Текст книги "Избранное"
Автор книги: Лев Гинзбург
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 36 страниц)
На обратном пути один из карателей нашел бутылочку с молоком и, смеясь, выпил: не пропадать же добру!..
...В 1943 году мне удалось скрыть от суда страшные картины уничтожения невинных советских людей, но не удалось мне их скрыть от самого себя...
Еськов – человек с задатками к сочинительству, в своих собственноручных показаниях он создал "образ Еськова". Начинаются показания с эпизода в Севастополе; двое в окопе, город уже сдан, а они все еще держат окоп в Песочной бухте – два черноморских матроса. К окопу вплотную подошла немецкая танкетка, те двое дали последнюю пулеметную очередь, больше патронов не было. Танкетка огрызнулась – одного матроса убило, второго контузило.
Тот, кого убило, остался навсегда безымянным героем. Он похоронен в братской могиле, и к подножию его памятника приносят сегодня цветы.
Тот, кого контузило, – Еськов.
Еськова приводят из камеры, он кивает следователю, увидев меня с блокнотом, понимающе подмигивает:
– А, из редакции! Ну, пиши, пиши: "узкий лоб, звериные глаза..."
Он сидит в сатиновых брюках, в тапочках, из-под расстегнутой серой рубахи видна морская тельняшка. Зажигая спичку, держит ее, не поднося к папиросе, ждет, пока спичка не обгорит до самых пальцев.
Допросы он любит – в разговоре со следователем отдыхает от тюремной тоски, резонерствует. Говорить умеет образно, складно и грустно, и своим умением любуется:
– Хорошо быть героем, когда за тобой армия идет, а без оружия – что сделаешь?..
О зондеркоманде:
– В зондеркоманде пасынков не было (это – о том, что все выполняли одинаковую "работу" и без исключения участвовали в расстрелах)...
– Вот – вы плотник. Лучший плотник, – значит, бригадир. А там же специальность – убийство. Лучший убийца, – значит, взводный...
О тогдашнем (43-го года) себе:
– Попал в водоворот войны, молодой был – мне тогда роща лесом казалась... Не нашел я пути, запутался, вот и все...
О себе он рассказывает охотно, особенно складно получается у него история о том, как записался в зондеркоманду. Это почти повесть, психологическая новелла, я ее здесь изложу.
...В Севастополе его подобрали, привезли в немецкий госпиталь, и это было удивительно, потому что Еськов слышал, что немцы убивают пленных на месте. Он пролежал несколько дней, его лечили, давали кое-какую еду. Палату обходил врач в фуражке с кокардой, изображавшей череп. Еськов рассмеялся: вспомнил, что врачей иногда в шутку называют "помощниками смерти". Он еще не знал, что здесь эта шутка приобретает совсем иной смысл: госпиталь находился в ведении службы безопасности – СД.
На шестой день выздоравливающих построили в колонну, повели пешком в Симферополь. На тридцатом километре колонна остановилась. Офицер сказал:
– Кому трудно идти, будет доставлен на подводах.
Сразу же объявились желающие. Их отвели за обочину деревни и расстреляли.
Из двухсот человек до Симферополя дошло пятьдесят.
Еськов был среди них.
Спасение пришло неожиданно: в лагерной канцелярии стали составлять списки уроженцев близлежащих районов – Крыма, Ставрополья, Кубани – для отправки на сельскохозяйственные работы по месту жительства.
Еськов, узнав об этом, прибежал в канцелярию, заявил, что он родом из Ставрополя. Ему ответили, что он скоро поедет домой, надо будет только немного послужить в "русском взводе" – караульная служба, охрана объектов: такое здесь правило. Сперва самая мысль о том, чтобы служить немцам, показалась чудовищной. Он уже в душе, в воображении своем, отвечал гневным отказом; это длилось секунду, пока он в душе произносил речь, а сам взял ручку, расписался в расписке и снова стал рисовать картину, как, получив от немцев оружие, перебьет охрану, взорвет какой-нибудь склад – и вот, во главе батальона военнопленных, он переходит линию фронта и... и...
Его одели в немецкую форму, на рукав нашили черную ленту с надписью: "Зондеркоманда СС 10-а".
Первые дни особенного ничего не было: занятия – строевая подготовка, топография – движение по азимуту, стрельба. Заставляли разучивать немецкие песни, русскими буквами он записывал: "Ин ай-нем грю-нен валь-де да штейт дес фюр-стен хауз".
Пришел немец, стал проводить по-русски беседу, тема – "Речь фюрера Гитлера от 26-го числа..." Тема на завтра – "Мать и дитя в новой Германии"...
Роздал брошюрку "Зверства ОГПУ".
Еськов все это воспринимал как сон, но постепенно стал привыкать, понял, что теперь ему. одна будет дорога – с немцами.
А потом – однажды утром – их, со взвода человек шесть, вызвали, погрузили в машину с червовой десяткой на кузове, и Еськов, ужаснувшись, подумал, что везут их на расстрел. Но когда прибыли на место и получили винтовки, успокоился, да ненадолго, потому что вскоре прибыли другие машины, откуда стали выгружать арестованных, и он понял, что не его будут расстреливать, а ему самому придется расстреливать других. И он стоял, и трясся, и хотел одного – чтобы скорее все это началось и скорее кончилось. И он услышал, как взводный сказал: "У кого слабое сердце, пусть становится на их место".
Но он уже решил, что стрелять по людям не будет, может быть, вообще не будет стрелять, а так для виду – только вскинет винтовку или, в крайнем случае, пальнет поверх голов в воздух. А когда раздалась команда, он прицелился и выстрелил в человека, и стрелял в людей до самого конца операции, и руки у него не дрожали...
Так он прослужил у немцев шесть месяцев, пока не предоставилась возможность отправиться в отпуск в Ставрополь. А там уж он действительно оторвался от немцев – с тех пор прошло двадцать лет...
Вот что рассказывает Еськов, и все это невозможно проверить – остается только поверить. Но поверить трудно, потому что под тельняшкой у Еськова эсэсовская татуировка, "группа крови", а кому такую татуировку выкалывают, тот уже заведомо знает, на какое он дело идет и в какую попадает компанию...
Еськов уже двадцать лет в заключении. В 1953 году он, отсидев на Колыме десять лет 1, вышел на волю и остался там же, на Колыме, работать по вольному найму, потому что "Колыма мне второй родиной стала, все там моими руками построено: каждый дом знаю. Я ведь приехал туда, когда еще одни палатки стояли".
1 Про зондеркоманду суд не знал. По приговору 1943 года Еськов был осужден за службу в немецких вспомогательных частях.
Была у него жена, она тоже работала по вольному найму, из бывших заключенных.
Однажды он с приятелями праздновал – пели песни, выпивали. Вдруг прибегает жена, говорит, что к ней пристал пьяный, стоит в тамбуре (в сенях), ждет, пока откроется дверь. Еськов снял со стены ружье, вышел в тамбур и выстрелил человеку в живот.
Еськову за убийство дали еще десять лет.
И тем не менее он говорит:
– Я курей имел на Колыме, а убить курицу просил соседа.
Он говорит об этом не для "характеристики", а так, чуть пожимая плечами, иронически, грустно улыбаясь, как бы удивляясь несуразности жизни.
Спрашиваю, вспоминал ли он службу в зондеркоманде, и он угрюмо отвечает:
– Как не вспоминать? Вот и рвался на самую тяжелую работу, чтоб не вспоминать. Посмотрите мое дело: плотник у меня самая легкая должность, а так – разведчик, шурфовщик.
Он говорит, что не сомневается в том, что его расстреляют, и мрачно философствует:
– Смерть-то – она не страшна, страшен путь к смерти. Мне уже все равно. В двадцать лет, как попал на войну, – жизнь кончилась. Если даже не расстреляют, дадут пятнадцать лет, разве я выдержу – тридцать лет в тюрьме?..
Я слушаю его спокойный, густой голос, смотрю на улыбку его аккуратных губ и понимаю, что Еськов сейчас совершенно уверен в обратном, то есть убежден в том, что все у него обойдется и что своей горечью, грустным своим разговором он уже вызвал к себе ту спасительную "симпатию", которая подчас может оказаться сильнее фактов...
Его уводят, а на другой день я читаю его стихи, которые он написал в камере, карандашом на трех бумажных полосках:
ЭТО НЕЛЬЗЯ ЗАБЫТЬ!
Двадцать лет минуло с тех пор,
Но разве можно такое забыть?
Зверский!
Кровавый!
Фашистский террор!
Правду нельзя ведь убить!
Это было в сорок втором!
Город стонал под чужим сапогом,
Город тонул в крови и слезах,
Город задохся в чужих руках.
В нашем крае тогда помещалась
Шайка убийц,
которая звалась
Зондеркоманда СС десять "а".
"Службу смерти" она несла.
Край наш постигла беда.
Землю топтала злая орда.
Грабила, вешала, била, пытала.
Старых отцов, матерей убивала.
Даже детей...
– живьем зарывала...
Страшной команда эта была.
В зверствах своих она превзошла
Древних татар,
экзекуторов Рима,
Пилата – царя Иерусалима.
Трудно мне эти строки писать,
Но про такое нельзя забывать.
Да разве можно те годы забыть?
Разве можно опять допустить?
Чтобы недобитый зверь пришел,
Чтобы он снова войною пошел?
Чтоб не воскресла черная сила,
Нет!!!
говорят народы мира.
Нет!!! говорят они войне.
Мир будет вечно на земле!
Он передает эти бумажки следователю и удовлетворенно закуривает, потому что верит в силу фраз, в то, что, какие бы ни натворил он дела, не дело важно, а слово, правильно сказанное...
ЖИРУХИН
Характеристика
ЖИРУХИН Николай Павлович работает в средней школе г. Новороссийска с 1.1Х.1959 г. До этого времени он работал в семилетней школа нашего города. Первый год он работал преподавателем труда и имел немного уроков немецкого языка, а с 1960 года полностью переключился на преподавание этого предмета, т. к. перешел на 3-й курс педагогического института, где он учился заочно и который окончил в 1962 году.
За период работы в средней школе Жирухин Н. П. проявил себя умелым учителем. На его уроках всегда соблюдается дисциплина и порядок, он находит средства для владения класса своей требовательностью к учащимся. Знания, которые он дает детям, удовлетворительны. К работе относится добросовестно, дисциплинирован. До начала этого учебного года в общественной жизни школы участия не принимал, объясняя это тем, что занят учебой. В октябре 1962 года избран в состав местного комитета профсоюза учителей школы...
Как классный руководитель, умело руководит коллективом учащихся своего класса, но выделить в этом отношении его нельзя – средний классный руководитель,
4.12.1962 г.
Директор (подпись)
– ...Какое у вас образование, Жирухин?
– Высшее.
– А среднее есть?
– Есть и среднее.
– Это ваш аттестат?
– Мой.
– Вы по нему в институт поступали?
– По нему.
– И вы утверждаете, что этот аттестат принадлежит вам?
– Да.
– Кто же вам его выдал?
– Одна преподавательница...
– При каких обстоятельствах?
– В 1954 году я работал преподавателем немецкого языка в школе № 28 свиносовхоза "Красноармеец", там была учительница русского языка и литературы. Я попросил у нее аттестат об окончании педучилища, и она мне его отдала,
– Так это был ее аттестат?
– Ее.
– А стал ваш?
– Выходит, так.
– Каким же образом чужой документ стал вдруг вашим?
– Я же говорил, что мне его отдала та учительница. Он был ей больше не нужен, и я переправил его на себя.
– Как это понимать – "переправил"?
– Сначала я резинкой подчистил, а потом хлоркой вытравил ее фамилию, имя и отчество и тушью вписал данные о себе.
– На что вам понадобился аттестат?
– Чтобы у меня был какой-либо документ о педагогическом образовании, поскольку я уже работал учителем, имел большой практический навык и мои знания примерно соответствовали оценкам, выставленным в аттестате. Кроме того, я хотел повысить свое образование.
– Следовательно, вы поступили в институт по подложному документу?
– Нет.
– Как же нет? Ведь этот аттестат принадлежал не вам, на нем стояла не ваша фамилия, а другого человека. Вы берете, выводите хлоркой его фамилию и вписываете свою. Что же это, если не подлог?
– Но аттестат был мне отдан добровольно, и я все равно уже работал учителем, и мои знания соответствовали...
– Послушайте, Жирухин. Вы взрослый человек, неужели вы не знаете, как все это называется?
– Я знаю только, что работал честно и оценки эти мной не завышены. Можете кого угодно спросить.
– Хлорку-то где брали?
– В уборной...
...Жирухин сидит за прибитым к полу столиком для допрашиваемых, в синем, в красную полоску, помятом костюме, в ботинках без шнурков. Всего два месяца, как он арестован, но на его круглом и, наверно, еще недавно розовом, рыжем лице уже серый налет. Он плотен, тучноват, на вид ему года сорок два сорок.
Арестовали его, после долгих сомнений и колебаний (он? не он?), в конце декабря.
По всем данным получалось, что это не тот Жирухин, который служил в зондеркоманде, да уж очень настаивал на нем Скрипкин: почти на каждом допросе называл среди своих сослуживцев Жирухина Николая, моряка. И хотя внешность действительно, в основном, соответствовала описаниям Скрипкина, и Жирухин Николай Павлович, новороссийский учитель, тоже был в 41-м году моряком, в Краснодарском управлении КГБ сильно сомневались, нет ли тут какой-либо ошибки. "Тот" Жирухин, о котором рассказывал Скрипкин, дезертировал, совершил предательство в Новороссийске, в Новороссийске же вступил в зондеркоманду, мог запомниться многим местным жителям – с чего бы он тогда полез снова в Новороссийск, да и на такую заметную должность? И по документам военкомата, по военному билету никак не выходило, что это и есть "тот" Жирухин: всю войну, без перерыва, прослужил во флоте, имеет ранения, в плену не был. И год рождения у него 1918-й, а не 1920-й, как у "того".
Все же решили на всякий случай познакомиться с ним лично. Жирухин пришел:
– Чем могу быть полезен, товарищи? Я к вашим услугам...
Его стали расспрашивать о всякой всячине, повели разговор на общие темы, и Жирухину уже почудилось, что хотят ему оказать какое-то особое доверие, и он еще больше расхрабрился, сказал ни с того ни с сего:
– Если от меня чего требуется, то я в любую минуту...
И поглядел на часы, поскольку беседа затягивалась, а сути он все никак уловить не мог.
И тогда следователь вдруг спросил, что он делал, находясь у немцев в плену, и Жирухин незаметно, как он полагал, а на самом деле очень заметно сглотнул слюну, поперхнулся, а потом, усмехнувшись, с ленцой произнес:
– А, это вы о плене? Да, был такой случай. Действительно, я какое-то время находился в плену, но за это, кажется, теперь никого не преследуют, я полагаю...
Стали дальше уточнять: почему в военном билете нет соответствующей записи? И опять Жирухин усмехнулся:
– Да я ее хлоркой вывел и вписал другие данные. Но для чего вы всем этим интересуетесь? Прошла амнистия, и я автоматически не подлежу никакой ответственности за эту подчистку. А понять меня вы должны. Сами знаете, какое отношение было к нашему брату – военнопленному...
– Но вот у нас имеются другие сведения, Николай Павлович: что были вы не военнопленным, а служили у немцев в СС, в зондеркоманде СС 10-а. Слышали вы о такой команде?
И тут Жирухин совершенно спокойно, глазом не моргнув, ответил:
– Правильно. Я служил в этой команде конвоиром, врать я не люблю. Но и это преступление, как вам известно, списано с меня амнистией. Или, может быть, Указ правительства уже отменен?
Даже привыкший ко всему следователь оторопел от такой наглости.
Жирухин вновь поглядел на часы и уже раздраженно сказал:
– Долго вы меня тут будете задерживать? Я опоздаю на поезд, а у меня завтра детский утренник. Елка.
– С елкой вам придется пока подождать, Николай Павлович, потому что служили вы не просто конвоиром, а карателем, убивали советских людей...
Тут Жирухин впервые потерял самообладание, хлопнул ладонью по столу.
– Вы эти методы оставьте! Я на вас жаловаться буду! Завтра же пойду в горком...
Он искоса взглянул на следователя, чтобы проверить, как воспринимается это слово "пойду": нет ли на лице следователя усмешки, – мол, "никуда ты уже не пойдешь, потому что мы тебя арестуем". И если бы он заметил такую усмешку, ему, возможно, стало бы легче – хотя бы от определенности, от сознания того, что участь его уже решена. Но следователь ничего не ответил, даже пожал плечами, как бы говоря: "Можете идти куда угодно, это ваше дело, а мое дело – во всем разобраться". И Жирухин, слегка успокоившись, усмотрев "шансик", вновь осмелел:
– Какие у вас доказательства? Что я делал в зондеркоманде, могут знать только два человека: командир взвода Федоров и помкомвзвода Скрипкин – мои непосредственные начальники. Их и спрашивайте...
Он с вызовом посмотрел на следователя, так как хорошо знал, что Федоров убит, а Скрипкин еще в 1945 году сбежал к американцам.
Следователь нажал на кнопку звонка.
Несколько минут оба молчали, наконец дверь отворилась и в кабинет ввели Скрипкина.
– Что ж, Николай Павлович, мы удовлетворили вашу просьбу, – сказал следователь. – Узнаёте этого человека?
Жирухин побелел, но не растерялся, превозмог себя и ответил почти радостно, давая понять, что очень рад этой встрече, которая немедленно все прояснит и установит истину:
– Конечно, узнаю! Скрипкин...
Теперь он с нескрываемым любопытством смотрел на Скрипкина: "А ты каким образом здесь очутился?" – пытаясь в то же время угадать, какую по отношению к нему позицию Скрипкин сейчас займет и чего ему следует ждать от этой встречи. Но Скрипкин, обведя Жирухина тяжелым взглядом и не обращая больше на него никакого внимания, отрапортовал:
– Сидящий здесь человек – Жирухин Николай, с которым вместе я проходил службу в эсэсовских частях и который вместе со мной принимал непосредственное участие в злодейском истреблении ни в чем не повинных советских граждан...
С этой минуты Жирухин почувствовал, что идет ко дну, тонет, и вот уже два месяца он погружался все глубже, так что даже голос следователя доносился до него словно издалека, с поверхности...
...Жирухин был родом из-под Тихвина, имел образование "незаконченный лесотехникум", до призыва работал в пожарной охране, а с 1940 года по 1942-й служил "баталером", то есть писарем-кладовщиком, новороссийской гарнизонной гауптвахты. Из подразделения он исчез 8 сентября 1942 года – за день до вступления в Новороссийск немцев: был послан на склад за продуктами и не вернулся. Его сочли пропавшим без вести, но уже через некоторое время на гауптвахту, которая перебазировалась в Кабардинку и вместе с войсками вела оборонительные бои, просочились из Новороссийска сведения о том, что "Колька Жирухин, писарь, служит у немцев в гестапо, ходит по домам и выявляет жен комсостава" и что, когда одна из этих опознанных Жирухиным женщин в отчаянии крикнула: "Ты же комсомолец!" – он ей в циничной форме ответил: "Я тебе покажу, какой я комсомолец!" – и сопроводил эти слова нецензурными ругательствами.
Так примерно было написано в донесении, которое начальник гауптвахты, старший лейтенант Васильев, послал тогда по дистанции. Васильев имел много неприятностей из-за Жирухина, но в конце концов отделался дисциплинарным взысканием "за потерю бдительности" и "плохое изучение личного состава". Васильев принял это взыскание как должное, хотя, по правде говоря, так и не мог понять, как ему следовало лучше изучать личный состав, в том числе и Жирухина, который в течение целого года спал с ним чуть ли не на одной койке, делился сокровенными мыслями и ни разу не проявлял каких-либо нездоровых или подозрительных настроений. Человеку в душу не заглянешь поди угадай, что у него там творится. Жирухин казался исполнительным матросом, свои обязанности выполнял добросовестно, разве что был несколько хитроват, слишком уж смекалист и норовил иногда угодить начальству: скажем, попросишь его принести с кухни обед, так он тебе в котелок мяса наложит сверх всяких норм и еще водочки предложит достать. Но тут ничего особенного вроде и нет: все они, писаря, народ дошлый... Может, в город его не стоило отпускать? Но почему проявлять к человеку недоверие?
Словом, Жирухин подвел всех, и, когда в 1943 году, в феврале, была совершена легендарная десантная операция в Новороссийск, на Малую землю, Васильев приказал своим ребятам разыскать Жирухина и доставить его в подразделение живым или мертвым. Но, конечно, никто Жирухина разыскать не мог: он был уже далеко от Новороссийска, и след его затерялся окончательно.
А личный состав гауптвахты, влившись в одну из действующих частей, продолжал под командованием старшего лейтенанта Васильева боевой путь...
С Жирухиным же произошло вот что.
8 сентября, получив со склада продукты, он решил навестить свою знакомую – Валентину, проживающую по улице Козлова, 62. Заехал к ней, посидели, выпили. На окраине шли бои, надо было торопиться, но Жирухин захмелел – сил не было подняться с постели.
На рассвете, когда проснулся, первая мысль была, что его могут накрыть патрули, взять как дезертира; представил себе лицо Васильева, трибунал. Он в ужасе вскочил, глянул в окно и обмер: по улице шли немецкие автоматчики...
И тут же его пронзило острое, самого его испугавшее чувство. Это было чувство освобождения от ответственности. Он как бы очутился за границей, где уже не действуют законы его страны и где с него полностью снимаются гражданские обязанности, до сегодняшнего дня определявшие всю его жизнь.
Эти фашистские автоматчики, шедшие сейчас по улице Козлова, одним своим присутствием здесь освобождали его от необходимости возвращаться в часть, отчитываться перед Васильевым, продолжать службу или нести ответственность перед трибуналом. Еще не сознавая всего до конца, он внутренне принял от немцев эту новую, открывшуюся перед ним возможность. И в тот самый момент, когда он принял эту возможность и почувствовал мгновенное облегчение оттого, что с него снят долг, он стал предателем.
Жирухин отошел от окна, присел на кровать и, опустив голову, спросил Валентину:
– Что же теперь делать?
Начали прикидывать, соображать. У Валентины имелся раскулаченный дядя, это могло быть немцами учтено: как-никак "семья, пострадавшая от большевизма". Если же немцы "не учтут" и если правда все то, что о них пишут в газетах, то надо будет искать партизан или подпольщиков и устроиться к ним, а те уж примут Жирухина наверняка, поскольку он комсомолец и черноморский матрос...
...– Ну, так как же вы попали к немцам на службу?
– Неделю я скрывался у Валентины, не имел намерения служить немцам, а потом меня взяли в облаве и поместили в лагерь. А там – кошмарное положение, невозможная жизнь. Кормили один раз в день, спали на сырой земле. Помощи никто не оказывал. Тут ефрейтор пришел, стал проводить беседу: кто, мол, хочет поработать у немцев? И я согласился ввиду сильного истощения организма...
– Стали убивать людей?
– Почему убивать? Стрелял вместе со всеми, а убил ли кого – не знаю, лично не видел, чтоб я кого-нибудь убил.
– Вы что же, не участвовали в расстрелах?
– Участвовал, я не отказываюсь.
– Как же вы участвовали, если никого не убивали?
– Почему никого? Там не разбирались – убил, не убил; приказано, значит, идешь...
– Опишите, как происходил расстрел пятисот советских военнопленных в лагере Цемдолина. Помните этот эпизод?
– Очень хорошо помню.
– И что же?
– Ну, пришел офицер Николаус, немец. "Постройте, говорит, людей". Мы построили, повели. Привели за город, к противотанковым рвам. Там они разделись, обмундирование сняли...
– Как – добровольно раздевались и не понимали, зачем их привели?
– Почему же не понимали? Всё очень хорошо понимали...
– И не оказывали вам никакого сопротивления?
– Которые могли, те оказывали. А истощенные – нет.
– А вы что же?
– Как что? Берешь, подталкиваешь к траншее и стреляешь. Потом дают приказ закопать. Берешь лопату, закидываешь. Барахло их, одежду ложишь в машину и возвращаешься в команду. Немец забирает барахло к себе в кладовку, а мы расходимся по своим комнатам. Кто отдыхает, кто чего. У каждого своя мысль.
Два месяца идет следствие – допросы, очные ставки.
Жирухину вспоминать прошлое тяжело и неловко. Что ни допрос подмачивается его репутация, а он все же учитель: неудобно перед педагогическим коллективом, да и учащиеся что могут подумать?.. Потом он спохватывается: ах, все это лопнуло, полетело, ничего этого больше не будет – ни педагогического коллектива, ни учащихся, ни классного руководителя Николая Павловича, а останется лишь Колька Жирухин, каратель из зондеркоманды, и так будет всю жизнь. И как это так? Ему уже за сорок, он почти состарился, а вот – силой возвратили, загнали его назад, в молодость, и уже не выпускают, держат в 42-м году, в 43-м.
Он с трудом свыкается с этим возвращением, то и дело ему кажется, что он все еще учитель, и на Еськова и Скрипкина он смотрит с высоты своего "учительского положения".
Признания из него приходится вытягивать, долго ковыряться в каждом эпизоде, пробиваясь сквозь пласты лжи, отговорок, чепухи, покуда заступ допроса не стукнется об очередной труп или не отроет очередное мошенничество.
...– Вы в расстреле старшего политрука принимали участие?
– Принимал.
– Расскажите, как это произошло.
– Мы в Гайдук ездили, зашли в помещение. Я увидел человека в плаще, сильно опухшего, обмороженного. Немцы вокруг него. Мы его погрузили в машину, привезли в Новороссийск. Положили на пол у печки. Потом следователь Унру говорит: "Принеси воды". Я и принес...
– И все?
– Все.
– А с политруком что вы сделали?
– Расстреляли...
Сидя в камере, Жирухин написал "собственноручные показания": на многих страницах путано изложил свою историю, как из Новороссийска был переведен в Краснодар, оттуда вместе с немцами отступил на Украину – в Николаев, в Херсон – и "по прибытию" в Херсон заболел ("по всему телу высыпала сып"), затем некоторое время находился в "Домбасе", "с Домбаса" вновь попал в Херсон, где "за вороство" был заключен немцами "в тюрму", но "с тюрмы" его вскоре освободили, и он уехал в "Дюселдорф", где охранял "дюселдорвскую тюрму", а под конец войны служил при берлинском полицей-президиуме, бежал к американцам, но был американцами передан на советский фильтрационный пункт, где работал писарем, "вел учет репатруируемых"...
Эта безграмотность заставила следствие заинтересоваться образованием Жирухина; подвергли графической экспертизе его аттестат, обнаружили подлог. Да и вся его послевоенная жизнь состояла из сплошной цепи мошеннических выходок, где было все: похищение и подделка фильтрационных бланков, взяткодательство, двоеженство, уклонение от уплаты алиментов, кража метрического свидетельства, фабрикация фальшивых справок... Несколько лет Жирухин разъезжал из города в город, заметая следы: то нигде не работал, торговал в Одессе на рынке камсой, то служил секретарем нарсуда в Вашковецком районе, фининспектором, физруком школы, в Татарии преподавал детям "труд", но грубо обошелся с учеником, был уволен, изготовил себе положительную характеристику и устроился в другую школу. Судьба вновь свела его с Валентиной, и в 1952 году он наконец обосновался в Новороссийске, на той же улице Козлова, 62, где совершил когда-то предательство...
Теперь все это, добытое следствием благодаря новейшим достижениям криминалистики, тщательному изучению документов, выездам в разные районы страны, опросам и сопоставлениям, выкладывают на стол перед Жирухиным, и он при каждом новом разоблачении вздрагивает и потом вновь приходит в себя.
– Зачем вы написали себе фальшивую характеристику?
– Чтобы остаться на преподавательской должности и честно работать.
– Эх, Жирухин! Как вы только смотрели в глаза своим ученикам? Неужели у вас не было угрызений совести?
– Почему не было? Было...
Моргая, он смотрит на молодого следователя, оформляющего протокол, и, улучив подходящий момент, спрашивает:
– А в колонии устроиться учителем можно? Нужны там преподаватели?
И ждет: если следователь ответит утвердительно, значит, допускает такую возможность, что Жирухин попадет в колонию, что не обязательно ему будет расстрел...
СУХОВ
Сухов был ветфельдшером, – до встречи с ним я видел его двадцати-пятнадцатилетней давности карточку: мордастое, нагловатое лицо, ноздри раздуты, – кажется, он хочет сказать: "А в чем дело? У меня все в ажуре, можете проверить".
В те годы "на" него писали характеристику, слепой машинописный текст аттестации: "Проявил себя храбрым, мужественным, знающим свое дело... Морально устойчив... предан..."
В другой характеристике отмечено: "Требователен к себе... имеет связь с массами..."
Сухова ввели – я бы его никогда не узнал. Вошел согнутый старичок: заострившийся нос, мертвый подбородок, губы сведены страхом и старостью.
Уселся за "свой" столик, начал многословно, с хозяйственным смаком объяснять, как дело было, причмокивая, прикряхтывая, подмигивая, – "на откровенность могу сказать...". Правда, "на откровенность" он говорит не многое: служил в зондеркоманде, приходилось, конечно, работать на душегубке, может указать всех, кто с ним "работал": "Я их всех напереучет знаю". Этот "переучет" – от хозяйственной жизни, оттого, что "требователен к себе". Сухов быстро врастал в любую среду, "выполнял", служил.
Он начинает рассказывать, потом быстро вянет, стихает; когда его подхлестывают вопросом, оживляется, иногда доходит до своеобразной патетики:
– Расстрел будет – расстрел приму, но не пошлю проклятий ни советской власти, ни советскому народу. А совершил преступление, – тут он рубит воздух рукой, – судите, чтобы другие не делали этого!..
Это не рисовка, хотя есть и она; тут еще и убежденность в том, что "так положено": избавить его от суда – непорядок, он против непорядка ("морально устойчив").
Сухов многолетним опытом своим усвоил ряд истин, знает: тому, кто пострадал на работе, получил травму, – уважение, поблажка. При этом он почти забывает, на какой "работе" пострадал, и нажимает на "травму" и на то, что ему не оказывали "помощи". Жалуется:
– Я удушился в Ейске, хватил газу с душегубки, – обратился было к доктору Герцу, а мне взводный говорит: "Русским к немецким врачам обращаться нельзя".
Знает он и то, что выполняющих работу более грязную, тяжелую физически принято жалеть: происходит какое-то смещение понятий. Вот он говорит:
– На откровенность могу сказать – всегда в грязи, в помете, халатов не давали, рукавиц не давали...
Кажется, еще немного – и он потребует компенсацию: за недоданную спецодежду – раз, за рукавицы – два, за мыло, которое должны были дать и не дали, – три...
"Обслуживание" душегубки он считает работой тяжелой, грязной и невыгодной. Смысл его рассказа в том, что он благодаря своей непрактичности и простофильству всегда попадал впросак, был "работягой", а не придуривался, как те ловкачи из его зондеркоманды, которые расстреливали себе, да и только. У него до сих пор не прошла зависть к тем, кто нагружал душегубку и, следовательно, не пачкался в кале и в крови, а ему приходилось в основном разгружать.
На вопрос, что было труднее – нагружать или разгружать "машину", он, поняв мой вопрос "производственно" и почти обидевшись на меня, отвечает: