Текст книги "Последние каникулы, Шаровая молния"
Автор книги: Лев Хахалин
Жанр:
Повесть
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 19 страниц)
На коротких остановках, запинках, ведрами торговали яблоками, и женщины щедро отсыпали их Вадику взамен протянутого рубля. Попутчицы все удивлялись, куда Вадик набирает столько; в этом краю, говорили они, яблоки не диво. А после обеда он начал уже собираться.
Из распахнутой проводником двери сильно толкнуло крепким горьким лесным запахом – поезд вполз в узкую темную просеку в густом старом лесу, иссиня-черном, хмуром.
Деревянная платформа мягко спружинила под ногами. Она была новой, светлой; смолистый запах шел от нее, от белых перилец; и со звоном входили в плахи гвозди под обушком у плотника, присевшего на корточки тут же рядом с вагоном.
– По расписанию доставили,– сказал проводник, поглядывая на выряженного в костюм, при белой рубашечке и галстуке, Вадика.– Счастливого вам!
– И вам того же,– обернувшись, пожелал Вадик.
Когда ушел поезд и наступила тишина, Вадик огляделся и, расспросив словоохотливого плотника, перешел пути и по узкому мостку над оврагом добрался до маленького домика автобусной станции. Торопливо, похожие на двух гарцующих лошадок, подкатили два голубых автобусика, открыли дверцы...
Вадик посмотрел на домик станции, на мосток, за которым лежали пути к его дому, словно запоминая обратную дорогу на тот случай, если ему не скоро возвращаться сюда, и сел в автобусик.
Окна в нем были открыты, пахло незнакомо, но приятно.
"Как долго я ехал! – собирался сказать Вадик Оле.– Ехал, ехал... Целую ночь и еще полдня. Я за тобой приехал. Не могу без тебя. А меня там ждут. Вот, отпустили на последние каникулы..."
Автобусики коротко и звонко вскрикнули и пошли через лес, почти рядом и почти касаясь друг друга боргами, до развилки, незаметной, как будто там расширялась дорога, без столба или лобастого камня на том месте, где расходились две просеки, два пути. Они еще мелькнули голубым цветом между стволов, а потом и шум их движения поглотил большой, густой и, словно жизнь, пестрый лес. Развезли автобусики случайных попутчиков – каждый спешил к своей цели, каждый вез свое.
В райцентр Вадик приехал через час.
Сошел на деревянный тротуар, увидел два одинаковых кирпичных здания, вывески магазина и почты, обернулся к широкой пологой улице и словно узнал ее, пошел по ней вверх, свернул в переулочек, оглянулся на шум воды, льющейся из колонки, и увидел Олю.
Она подняла голову, и навек запечатленная в его памяти улыбка осветила ее лицо.
– Вот, привез яблоки,– сказал Вадик, опуская на землю чемодан и авоську с яблоками.– Ничего?
– А у нас как раз неурожай,– засмеялась Оля и пошла к нему, все убыстряя шаги.
Лет тому назад... Помнишь?
Шаровая молния. Повесть
Он жил уже свой пятнадцатый год, ему казалось – долго: так много он знал. А может быть, и это ему казалось. Вздохнул и уловил горчащий вкус: где-то разводили вялые дымные костры.
– Андрюша, закрой горло,– сказала мама.
Кузьмин оглянулся – она стояла с Николашкой на руках и большими глазами смотрела на него, на Кузьмина.
Он поправил шарф и потупился. Скоро,– напомнил он себе.
Последние дни были пыткой: отец, под чьим суровым взглядом он цепенел, мама и ее тетка, Анна Петровна,– все они пристально разглядывали его, будто обнаружив что-то новое на его деланно равнодушном лице.
Пятнадцатый раз для Кузьмина начиналась осень (а он уже знал, что это лучшая его пора) – приходило успокоение, тихий восторг, и в груди, казалось, рос живой горячий шар. Мир, великий мир со всеми своими запахами и красками осенью подступал вплотную. Ни звон и резкость зимы, ни неистовство и беспокойство весны не открывали ему мир в такой полноте, как тихое утро в сентябре. Не приносили ему той радости, которую, хоть мимолетно, он ощущал осенью и по дороге в школу и, случайно, среди безысходности его школьных будней, взглянув в окно.
– Опять мечтает... Ну, пошли! – сказал отец. Он склонился, заглядывая Кузьмину в лицо.
– Андрей! – сказал он.– Пожалуйста, слушайся Анну Петровну
Кузьмин ткнулся губами в его твердую гладкую щеку, почувствовал знакомый запах "Шипра" и перешел в мамины руки.
– Андрюшенька! – шепнула она ему, прижимаясь мокрым от слез лицом.– Андрюшенька!..
Николашка послушно поцеловал его мокрыми губами и поспешно опять влез маме на руки. Анну Петровну он целовать не стал, надул губы.
Они ушли в вагон, появились в окне, немые. Потом громко, напугав Николашку, крикнул паровоз, такой длинный, сыто лоснящийся, похожий на сжатую пружину (а отец сказал, что совсем он не похож), и, фукнув паром, увел покорные серо-голубые вагоны с табличками "Москва – Будапешт – Вена" в моросящую, мутную даль со странно-ярко горящими красными семафорами.
Отец и мама что-то немо говорили из уходящего окна вагона, и Кузьмин на все согласно кивал головой, а паровоз легко и быстро разгонялся и уходил.
Кузьмин долго смотрел вслед поезду, не смаргивая, а Анна Петровна терпеливо ждала, неподвижно стоя у него за спиной. Наконец он повернулся к ней с тем равнодушным, выводящим из себя отца и учителей выражением и стал молча ждать ее приказа. Она молчала. Ему пришлось поднять голову.
Она спокойно и выжидательно смотрела на него. Пришлось сказать "Всё" и первым шагнуть по направлению к выходу с перрона.
Они прошли мимо пригородных платформ с зелененькими вагончиками и короткими, похожими на жуков паровозиками, через толпу суетящихся людей, и, когда Кузьмин остановился, разглядывая их и заодно испытывая Анну Петровну, она тоже остановилась. Потом они вышли на площадь, где на том же самом месте, что и час назад, стоял отцовский "ЗИМ", сели в него, и в последний раз добрый шофер повез их, но уже не домой.
В машине, где все еще оставался запах отца, тот, который пропитывал весь дом, все его мундиры и даже, казалось Кузьмину, людей, у Кузьмина сделался озноб.
Нет, у него не было предчувствия перемен, страха, жалости к себе или заискивающей суетливости, когда Анна Петровна взяла его за руку и вместе с ней он вошел в ее большую комнату с антресолью в коммунальной квартире старого трехэтажного дома на другом краю Москвы.
За окном были сумерки, нудно шел дождь. Она постелила ему на антресоли. Он сжался в комочек под одеялом и, согреваясь в подступающем жару – он простудился – и уже плавая в нем, почувствовал толчок в сердце: это из далекого далека маминой мыслью о нем толкнуло волнение.
"Мамочка!" – шепнул он, и тотчас натянулась звонкая струна, затеребила его. В жару он заплакал, а струна все больнее дергала его. Когда боль стала непереносимой, угрожающей, струна оборвалась, и, будто омытый его горячими слезами, наутро мир предстал перед ним в прозрачной яркости чистого синего неба и неразмытых контуров незнакомого города, прихваченного Воздвиженским морозцем.
День начинался и заканчивался полосканием горла из тяжелой, толстого фарфора кружки с выцветшими васильками на стенках. От настоя голос бархател, наливался теплом, а в груди будто прибавлялось дыхания. Иногда Кузьмин даже пробовал петь. А ангины через год кончились.
Бич последних лет – ежевечерняя проверка отцом домашних заданий – не свистел над головой, и Кузьмин приучился сам себя проверять: на первых же неделях учебы в новой школе он нахватал двоек и, не слыша упреков и нудных нотаций, а видя только напряженное лицо Анны Петровны (Крестны), стал незаметно для себя стараться, и мало-помалу двойки исчезли.
Он становился общительным и веселым, играл за школьную команду в волейбол (в девятом классе он начал быстро расти, оставаясь худым и подвижным). На фотографии тех лет нескладный Кузьмин выглядывает из клубов дыма со сцены актового зала школы – показательный опыт на вечере отдыха.
Он долго отвыкал от озноба страха, державшего его в постоянном напряжении там, в старом доме и старой школе, и, когда короткий путь до школы стал легким, веселым, когда свобода незаметно вошла в его плоть, к нему вернулось любопытство, беззлобная шкодливость и то известное чувство, когда нет рук, ног, горла, головной боли, а есть просто неутомимое тело: носитель, хвататель и прыгатель.
Он учился в девятом классе, когда появилась новенькая, и ее присутствие, ощущаемое всем телом как изнеможение, паралич, изменило его представление о своих приятелях и еще больше – о себе.
(В тот день у него особенно сильно зудели противные розовые прыщики на щеках; даже на контрольной он не переставал их расчесывать и, вернувшись домой, в нетерпении сразу же бросился к зеркалу. Толстое, благородно-овальное зеркало громоздкого трюмо – общее зеркало всей квартиры – по краям было замутнено, слепо, и только в центре холодно и глубинно сияло как бы изнутри освещенное поле.
Волшебное зеркало стерло случайные черты – прыщики, царапину на подбородке, оспину над растрепанными губами,– и на Кузьмина издалека внимательно посмотрел тонколицый красивый мужчина. Кузьмин отступил – одежда расплылась неопределенным пятном, а лицо осунулось, просветлели глаза, брови обрели излом, а губы сложились, упрямо подобрались.)
Он стоял и разглядывал себя – он понимал – настоящего, того, который уже существовал в той дали, и не знал, что лицо его в эти минуты меняется, сродняется со своим изображением.
Он показал себе язык. За этим занятием его застала Крестна, вышедшая из кухни посмотреть, что это он так замешкался. Ее лицо в зеркале разгладилось, открылась теплота взгляда, а губы ее, оказывается, все время улыбались. Кузьмин оглянулся на нее, настоящую,– и вдруг разглядел все это.
– Да, ты будешь красивым,– спокойно сказала Крестна, и Кузьмин заинтересовался.– Рот, лоб – все наше. Ты доброго человека как узнаешь? – вдруг спросила она.
– По глазам,– быстро ответил Кузьмин.
– А умного?
– По глазам!
– Выходит, глаза-то главное?
– Верно! – подумав, засмеялся Кузьмин.
А вечером, сыграв на его давнишнем интересе к большой черно-лаковой шкатулке, она допустила его к ней.
Кузьмин увидел улежавшиеся на своих местах пачку писем и документов, замшевый мешочек-кисет с набитым брюшком, две медали военного времени, позеленевший изящный наперсток и десяток фотографий на картоне.
Она была дерзко-красива, высокомерна: то присевшая на минутку в плетеное кресло (и нетерпение чувствовалось в туфельке, выглянувшей из-под платья, в руке, сжавшей тонкие стебли тюльпанов), то в костюме амазонки взошедшая на ступени дачной беседки (сжимающая хлыст, с раздутыми ноздрями и косящим взглядом она была все еще в азарте скачки); даже севшая у ног мужа с дочкой на коленях, она испытующе и гордо глядела на Кузьмина с этих фотографий.
– Какая ты была! – восхитился Кузьмин,
– Красотою красив, да норов спесив,– усмехаясь, отозвалась Крестна.
– Ты была богатой? – еще раз разглядывая интерьеры, спросил Кузьмин.
– Мои мужья были богаты,– сказала Крестна.– Мы с твоей бабушкой бедные были. Какая же я тебе больше нравлюсь?
– Теперешняя,– не покривив душой, решил Кузьмин.– Там ты злая.– Он оглянулся на нее, боясь, что обидел.
Но она улыбалась.
– Свет ты мой ясный,– чистым голосом сказала она.
В темноте, в слабом свете лампады, дождавшись, когда она отмолится, он спросил с антресоли, где спал:
– Крестна, ты думаешь – бог есть?
И после долгого молчания, когда Кузьмин уже почти перестал дышать, дожидаясь ответа, готовый извиниться, она ответила:
– У тех, для кого свой крест тяжел, он есть.
Он подобрал на улице мокрого, грязного котенка. Обезумевший от ужаса перед катящейся мимо рычащей громадой машин, беззвучно разевающий маленькую зубастенькую пасть, горбя спину, котенок попятился от присевшего на корточки Кузьмина к стене, под струю из водосточной трубы. "Что, брат? – спросил Кузьмин.– Маму потерял? Пошли к нам жить?" Всей квартирой кота назвали Васькой. (Через год летом в деревне он исчез. И странно – долгие годы Кузьмин помнил о нем, пока что-то не подсказало ему, что Васьки уже нет. Но то была уже иная, другая жизнь.)
Он опять стал много читать.
По воскресеньям, получив деньги на дорогу, он ехал в центр, гордо, предъявлял офицеру читательский билет и проходил за ограду, шел мимо очереди в Мавзолеи, в юношеский филиал Исторической библиотеки. Там, в недетской тишине, в высоком сумрачном зале уважительные, неторопливые библиотекарши выискивали для него вытребованные книги, и, устроившись поудобнее, он склонял над ними голову. От книги он хотел совсем немного – чтобы она не повторяла известного ему, и как правило, у такой ,книги было странное какое-то, вневременное название. Мир действительно был неисчерпаем, но не было в нем места для Кузьмина.
Однажды, утомившись и соскучившись над медленно разматываемой историей, он поднял голову и напротив себя увидел белобрысого Алешку Галкина, с которым познакомился в пионерском лагере, вступившись за него перед Косым. (Косой мордовал всех подряд, особенно безошибочно находя паникеров. Кузьмин, вышколенный в дворовых драках старого шумного дома, коротко двинул Косого в ухо и, вывернув ему карманы, вернул Алешке ножичек. Остальную добычу он сунул себе в карман, чем сильно разочаровал Алешку. И теперь Алешка несколько свысока разговаривал с Кузьминым.) Кузьмин соврал, что им по дороге, они разговорились, и после нескольких встреч в библиотеке Алешка ввел Кузьмина в свой дом. Вот тогда и началась эта дружба с Галкиным-старшим, Владимиром Александровичем, В.А..
Кузьмину сразу же понравилась привычка В. А. гримасничать, щурить правый глаз, задавая ехидные вопросы.
Маленький, плешивый, В. А. стремительно двигался по квартире, оставляя за собой следы беспорядка– раскрытые книги, передвинутые с места на место стулья, папиросный пепел. Если его монолог затягивался, то постепенно на столе вырастали завалы книг – цитируемых, оспариваемых или просто взятых на всякий случай.
...Были тихие воскресные вечера за накрытым скатертью столом под шелковым, в те годы уже вышедшим из моды абажуром с бахромой, с чаем, неутомительными разговорами. Были дивные рассказы в лицах – о гениях интуиции, их видениях и миражах, об озарениях, нелепых ошибках и пустых капризах, слепых заблуждениях, о высоте помыслов и убогости средств – из уст бескорыстного человека, теперь работающего на тихой должности, спрятавшегося сейчас от напасти и наветов на нелюбимой работе, человека не выговорившегося и тайно надорвавшегося. "Гений популяризации",– отзовется когда-нибудь о нем Кузьмин.
Если бы не долговязый, скептически настроенный ко всему на свете Алешка (из отцовского уголка на диване зло и ехидно комментирующий рассказы В. А.), если бы не откровенное любопытство его мамы к подробностям жизни генеральской семьи Кузьминых, сконфуженно обрываемое В. А., если бы не тень неуважительности в их отношении к В. А., то дом Галкиных стал бы для Кузьмина незамутненным источником.
Общаясь с В. А., он узнал всю меру своего невежества и безмятежно принял это к сведению. Но пришло время, и лучший в мире слушатель стал задавать вопросы, и их опережающая рассказ дальновидность поразила В. А. Он осторожно подсунул Кузьмину давние работы отечественных генетиков: полуфантастические, масштабные, они будили воображение, переступая через скучные мелкие факты, недоказуемость некоторых положений.
Кузьмина поразил рассказ В. А. о Кольцове. В. А. работал с ним и объяснил грузного человека, сумрачно косящегося на тихую лабораторную возню, человека с чудовищной интуицией, заменяющей ему и электронный микроскоп и биохимическую лабораторию.
Не ведая робости, Кузьмин спрашивал в который раз:
– А как же это он делал?
У В. А. начинало пылать лицо, потел нос, он метался по комнате под ожидающим взглядом Кузьмина, он пытался что-то объяснить, но рано или поздно ему приходилось выдавливать из себя:
– Это талант...– Кузьмин отмахивался:
– Нет, КАК он это делал?
– Андрюша, есть выражение: "Ученый – это тот, у кого не руки чешутся, а мозги",– понимаете?
Кузьмин не понимал. Кузьмин снимал газетную обертку с возвращаемой книги, устраивался на стуле и начинал задавать вопросы.
Очень скоро В. А. почувствовал царапающую хватку еще молочных зубов Кузьмина, и поразительная легкость, восприимчивость, с которой Кузьмин в споре усваивал труднейшие умозрительные доказательства, удивили его, многоопытного.
Затем, случилось, он однажды перебил Кузьмина. "Этого не может быть, Андрюша",– сказал он твердо, как в былые времена, председательствуя где-нибудь на семинаре. И на него, истребляя все возражения, обрушилось доказательство, которое, он знал, играючи было рождено сейчас, в эту ми
нуту, В. А. откинулся на спинку стула, пряча растерянное лицо в тени. Алешка засмеялся, жмурясь от удовольствия, и, покраснев, В. А. потребовал, чтобы он замолчал. В. А. попросил: "Объясните мне все от начала до конца, Андрюша!"
И Кузьмин развернул перед ним поразительно гармоничную картину устройства своего мира, мира, в котором не было места заданности.
Со смущением и тихим восторгом, как перед ненароком открывшейся наготой совершенства, в отдельных фрагментах этой картины В. А. с изумлением узнал уже раньше рожденные, но ныне объявленные еретическими идеи; недоступные для ознакомления, преданные анафеме, они вдруг стихийно рождались вновь.
Но главное было в диалектичности, естественности, с которой Кузьмин объяснял живой мир: "Не он, а мы случайны! Какой великий дан нам шанс!.."
В. А. перевел разговор на другую тему, и мальчишки уже дурачились, а он сел на диван, закрылся от них газетой, и по нему ударила вторая волна – он испугался. Испугался, что это чудо, искра задохнется. В следующий приход Кузьмина он попытался расспросить его о доме – и встретил отпор. Он угадал причину и, полный сочувствия, навсегда отступился от расспросов.
Он принял на себя добровольное бремя: охранить, напитать искру, вздуть пламя...
– Таких книг, дорогой, еще нет,– все чаще стал отвечать он Кузьмину.– Вот статейку из "Нейчер", свеженькую, я бы мог вам дать. Но ведь вы английский язык не уважаете, не? – Он насмешливо улыбался.
А Кузьмина поражало иногда топтание В. А. на очевидностях, иногда В. А. рассказывал ему веши, о которых он, Кузьмин, как будто раньше слышал. Однажды они поссорились. В. А. крикнул ему. "Много на себя берете, Андрюша! Ведь вы даже не дилетант! Как вы можете спорить!" Алешка из уголка подал реплику: "Не кричи! Сам говорил, что у него..." В. А. замахал на Алешку руками.
Безошибочно угадав, В. А. открыл Кузьмину Баха и Бетховена и, деликатно промолчав всю обратную дорогу с концерта, был вознагражден трудным "Спасибо!".
Ему же он открыл тайное тайных: дал изданную в 1922 году на шершавой желтой бумаге тетрадочку: "Опрокину мир, разломлю луну! Разбужу грозу, молнией сгорю!" – и, смущаясь, выслушал вежливые комплименты своим юношеским, бунтарным стихам. "Ни черта вы в стихах не понимаете, Андрюша!" – сказал он, странно досадуя на то, что Кузьмин не может, не станет его изначальной копией.
Однажды вечером Алешка прибежал к Кузьмину домой: "Пошли скорей! Отец зовет!" Была зима, но они бежали всю дорогу, не обращая внимания на соблазнительные сугробы и накатанные ледяные дорожки. Алешка бежал очень быстро и все время оглядывался на Кузьмина.
Еще в прихожей Кузьмин почувствовал знакомый запах валерьянки. В. А. лежал на диване, лицом к стене. Узнав Кузьмина по шагам, он просто ткнул рукой в сторону стола.
– Доказали! – сказал он.– Все доказали! Запоминайте, миленький: Уотсон и Криг. Доказали спиральную структуру ДНК.
– Спираль! – ахнул Кузьмин.
– Конечно же! – взмолился В. А.– Экономично, компактно и чудо как просто. А знаете ли вы, миленький,– взревел он, усаживаясь на диване,– знаете ли вы, что еще лет двадцать назад на обыкновенном семинаре Кольцов так и сказал – и о радикалах и о нелинейной структуре!.. Боже мой, опоздали мы, Андрюшенька!.. Дайте мне папиросы!!– скомандовал он домашним.– Это же бред! Держать в руках ключи к ядру клетки и получить за это по рукам! Андрюша, миленький! Если – тебе! – когда-нибудь! – примерещится что-нибудь такое-этакое! – не болтай попусту! Доказывай! Не спорь! Работай! Пусть все эти штукари, чиновные рожи говорят, что ты сумасшедший! Что ты не материалист! Что ты не читал того-то и сего-то! Плюй!! С Ивана Великого! Доказывай!.. Да дайте же мне, наконец, папиросы! – другим тоном попросил он, и Кузьмин разыскал их на подоконнике.
– Слушайте! – сказал В. А.– Русская наука всегда была сильна на узловых проблемах. Мы же великие! Мы же от громадности своей только глобальными темами и занимаемся, мы же фантазеры! Вот так – с мелком, по досточке– какую гипотезу родили! А чтоб проверить – ни-ни! Спорить – будем, но доказывать – мы гордые, не станем! Ах, Кольцов, Кольцов!..– В. А. закурил, обвел их всех, сидящих у дивана, обиженным взглядом и приказал Кузьмину: – Идите на кухню и читайте – я журнал на работе украл, завтра он по рукам пойдет, потом его не сыщешь. Дайте ему чаю!!
В первом часу ночи, когда Кузьмин, пришептывая губами, разбирал последнюю страницу труднейшего английского текста, В. А. вышел к нему на кухню, отобрал журнал, перевел последние абзацы и проводил до дома.
– Запомни этот день,– после долгого молчания обронил он.– Началось! Взяли бога за бороду!..
– Алешин папа заболел? – спросила Крестна, караулившая у окна.
– Да,– сказал Кузьмин, валясь на кровать.– А хуже всего, что теперь ему не поможешь. Сердце у него болит.
– Спи, родной,– попросила Крестна.– Сердце много стерпеть может.
2
Как обычно, весной он становился беспокоен.
Прибывающий на улицы свежий возбуждающий воздух и какой-то резкий свет, дрожащее в небе солнце, давняя детская тревога, случалось, тянули его за двери, но чаще он вдруг испытывал острейшее безотчетное чувство счастья и тогда стремился к уединению. Изо дня в день что-то росло в нем, не сообразуясь со вчерашними планами и сегодняшними заботами, и бродило, вызывая смену настроений.
Последней школьной весной Кузьмин повадился лазить через низенькую стену Монастырского сада – прибольничного парка – и однажды увидел Мишку-одноклассника, мелькнувшего в окнах заброшенного корпуса.
Мишка страстно искал клад. Он планомерно и настойчиво изучал весь этот трехэтажный пузатый корпус, начиная от сырого подвала, а Кузьмин, покопавшись немного вместе с ним в хламе, поднялся на чердак этого скелета, в свое время бывшего монастырским приютом, гостиницей, учрежденческим корпусом, жилым домом.
Ветер нанес на чердачный песок тонкий слой земли, и у растрескивающихся стен уже укоренились тонкие деревца; жесткая высокая трава росла под открытым небом, и какие-то лишайники ютились в сырых углах. Сгнившие тряпки, сломанные стулья, проржавевший и рассыпающийся остов дивана лежали в мало-мальски прикрытых углах, а все открытое пространство было обжито неприхотливой жизнью – травой, деревцами, злой короткой крапивой, жирующей на прахе материи.
Он с удовольствием познавал, что по освоенному травой песку можно смело шагать, твердо ставить ногу, а под сыроватой голью трещат перекрытия, и вся ближняя поверхность приходит потом в шероховатое движение. Чтобы слышать этот, казалось, непереставаемый шорох, он ложился на песок и внимал; над ним текло небо с ватными клочками облаков, под ним, покачиваясь, вращалась земля, и, если раскинуть руки, при замирающих ударах сердца приходило освобождение: он воспарял над собственным телом. Сначала отрешенность возникала на мгновения (он с испугом и восторгом возвращался из нее), но ледяная ясность мышления манила, и он повторял эти опыты до бесконечности.
Мишка, разочарованный неудачей – он верил, этот невысокий толстун, обрастающий диким черным волосом, что монахи спрятали где-нибудь здесь камешки и монетки,– поднялся из глубины подвала на крышу и все так же упорно стал простукивать киянкой печные трубы, кирпичные стены. В одной из труб он вскрыл пустую нишу. Когда свет нырнул в нее, ограниченную первозданно розовыми кирпичами, Мишка долго бессмысленно разглядывал что-то в ее глубине, а потом со вздохом сел на песок.
– Чего разлегся? – буркнул он.– Не надеешься, что ли?
– Неинтересно стало,– лениво сказал Кузьмин.– Ну его, клад этот! На фига тебе деньги, Мишк?
Мишка недоверчиво и даже как-то обиженно посмотрел на Кузьмина.
– Придуриваешься? – Он насупленно оглядел Кузьмина.– Для жизни. К морю, например, съездить. Одеться вот, как ты. У меня папаша не генерал...
– Ты давай папаш не трогай,– предостерег его Кузьмин. И, помолчав, сказал: – На такую жизнь и заработать можно.
– Ага!-Мишка сплюнул.– Уродоваться!
– Если клад не найдешь, будешь ведь уродоваться?
– Как все,– угрюмо согласился Мишка.– Не повезет– я на север от папаши смотаюсь.
– Мишк! – сказал Кузьмин, начиная хихикать.– Я, наверное, дурак – мне денег совсем не хочется... Знаешь, Крестна рассказывала – и деньги у нее были и удовольствия всякие, а счастья не было, одни хлопоты.
– Счастье в труде, да? Это мы учили!
– Ну, а в чем?
– В достатке, уважении,– объявил Мишка.– Ну, в личной жизни...
– Каком, чьем уважении? – спросил Кузьмин. Ему и в голову не приходило, что насупленный Мишка все так точно знает.
– Чего ты привязался? Ну, самоуважении – подходит? – сказал тогда Мишка и еще потратил много лет, работая тяжело и яростно, дозревая до этого смысла.
Они приняли в свою компанию Алешку – в качестве эксперта-историка,– и тот, весьма начитанный, указал им места в парке, где следовало бы покопать. Кузьмин нахохотался до слез, слушая деловой разговор своих компаньонов – так серьезны они были, так рассудительны.
Вечерами, после того, как больных загоняли в палаты, засидевшихся картежников, а то и замершую в укромном уголке парочку спугивала компания деловитых молодых людей с лопатами в руках. Во время этих сельскохозяйственных работ Кузьмин попробовал впервые вино (инициатива Мишки) и табак (Алешка уже покуривал).
Они много спорили – заканчивался десятый класс, двое собирались поступать в институты,– лениво ковыряясь лопатами в тяжелой, сырой земле, дурачились. Алешка до икоты боялся вкрадчивых вечерних шорохов и, когда копать и куролесить надоедало, рассказывал им жуткие истории, а они, переглядываясь, шуршали ветками за своими спинами, попугивали его.
Иногда Алешка читал им свои стихи, и завороженный Мишка и притихший Кузьмин были первой его аудиторией.
О, предначертанность случая!
Однажды Мишкина лопата странно скребнула в земле. Они бросили свои шуточки и принялись копать всерьез. Обнажилась округлая стенка бочонка. Ручками лопат они стучали по ней, вызывая глухой звук. Они оглядывались, начали суетиться. Шепотом поспорили-монастырская казна или монастырское винцо?
Уже смеркалось, и они заспешили: подкопав бочонок, откатили его в сторону, заметили, переглядываясь, что внутри него что-то перекатывается.
– Дубовый! – быстро ощупывая бочонок, сообщил им Мишка.– Солидно заховали. Значится, так, как договорились: мне – половина, вам – другая!
– Д-давай открывай,– заикаясь, бормотал Алешка.– Торцевой обруч сним-ай, дурак.
Им пришлось выламывать дно. В темноте в узкую щель разбитого дна ничего не было видно; они толкались вокруг бочонка, руки их суетились.
– Ну-ка, Леха, снимай куртку, постели – я на нее добро вывалю,– распорядился потеющий Мишка.
Алешка подчинился; втянув голову в плечи и подавшись вперед, он зябко обхватил себя руками. Ноги у него дрожали.
Мишка перевернул бочонок, и что-то, стукаясь о стенки, высыпалось. Сгрудившись, все трое сели на корточки перед бочонком, и Мишка осторожно отвалил его.
– О-о-о! – схватился за щеки Алешка и, опрокинув Кузьмина, сиганув через него, высоко подпрыгивая, ринулся в сторону, прямо на освещенные аллеи парка, навстречу переполошенному собачьему лаю. Было слышно, как он икает, ломясь через кусты.
Воспоминание о выражении Мишкиного лица в ту минуту всю жизнь вызывало хохот у Кузьмина.
– Атанда! – на карачках отползая, шепнул Мишка. Он кинулся к монастырской стене.
На коричневой подкладке Алешкиной курточки белели разъятые косточки детского скелетика, а поодаль – части маленького черепа.
Кузьмин, сначала тоже подавшийся в сторону, еще посидел над ними, ожидая возвращения ребят, а потом, все сильнее разбираемый смехом, пошел домой. За чаем (по обычаю, все жильцы вечером собирались на кухне – пить чай) Кузьмин прыскал, и пьяненький дядя Ваня, распаренно-красный, чисто выбритый по случаю пенсии, ласково ему кивал, и Кузьмин уже совсем было собрался рассказать им эту смешную историю, но Крестна, царившая за столом, взглядом пресекала его попытки.
– Тот пьяный, хоть и старый, а ты как себя вел! – отчитала она Кузьмина в комнате.– Что за пересмешки!
– Слушай, Крестна...– хихикая, начинал в который раз Кузьмин. Наконец ему удалось рассказать ей.
– Ох, дураки! – закачала она головой.– Монастырь-то был женский, захудалый! Ослушниц там держали! Косточки-то хоть зарыли? Отведешь меня завтра.
Она разбудила Кузьмина чуть свет, перелезла вместе с ним через стену. Оглядев разорение, озабоченно покачала головой.
Она встала у ямы на колени, сложила на ее дне косточки. Потом бросила в яму горсть сырой глины и выжидательно посмотрела на Кузьмина. Он бросил на косточки горсть земли, и в нем что-то изменилось.
– Засыпай,– сказала Крестна.
Кузьмин взялся было за лопату, но происшедшая в нем перемена подтолкнула его, и он стал глину ссыпать в яму руками.
– Засыпь ровней и дерном прикрой,– настояла Крестна.– Чтобы больше его никто не беспокоил.– Она встряхнула Алешкину курточку и подала ее Кузьмину.– Ну, иди!
Кузьмин отошел и услышал, как Крестна сказала: "Ну, прощай!" – поклонилась и пошла к стене. У самой стены они оглянулись.
– Вот матери бывают!-высказался дома Кузьмин.– Людоедки!
– Ей воздалось, Андрюша,– шепнула Крестна.
– От кого же это? Может быть, от бога?
– От людей, от совести... Назови это так.
– Так не бывает,– зло сказал Кузьмин.– Такие люди не меняются. Это не люди вообще-то.
– А я? – Крестна подняла на него полные боли, с проступившими слезами глаза.– Какая я, Андрюша?
– Ты? – изумился Кузьмин.
– Я обманула первого своего мужа, Николая Ивановича, и он застрелился.– Она говорила это и все выпрямлялась, поднимала голову, становилась огромной, а он, Кузьмин,– все меньше и меньше.– Да, Андрюша. А в день моей второй свадьбы умерла дочка... Лялечка. Вдруг стала баловаться и поперхнулась наперстком.– Крестна судорожно вздохнула.– А того мужа я бросила в восемнадцатом году... И он умер в тюрьме, от сердечного приступа...
Кузьмин с вытаращенными глазами затряс головой.
– Неправда, Крестна! – останавливая ее, сказал он.
– Это было, миленький мой. Не бойся правды обо мне. Но посмотри на меня – разве это живое лицо? – Она потрогала, как чужие, лоб, щеки и губы.– Я их не чувствую – их нет... Прости меня! И пойми: все плохое делается от головы, а хорошее – от сердца. Живи сердцем!