись. Надо сказать, что паек они получали чрезвычайно скромный, – прямо предписывалось "улучшать питание", используя местные условия. Рацион был такой: утром – полкотелка ячменного кофе (Bohnenkafee, – кофе в зернах выдавался только по праздникам); в обед – на первое гороховый суп с консервами, на второе – пудинг, облитый фруктовым соусом, или суррогатный кисель; вечером – 20 граммов маргарина, 80 граммов плавленого сыра, или 50 граммов португальских сардин, или же 100 граммов колбасы. На день выдавалось полбуханки хлеба и 6 штук сигарет. Раз в месяц полагался дополнительный паек, "маркитантские товары" – полбутылки вермута, бутылка шнапса, пять пачек сигарет и две плитки соевого шоколада. Жалованье выплачивалось офицерам 54 марки в месяц, солдатам 37 марок. И тем не менее питались они неплохо, всего в основном хватало, потому что главным "источником существования" был грабеж. Но грабили организованно, конфискованные продукты, гусей, кур, молоко сдавали на склад и распределяли между собой, согласно калькуляции.
Это были самые настоящие бандиты, но официально узаконенные, с орденами, с медалями и военными званиями. К тому же они считали себя представителями самой культурной нации в мире, но культура у них была такая же фальшивая, как их улыбки. Даже внешняя, наружная культура была лживой. Они, например, очень редко мылись в бане – один-два раза в месяц, не чаще. По утрам умывались в том же тазике, в котором брились: мыльной, грязной водой слегка споласкивали физиономию; зато своим ежедневным бритьем хвастались как величайшим признаком цивилизованности: "Мы не то что русские свиньи! Мы каждый день бреемся!" Ходили в выутюженных мундирах, опрысканные одеколоном, сапоги начищены до блеска, замшевая перчатка кокетливо расстегнута, а под мундиром – грязное нижнее белье.
Культурный и политический кругозор у них был ничтожный, до предела суженный нацистским практицизмом. Все их философские познания ограничивались несколькими цитатами из Гитлера, Мольтке, графа Цеппелина, чьи афоризмы висели в рамочках, под стеклом, на стенах казино и в служебных кабинетах. О Канте, Гегеле, Шопенгауэре понятие имели самое смутное; из истории слышали кое-что о древних греках, римлянах, древних германцах и Фридрихе. Я их своими весьма скромными сведениями из немецкой истории, философии и литературы просто поражал. Они говорили: "О, Георг! Ты настоящий профессор!"
Книги они читали в основном низкопробные – так называемые "романы за 20 пфеннигов", о любовных похождениях какого-нибудь офицера или о "подвалах ГПУ". В офицерских общежитиях стены были обклеены портретами киноактрис, вырезанными из журналов, и фотографиями полуобнаженных красоток.
Омерзительна была их мещанская сентиментальность, их усвоенные с детства традиции! Если отмечался день рождения начальника гестапо или его заместителя, то на рассвете у двери его спальни собирались подчиненные, будили новорожденного какой-нибудь немецкой песенкой. Толпятся у двери и своими бычьими голосами заводят: "Проснись, дитя, уж утро наступило!" А он лежит себе в постели, довольный, слушает...
Я не встречал людей более жадных. Каждая сигарета была у них на учете, над каждым пфеннигом они тряслись. Эти "фронтовые офицеры", "оперативные работники" были, по существу, мелкими лавочниками. Заплесневелую краюху хлеба, истлевшие, сношенные домашние туфли они не выбросят, а спрячут в рюкзак, потом, при случае, торжественно преподнесут сожительнице, или прачке, или уборщице: вот, мол, возьми, германский офицер тебе дарит, ты довольна, а?.. Хотя они много разглагольствовали о будущей организации мира и мировом господстве, цель у них была одна: после войны устроить для себя благополучную жизнь, иметь хороший дом, оборотные средства, фабричку, клочок земли.
И вот что удивительно: многие этой цели достигли. Собственно говоря, мечты их сбылись. Большинство из моих "сослуживцев", кроме тех, кто погиб на фронте или попал под суд в первые послевоенные годы, устроились в полном соответствии со своими планами. В Дармштадте, в Мюнхене, в Ганновере – по всей Западной Германии раскинуты их магазинчики, фабрички, ресторанчики: свою войну они выиграли! Причем нынешнее свое благополучие они вовсе не считают чем-то случайным, результатом какого-то недосмотра со стороны победителей или необыкновенной милостью господа бога. Ведь на то они и немцы, чтобы жить хорошо! Это другие пусть живут плохо. Мы – немцы, мы дали Гуттенберга, Бертольда Шварца и Иоганна Вольфганга Гёте! И хотя ни Гуттенберг, ни Бертольд Шварц, ни Гёте не имели никакого отношения ни к комиссару Брандту, ни к следователю Ципрису, ни к оберштурмфюреру Дитману, ни к унтерштурмфюреру Рунцхеймеру, эти последние считали себя вправе взымать оброк со всего человечества за "подаренную немцами" цивилизацию.
Сколько я за свою службу таких разговоров наслушался! Я уже не говорю о евреях или поляках, которые для этих "сверхчеловеков" были просто-напросто вредными бактериями, или о русских, которые рассматривались как нецивилизованные дикари (из персонажей русской истории почиталась только Екатерина II: "Sie war doch eine Deutsche!" – она была немкой!). Они о своих союзниках отзывались с нескрываемым презрением. "О, румыны! – всерьез объяснял мне Брандт. – Они ведь происходят от тех римлян, которых высылали в дальние провинции за воровство, так что воровство их передалось по наследству! Итальянцы – бездельники, нищие. Дуче у них единственный порядочный человек, да и то с большими недостатками: миндальничает с евреями..."
Вот в каком омуте я оказался. Но из этого омута по длинной цепочке связных передавались на Большую землю важнейшие сведения, самые их сверхсекреты утекали отсюда по невидимому каналу. И сознание того, что я, рядовой советский разведчик, обычный офицер Красной Армии, способен нанести удар в самое сердце коварному и опытному врагу, наполняло меня гордостью и желанием работать. Вот они, эти "сверхчеловеки", избранники судьбы, завоеватели, хозяева мира, которые убеждены в том, что все им доступно, все подвластно, что нет такой силы, которая может им противостоять, – и они не знают, догадаться не могут, кто я такой.
Солидные генералы, полковники, генштабисты, воспитанники прославленных германских академий сидят и планируют операции, и все у них правильно, тютелька в тютельку, и нет никаких ошибок, быть не может ошибок, потому что у них не мозги, а арифмометры, вычислительные машины, и лучшая в мире немецкая инженерия построила для них "военную мощь", и немецкие мастера с золотыми руками отшлифовали – без брака, без сучка и задоринки – детали и винтики, и рачительные интенданты рассчитали, какой рацион потребен солдатам на фронте, а какой – рабочим в тылу, и сколько нужно отпустить калорий концлагерному заключенному, чтобы он не объел "великую Германию" и все же мог при этом работать, – и не может не быть успеха потому, что за всем этим стоят порядок, продуманность – от стратегического замысла до прочности солдатских подошв, которую испытывают узники в лагерях, пробегая двадцать восемь кругов по гравию в ботинках на экспериментальной подошве.
И все это высчитано и обеспечено всей их системой...
И вот в это время я, Миронов Виктор, парень с московского двора, с их фашистской точки зрения не человек вовсе, а так, полуживотное, способное только жрать и работать, силой своего ума и воли составляю маленькую сводку – всего несколько слов – и прихожу к Марусе, или, как ее называют немцы, к "Марыське", которая работает у нас судомойкой при кухне, и она прячет мою записку в платочек, и – пошло дальше, дальше... И летит все это великое германское построение вверх тормашками!..
В основном я бил по документам. Это был для меня главный и непосредственный источник информации. Гестаповцы – бумажные души и все свои действия непременно отражают во множестве бумаг, с соблюдением всех бюрократических формальностей. Благодаря этому наше командование получало представление о методах работы германских органов, об их структуре и характере операций.
Вторым источником были задушевные беседы с сотрудниками гестапо и армейской контрразведки. Здесь надо было соблюдать такт и осторожность, не задавать вопросов, которые могли бы показаться подозрительными, а незаметно навязывать собеседнику; тему разговора. Иногда в ходе таких бесед гестаповец мог выболтать важную тайну.
Представьте себе вечер, конец рабочего дня. Следователи разошлись, арестованные отведены в свои камеры, один только дежурный скучает у телефона: лето, духота, чужбина. Я спускаюсь вниз, в дежурку, мне тоже идти сегодня некуда. Сидим, разговариваем. Хорошо, когда есть на чужбине друг, с которым можно отвести душу. Я приношу из своей комнаты баночку сардин, полбутылки вина, разливаем по рюмкам: товарищество – дороже всего!.. Ах, вино пахнет родиной, Рейном, – что-то там сейчас поделывают наши девушки? Говорим о доме, вспоминаем Германию, детство, милые сердцу семейные праздники. Когда же наконец мы вернемся? Разговор заходит о превратностях нашей профессии, – конечно, мы на почетном посту, на главном участке, но все же мой приятель мечтает, чтобы его перевели в рейх. Есть счастливчики, которые устроились в концлагерях, – например, в Дахау или в Заксенхаузене, там хоть сто лет прослужить можно!.. Я придерживаюсь другого мнения. Мне нравится больше разведка: пробраться к большевикам в тыл – вот было бы здорово!.. Дежурный качает головой: риск слишком велик. На днях он был в "1-с", там готовят к заброске его земляка, полковника Модерзона. Бедняга очень беспокоится за свою жену: что будет с ней, если он не вернется?
Мы пьем за полковника Модерзона, за его жену и за его удачу, потом снова говорим о Германии...
К себе в комнату я возвращаюсь поздно ночью. Теперь мое внимание будет сконцентрировано на полковнике Модерзоне. А через несколько дней на "той стороне" ему подготовят "теплую встречу". И никто (в том числе и мой приятель дежурный) никогда не узнает, почему так быстро провалился полковник Модерзон...
Несколько раз удавалось срывать операции по борьбе с подпольщиками и партизанами. Об одном таком "срыве", когда готовился разгром нашего десанта, я уже рассказывал. Были и другие подобные случаи, правда, более мелкие.
Так шла моя служба до конца июля. Со своей работой я справлялся, только мукой было для меня присутствие на допросах, к которым меня стали все чаще привлекать в качестве переводчика, так как я считался сотрудником, знающим русский язык.
И вот однажды через "1-е" поступила из Берлина телеграмма о том, что "дубликат личного дела зондерфюрера Бауэра Георга, согласно вашему запросу, высылается". Это не сулило мне ничего хорошего: ведь в личном деле находилась фотокарточка настоящего Георга Бауэра.
Я поставил в известность Большую землю и в ответ получил указание: немедленно сменить "место службы", а в случае невозможности переходить линию фронта в районе Харькова или плавней Кубани.
Числа 25-го июля, воспользовавшись командировкой в Киев, я вместе с группой наших людей, переодетых в немецкую форму, выехал в направлении Синельникова. Снова начались скитания по немецким продпунктам, привокзальным комендатурам, завязывание знакомств с немецкими военнослужащими. В то время вокзалы и поезда были забиты ранеными, которые хлынули с Курской дуги. Многие следовали в южные районы Крыма, где были расположены батальоны выздоравливающих и санатории.
Я познакомился с зондерфюрером Рудольфом Киршем. После тяжелой дизентерии он ехал на отдых в Гаспру, до этого служил в Орле. Так же как и Георг Бауэр, Кирш был уроженцем Силезии и почти моим ровесником – 1922 года рождения. В Синельникове мы провели с ним несколько суток – никак не могли попасть на нужный нам поезд – и очень близко сошлись. Это были веселые денечки. Забыв о своей дизентерии, Рудольф Кирш "гулял" напропалую, ел и пил, да и я "нажимал" на сырые фрукты, потому что мне до зарезу нужно было заболеть дизентерией или хотя бы расстройством желудка: на свое несчастье, Рудольф Кирш оказался тем человеком, жизнь которого я должен был продолжить в немецком санатории, в Гаспре.
На третий, кажется, день мы всей компанией – Кирш, я и мои попутчики забрались в пустой вагон товарного поезда, шедшего в Крым. Между станциями Синельниково и Чаплино мы связали Кирша, переодели в мою форму и с документами Бауэра в кармане френча спустили под колеса.
Сейчас, по прошествии двух десятков лет, в мирное наше время, вспоминать об этой операции неприятно. Но тогда передо мной был не человек, а фашист, гестаповец, враг, и единственное, о чем я думал, – это как бы скорее и без лишнего шума его прикончить...
Дело было сделано, и, таким образом, карьера "зондерфюрера Георга Бауэра" завершилась. Зато "Рудольф Кирш" шагнул далеко...
Я не стану подробно рассказывать, как приехал в Гаспру, как, находясь в санатории, добился назначения в контрразведку 17-й армии, а оттуда вместе с зондеркомандой попал в Белоруссию, в Мозырь, где получил назначение в местное СД.
Здесь методы моей работы мало отличались от таганрогских. На мою долю "громких операций" выпадало немного, – я работал главным образом с документами, хотя каждый из таких "отработанных" мной документов превращался впоследствии в немецкий эшелон, пущенный под откос, в сорванную немецкую операцию и в тысячи спасенных жизней советских солдат. Но сам я в этом непосредственно участия не принимал.
В Мозыре я каждый день виделся с Кристманом и откровенно могу сказать, что был тогда у нас замысел этого Кристмана выкрасть: белорусскими партизанами уже вынесен был ему приговор – и операция по его похищению тщательно разрабатывалась. Однако и сам Кристман не дремал, он, видимо, чувствовал, что расплата близка, особенно после акции в Костюковичах, и напирал на свое начальство, упрашивал, чтобы его поскорее отозвали в Германию. Таким образом, ему тогда удалось уйти от возмездия.
Расскажу о тяжелом испытании, выпавшем на мою долю.
Еще до войны, в Москве, у меня была хорошая знакомая Аня. Она жила с нами по соседству, в одном дворе, работала в райкоме комсомола инструктором. Потом, когда я попал на курсы переводчиков, я ее случайно там встретил. Теперь мы были оба солдатами, и это нас еще больше сблизило. Но вскоре Аню куда-то перевели, я тоже уехал, так что связь между нами прервалась...
В декабре 1943 года я находился в СД в Мозыре и узнал, что к нам доставлена советская парашютистка-десантница Клава Кораблева, которая организовала в одном из сел подпольную группу. Провалила, то есть выдала ее, подруга, заброшенная вместе с ней и перевербованная немцами. Еще до того как увидеть арестованную парашютистку, я присутствовал при допросе этой подруги-предательницы и слово в слово переводил ее показания.
Выяснилось, что заброшены они были очень неудачно. Клава с вывихнутой ногой добралась до какого-то дома, где сказала, что ехала к брату и по дороге упала с машины. Клаву приютили, она осталась жить в этом селе и постепенно начала сколачивать вокруг себя патриотическую группу. К тому времени объявилась и ее напарница, имевшая при себе рацию.
В группу вошли местная учительница и 10-12 комсомольцев. С их помощью у обочин шоссе были вырыты окопы для наблюдения за передвижением немецких войск. Немного позже удалось привлечь одного железнодорожного рабочего и начальника станции, которые наблюдали за движением немецких эшелонов. Сводки по рации передавались на Большую землю.
Осмелев и освоившись, подпольщики через Большую землю запросили магнитные мины для производства диверсионных актов. В самый разгар подготовки Клава была задержана контрразведкой. Но через несколько дней Клаву выпустили; освобождению ее способствовал какой-то полицай. По утверждению доносчицы, этот полицай влюбился в Клаву, выпустил ее и к тому же стал сообщать Клаве интересующие ее сведения.
Арестованы они были, когда у радистки отказало питание и подпольщицы пытались достать батареи. Первой схватили радистку, привели в немецкое гестапо, и, спасая свою жизнь, она выдала всю группу. Одному только полицаю удалось скрыться.
Теперь я видел перед собой эту доносчицу. Она была уже полностью обработана немцами. Показания она давала охотно, заглядывая в глаза мне и следователю...
Чего только не делает с некоторыми людьми страх смерти! Ведь совсем недавно эта девушка шла на риск, на подвиг, но в решающую минуту страх оказался сильнее убеждений, и теперь она отдавала душу и тело ради того, чтобы откупиться от смерти, причем отдавала с какой-то лихорадочной поспешностью: боялась, что могут еще и не взять. Я не раз подмечал эту особенность: совершив первый предательский шаг, человек стремится погрузиться в свое предательство как можно быстрее и глубже, спешит обрубить все канаты, чтобы ничто уже не связывало его с прежней жизнью.
И сидит эта девушка и сыплет, сыплет именами, фактами, раскрывает пароли, позывные, места явок...
Обычно в таких случаях моя задача была хотя бы остудить этот предательский пыл, внезапным окриком перебить настроение, попытаться увести допрос в другую сторону. Но на этот раз я вступил в дело слишком поздно группа была уже провалена полностью...
Я знал, что арестованные, несмотря на зверские пытки, держатся стойко, слышал и о том, что Клаве Кораблевой немцы придают особое значение, домогаются от нее подробностей о полицае.
Решил я на эту Клаву посмотреть: вызвался доставить ее из тюрьмы на допрос...
Должен сказать, что в те дни мои мысли были заняты совсем другими делами и отвлекаться на историю с провалившейся подпольной группой мне, пожалуй, даже не следовало.
В начале 1944 года в высоких немецких сферах уже стали приходить к выводу о неизбежном поражении Германии: во всяком случае, если речь еще не шла о безоговорочной капитуляции, то исход Восточной кампании был для них очевиден. Но именно тогда, накануне своего поражения, они стали готовиться к третьей мировой войне, к реваншу, создавали новую агентуру, которая, неважно, под чьей эгидой, – будет вести подрывную деятельность против СССР уже в мирное время. В частности, в Белоруссии, после эвакуации немецких войск, должна была остаться группа агентов.
Главным моим заданием было выявлять эту агентуру, И когда сразу же после освобождения Мозыря нашими органами были арестованы фашистские шпионы и диверсанты, никто из этих преступников, конечно, не подозревал, что еще в те дни, когда Белоруссия находилась в руках немцев, их имена были сообщены на Большую землю не кем иным, как зондерфюрером Рудольфом Киршем...
Я к этому времени сильно упрочил свое положение, моя гестаповская карьера полным ходом шла в гору. Повысилась и ставка в игре. Со дня на день я ждал перевода в абвер, где под руководством доктора Эверса должен был готовиться к заброске в советский тыл в качестве немецкого резидента. Появилась заманчивая возможность "принимать" и обезвреживать фашистскую агентуру уже на советской территории.
Понятно, что в этих условиях я проявлял максимум осторожности и полностью сконцентрировался на поставленной передо мной задаче. Отклоняться на другие дела мне было строжайше запрещено.
И все же меня тянуло поближе познакомиться с этой Кораблевой, и я отправился к ней в камеру.
Когда я вошел, девушка что-то вязала (видимо, немцы оказали ей эту милость). Она повернулась ко мне, и я узнал...
Это была та самая Аня...
Увидев меня, она страшно испугалась, но не сказала ни слова, виду не подала, что мы с ней знакомы. Как передать, чего стоила нам обоим эта немая сцена?
Мы вышли. Аня шла впереди, такая хрупкая, худенькая, в стареньком, поношенном пальтишке. Я, с пистолетом, сзади.
И вот здесь, на улице Мозыря, по дороге в гестапо, я назвал ее по имени:
– Аня!..
И добавил:
– Я свой...
Не оборачиваясь, она тихо сказала:
– Я это знаю... Я думаю о тебе хорошо. И ты обо мне думай хорошо...
Я сказал:
– Аня, единственное, что мы можем сделать, – это бежать вместе. Других шансов нет...
Она ответила:
– Бежать нам некуда... Раз уж ты здесь, то продолжай свое налаженное дело. Выбирать нам не приходится. Ты должен остаться, а о себе я подумаю сама...
В этом не было никакой позы, "благородного порыва", – тут все разумелось само собой. Мы ведь были не просто так "героями", а выполняли работу и несли за нее ответственность. Говорят, и один в поле – воин. Но одни мы, конечно, никогда не были. И там был у нас коллектив, группа советских работников, связанных между собой: опытные чекисты и молодежь вроде меня – недавние студенты и студентки, комсомольцы из московских, ленинградских вузов, минчане. Было чувство локтя, координация действий, поддержка с Большой земли. Не то что нас забросили, а там плыви, как хочешь, по воле волн. Мы знали, что есть люди, которые нами руководят, направляют и подправляют наши действия, заботятся о нас и наших семьях, но всегда, если нужно, могут с нас строго спросить. Мы словно находились в особой командировке, и все, что сейчас именуется героизмом, было для нас делом. Вот отчего какая-нибудь девушка или парень, оказавшись за гранью советской жизни, без всякого видимого контроля, когда твой единственный спутник смерть, не сходили с ума от страха и не бросали работу. Мало кто думал о славе, о наградах. Здесь другое играло роль: ответственность друг перед другом и перед государством, которое тебе оказало доверие.
И конечно же была не умозрительная, а непосредственная ненависть к врагу, к фашизму, лицо которого мы, находившиеся в немецком тылу, знали как никто...
Я доставил Аню в гестапо, затем отвел обратно в тюрьму и мучительно стал думать, как ей помочь. Был у меня на примете солдат Роберт Кройцзингер, австриец. По моим наблюдениям, ему не очень-то нравилась служба в гестапо: то ли совесть его грызла, то ли он побаивался возможной расплаты. При этом он был явно неравнодушен к Ане, испытывал к ней своеобразную нежность.
Однажды, когда Кройцзингер вывел Аню на прогулку в тюремный двор, я присоединился к нему и стал над ним подтрунивать, что знаю, мол, об его "страсти". Потом кивнул в сторону Ани:
– С этой вопрос ясен. Через пять дней повезем ее на расстрел. Исполнение приговора поручат тебе.
Кройцзингер побледнел: он хорошо знал, что, заметив его "влюбленность", начальство может дать ему такое задание.
А я уже заговорил о другом: мы в мешке и, как тогда, на Волге, можем попасть в лапы к большевикам.
– Тебе-то что! – сказал я как бы в шутку. – Ты солдат, к тому же не немец, а австриец. Взял да сбежал с этой девкой к партизанам. И все. А я офицер, меня русские тут же повесят.
Потом добавил уже серьезно:
– Все это, разумеется, вздор! Будем сражаться, как подобает немцам. Пусть мы погибнем, но Великая Германия все равно победит!
Иначе говоря, я весьма доходчиво обрисовал Кройцзингеру обстановку и подсказал возможность спастись от возмездия. В то же время я вел себя совершенно естественно, не давая никаких оснований на меня донести.
А на следующее утро я узнал, что из-за "неосторожного обращения с гранатой" Роберту Кройцзингеру взрывом оторвало руку. Он предпочел "выбыть из игры" заблаговременно.
Таким образом, этот вариант спасения Ани отпал.
Запрашивать Большую землю о разрешении на совместный побег было бессмысленно. Там от меня ждали совсем иных действий и готовили почву для моей работы в Польше, в абвере, где я должен был тренироваться перед заброской в Советский Союз.
Оставалось затягивать следствие. К этой тактике я уже однажды прибегал: накопил как-то в тюрьме сорок семь арестованных подпольщиков, под всякими предлогами оттягивая их расстрел, пока партизаны не устроили налет на тюрьму. Но сейчас на это рассчитывать нельзя было, так как перед эвакуацией гестапо старалось как можно быстрее закруглить все здешние дела.
Попробовал я пойти и на такую уловку. В некоторых случаях в "порядке поощрения" гестаповцам разрешалось брать себе в наложницы арестованных женщин. Я направился к шефу, попросил отдать мне Кораблеву. Он сперва пообещал, но потом отказал: Кораблева считалась слишком тяжелой преступницей.
Один вариант рушился за другим...
Несколько раз я навещал Аню в камере. Она очень осунулась, ослабла, с трудом выдерживала нечеловеческие пытки, но никого не выдала, ни одного признания не могли от нее добиться.
Со своей стороны Аня предпринимала отчаянные попытки спастись.
Как-то утром ко мне зашел дежурный офицер Марханд и рассказал, что он, по приказу Кристмана, исполнил над Аней приговор. Перед самым расстрелом Кристман отдал ее на растерзание своим эсэсовцам. Марханд излагал эту сцену со всеми отвратительными подробностями и гнусно смеялся.
И я все это слушал и не мог, не имел права его убить.
В тот же день мне показали обезображенный труп Ани...
Это было для меня самым тяжелым несчастьем – ощущение собственного бессилия...
Последний этап моей службы проходил в абвере, в Польше. Меня готовили к заброске в Советский Союз, заставляли "совершенствоваться" в русском языке и знакомиться с "советским образом жизни".
Смешно было слушать фашистские лекции о советской действительности, о "русском характере" и читать информационные бюллетени о положении в СССР, составленные из сплошных небылиц. Видимо, авторы этих бюллетеней меньше всего думали о пользе дела, а только старались угодить начальству. В бюллетенях, например, самым серьезным образом сообщалось о "пронемецких настроениях" советской молодежи, о "ритуальных убийствах", совершаемых в Москве и в Ленинграде евреями, о телесных наказаниях в советских школах.
В лекциях русский человек изображался как прирожденный анархист, инстинктивно отрицающий всякую государственность и в то же время в силу "женственности" своего характера жаждущий иметь над собой "железную" власть "повелителя", "мужчины", то есть немца. В немце, по утверждению лекторов, русский испокон веков привык видеть высшее существо... Русский народ в представлении гитлеровских дурачков выглядел пассивной массой с чрезвычайно низкими запросами, способной безропотно выносить голод, нужду и эксплуатацию.
И это говорилось в то время, когда русский народ уже сокрушал германскую военную машину!
Но такова была сила бюрократической фашистской тупости, сила стандарта и лжи. Фашисты не могли не лгать даже в документах для внутреннего пользования, где объективность, казалось бы, является непременным условием...
...Все эти месяцы в Польше – с мая по август – я подвергался усиленной проверке. Хотели убедиться в том, готов ли я выполнить столь опасное задание в невыгодной для Германии ситуации. Надо было доказать, что даже в случае поражения "рейха" я буду продолжать бороться за фашистские идеи, что не мыслю своей жизни без "великой Германии".
И я доказывал... Мой новый начальник, престарелый гестаповец Кламмт, нарадоваться не мог, глядя на молодого сотрудника Рудольфа Кирша. Он без меня шагу не мог шагнуть, я был его памятью, глазами и правой рукой. Чуть отлучишься – он уже нервничает:
– Где Руди? Позовите Руди!
6 августа 1944 года я вторично принял присягу на верность фюреру, 7 августа через связного передал на Большую землю последнюю сводку.
Дальнейшие события развернулись следующим образом.
8 августа нас всех вызвали на совещание в Познань. Собралась вся гестаповская братия – начальники отделов контрразведки, абвера, полевых гестапо. Мы с Кламмтом прибыли вместе, сидели в офицерской столовой, обедали. Никогда еще я не чувствовал себя так уверенно, легко и, я бы сказал, весело. Меня словно заразила та общая атмосфера нервного подъема, ощущения важности дела, которая всегда предшествует большим совещаниям, куда допускаются только самые проверенные лица... Приятно сознавать, что ты "вхож" туда, куда другие "не вхожи", куда ни за какие деньги невозможно пройти, что ты принадлежишь к числу "допущенных".
И вот в этой самой столовой, среди бодро жующих, оживленно беседующих и приветливо улыбающихся друг другу людей, я вдруг почувствовал на себе чей-то взгляд...
За соседним столиком сидел начальник контрразведки 6-й армии – мой бывший шеф, комиссар Майснер, и смотрел на меня.
Хотя я и привык ко всяким неожиданностям и ко всему был готов, колени у меня задрожали.
Майснер встал из-за столика, подошел к нам и строго, как на допросе, спросил:
– А вы как оказались здесь, воскресший из мертвых?
– Господин комиссар, вы принимаете меня за кого-то другого...
– За кого я вас принимаю, вы узнаете позже. Но в Шахтах и в Таганроге я знал вас как Георга Бауэра, который окончил свою жизнь под колесами поезда...
– Мое имя Рудольф Кирш, господин комиссар. Господин комиссар Кламмт может это подтвердить...
Но Кламмт молчал. Он весь посерел, видно, был не на шутку испуган: конечно, не из-за меня, а из-за себя, потому что такого "ротозейства" ему бы никогда не простили.
Зато Майснер торжествовал, убивая одновременно двух зайцев: разоблачил советского разведчика, а главное – угробил своего коллегу Кламмта. Взаимная ненависть и всякого рода интриги были в гестаповской среде стилем поведения, несмотря на все их разговоры о "боевом товариществе". Думаю, что Майснер уже предвкушал, как, доставив меня на совещание, громогласно объявит: "Здесь, среди нас, находится господин со многими фамилиями, которому покровительствует комиссар Кламмт. Этот господин уже умер однажды, посмотрим, воскреснет ли он во второй раз?" – или что-нибудь еще в этом духе...
Правда, арестовать он меня пока своей властью не мог, так как я находился в подчинении Кламмта. Но тот, в свою очередь, не спешил, хотя уже все понял и знал, что придется ему за меня расплачиваться если не головой, то карьерой. Именно поэтому он решил не обнаруживать свой провал перед Мейснером, надеясь убрать меня позже, без свидетелей.
Я сделал знак Майснеру и попросил его выйти со мной на улицу.
– Господин комиссар, – сказал я твердо, – все, что сейчас происходит, вызывает у меня крайнее удивление. На каком основании вы раскрываете мое настоящее имя? Или вы не осведомлены об операции "Фукс"?..
Конечно, никакой операции "Фукс" не существовало, – просто я пытался таким образом ошеломить Майснера и выиграть время.
– Игра, которую я вел в Таганроге, командованию известна. Впрочем, если угодно, я готов объясниться с вами после совещания...