Текст книги "Обо всем по порядку. Репортаж о репортаже"
Автор книги: Лев Филатов
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)
Футбол помечен печатью времени. Не приняв это во внимание, можно многое не понять в его жизни. Все упомянутое происходило в семидесятые годы.
Чем была мила для нас редакция, так это тем, что в нее на огонек стягивались люди. Не проходило дня, чтобы нас кто-то не навестил с разговором. С рукописью – это само собой, но и с разговором, свободным, о чем угодно. Незаметно, между делом, можно было узнать все, что хотелось. Уроки «геометрии» футбола – из легких, внешняя сторона игры больших разноречий не вызывала. Но почему так, а не иначе складывается матч равносильных команд? Я не знаю, как назвать «предмет», отвечающий на этот вопрос. Но он наиболее увлекательный, и, чтобы «успеть», требуется знать побольше, чем предлагают тренеры в скучных послематчевых интервью.
Не раз бывало: минут за десять до телетрансляции важной встречи звонил мне домой Валерий Воронин.
– Что вы думаете?
Я отвечал, что, по-моему, выиграет такая-то команда.
– Ага, понятно. У вас перед глазами, как здорово она сыграла в прошлый раз. А вы не допускаете, что тренер перестроится: «Этот противник посильнее, сыграем иначе, поосторожнее»? Он же трусоват. Ах вы не знаете? Я же против него играл, можете мне поверить. Позвоню в перерыве, ладно?
Звонок в перерыве.
– Что я вам говорил! Не играют, одна работа, без проблеска. Смотрю и соображаю: кто сломает установку? Мог бы Володька, да у него положение шаткое – как бы не выскочить из состава. Нет, ничего им не светит, один пропустят. Мрет наш футбол от таких тренеров. Если 0:1, я больше не позвоню. Скажите, вам пригодится, что наговорил бывший игрок сборной, а?
Воронин не угадывал – он видел. И когда играл, весь матч мог объяснить, и с трибуны улавливал глубинную связь событий. Талантливый у него был взгляд, проницательный.
Не знаю, обучают ли на факультетах журналистики чувству дистанции. Дистанции между репортером и его героями. По-моему, это одна из важнейших тонкостей нашей работы. Вряд ли что-либо можно точно рекомендовать: дистанцию подсказывают натура, воспитание, такт. Но без нее не обойтись.
Был я со сборной в Сантьяго. Турне было долгим, шло к концу, и все мы скучали по дому.
Стук в дверь. Просыпаюсь: на часах начало первого. Ошибся кто-нибудь?» Открываю: перед дверью Михаил Месхи, Слава Метревели, Анзор Кавазашвили, Муртаз Хурцилава, Сергей Кутивадзе – грузинская часть команды, все при параде, в пиджаках, галстуках.
Миша Месхи негромко:
– У нас к вам просьба, поедемте с нами в гости.
– А вы знаете, который час?
– Знаем, раньше нельзя было, не позволили бы. Поедем: хороший дом.
– А зачем я вам нужен?
– Будете старшим.
Я понимал, что они уедут и без меня, нарушение распорядка все равно произойдет. Отговаривать смешно – не мальчики же.
– Старшим? Тогда извольте меня слушаться.
Руки легли на грудь, головы уважительно склонены.
Влезли в высокий, громоздкий лимузин, ждавший возле отеля, и покатили. Авантюра несомненная, но, уклонившись от нее, я упал бы в их глазах. Да и любопытно...Подъехали к коттеджу за забором. Вошли, из передней видна столовая с накрытым столом. К нам вышел приземистый, крепкий старик, лицом грузин. Мои спутники заговорили с ним на своем языке, горячо в чем-то убеждая. Старик выслушал и согласно кивнул. За его спиной не люди, а тени, его домашние, замелькали, разбежались. А мы вслед за хозяином спустились по лесенке в погребок. Кружочком несколько деревянных колод и посередине колода потолще, вместо стола. Расселись, а неслышные «тени» принесли тарелки, стаканы, вилки, закуски. Мои спутники отказались сидеть в столовой: им захотелось, чтобы было как дома – в погребке. Мы сидим, а два молодых человека стоят возле стены. На проспекте Руставели они были бы своими.
Миша Месхи наклонился ко мне:
– Представляете, его сыновья не знают грузинского языка...
– Не пора ли сообщить, где мы?
– Очень уважаемый человек. Давно, молодым, жизнь забросила в Южную Америку. Купил дешево бросовые земли на окраине. И угадал: сюда пришел город. Земли он продал, но с условием, чтобы одной новой улице дали имя Руставели, а другой – Льва Толстого. Участвовал в переводе «Витязя в тигровой шкуре» на испанский. Всю жизнь здесь прожил, а как узнает, что в Сантьяго кто-то приехал из Грузии, требует к себе.
Погребок – в стеллажах с лежащими бутылками. Хозяин, не поворачивая головы, вытягивал руку, и тут же сыновья приносили бутылку.
– Он уверял, что здесь сорта винограда точь-в– точь как на родине. Не сомневайтесь, мы пить не станем, продегустируем, проверим.
Так и было. Шел разговор, в котором я не мог принять участия, а грузинская делегация, как и хозяин, получала удовольствие.
Спустя время, сверившись с часами, я постучал пальцем по колоде и произнес: «Конец. Поехали». Ни один не попытался отговорить. Что-то объяснили хозяину, кивнув в мою сторону, и встали.
Наверху нас отвели в маленькую комнатку, где стоял огромный сундук. В нем – рулон белого полотна. На нем мы расписались.
– Женщины потом вышьют,– пояснил мне Месхи.– Здесь расписывались все, кто побывал у него в гостях,– музыканты, танцоры, ученые.
Лимузин доставил нас в отель, и мы неслышно разошлись по номерам, чтобы утром собраться за завтраком.
С тех пор ни один из моих спутников по ночной вылазке не напомнил мне о ней, да и я им тоже. Роль старшего я исполнил, дистанция не нарушилась.
Мне не дано работать интервьюером. Две-три попытки по крайней необходимости, неудачные, вялые. Меня подводило опасение, что досаждаю человеку расспросами, которые, вполне возможно, его не слишком занимают, а то и раздражают, было неудобно слышать ответы само собой разумеющиеся, как бы подсказанные, знакомые нам обоим по ранее читанному в газетах.
Что не судьба мне преуспеть в этом жанре, я понял очень давно, во время своей первой службы, в журнале «Советское студенчество». Было это зимой 1947 года. Получил задание добыть отрывки из мемуаров генерала Игнатьева и заодно взять у него интервью. Навестил я бывшего графа у него дома, в проезде Серова, отрывки из еще не напечатанного он мне дал, а об интервью я и не заикнулся. В редакции остались довольны материалами и на радостях про интервью не вспомнили. А я, сидя у Игнатьева, размышлял: «Какие я ему могу задать вопросы, когда человек пишет мемуары? Да и что я о нем знаю, чтобы мои вопросы оказались уместными?»
А дома я, сам не зная зачем, занес на листочек впечатление о встрече. Листочек чудом сохранился.
«Стояли жуткие морозы, я ходил в валенках, в них и заявился к генерал-лейтенанту Игнатьеву, автору нашумевшей книги «Пятьдесят лет в строю». Ступив в передней на паркет, спохватился неуместности своей обувки, переминался с валенка на валенок. Даже не сразу разглядел человека, открывшего мне дверь. А он был огромен и ростом и в ширину, в цветастом халате, подпоясанном поясом с кистями. И первое, что я услышал:
– Вы в валенках? Вот это – по-русски! Наслаждение-то какое – валенки!
Он отвернул полу халата и показал мне, что и он обут в валенки. И тут же басовым раскатом крикнул: «Наташа, к нам пришел комсомолец!» В дверном проеме показалась его жена, Наталья Владимировна, взглянула на меня испытующе и вымолвила: «У вас симпатичное лицо». Как ответить на комплимент графини, я понятия не имел.
А тут и граф присоединился: «Вы носите настоящую русскую фамилию. Я в молодости знавал земского врача, вашего однофамильца: милейший человек, а уж какой доктор, и не передашь – волшебник».
На этом мои испытания не закончились. «Наташа, мы сейчас к нашему спору привлечем комсомольца, он пустые любезности говорить не станет». Передо мной была распахнута дверь в гостиную. «Взгляните, преподнесли мне мой бюст. Что скажете?» Бюст мне показался узким, осторожным, тщательным. К генералу я уже пригляделся и потому позволил себе пожать плечами. «Ясно! Молодчина! – загремел генерал.– Скульптор меня побаивался, словно под моим началом в полку служил». И – ха-ха-ха – шаги по железной крыше.
Мы обосновались в кабинете: Алексей Алексеевич – в кресле за миниатюрным, с резьбой, старинным письменным столом, я – сбоку на стуле. Он принялся читать отрывок, который предназначил для журнала, а я не столько слушал, сколько глазел. Спине он не давал гнуться, вскидывался, выправляя осанку; нос прямой, крылатый, барельефный; глаза чуть навыкате, с аристократической наглинкой; руки крупные, тяжелые, умны сами по себе, знают, когда подняться, куда лечь.
– Как это место, убедительно, а? Рад, что вы меня поняли!
Чего только не повидал семидесятилетний человек, кем только не был, с какими людьми не встречался, кавалергард, придворный, участник русско-японской войны, военный атташе России во Франции, советский генерал.
В перерыве чтения, который он себе сделал, чтобы привести в порядок дыхание, я спросил, указав на висевший на стене изукрашенный рулон: «Что это?»
– Меню обеда во время коронационных торжеств при восшествии на престол Николая II, – несколько небрежно ответил Игнатьев.
Он не желал отвлекаться, чувствовал себя писателем, за чтением горел, волновался, хвастался, ловил малейший намек на одобрение. Пожалуй, он несколько наивен. Но подавляет богатством виденного и пережитого, знает, что никто с ним, чудом уцелевшим, сравниться не в состоянии. Он одутловат, тяжело волочит ноги, но не поддается, живет, работает, и мой визит – комсомольца – для него как свежий воздух».
Я переписал сюда с того листка, видя в этом работу, к которой оказался предназначенным.
Редактор «Футбола – Хоккея» в глазах некоторых людей – лицо официальное, у которого нелишне взять интервью. Когда это случилось впервые, я был многоречив, каламбурил, полагая, что репортер отберет, что нужнее. Получив газету с интервью, я тут же, чтобы не дай бог кто-нибудь в редакции не прочитал, мелко изорвал ее и бросил в урну. Такого стыда я давно не переживал. Репортер сработал по принципу «наоборот»: все серьезное опустил, а шуточки оставил. В другой раз, наученный горьким опытом, я решительно заявил: «Буду сам диктовать на магнитофон и вопросы и ответы». Снова пришел конверт с газетой. Наверное, я чуресчур заформулировал свои ответы с перепугу, их «оживили», и снова я себя не узнал: что-то хлестаковс– кое выпирало. После того давать интервью я зарекся.
Никакой я не враг этого жанра. Мы в журнале публиковали множество бесед с футболистами, потом издали книгу, состоящую из них, и я был ее редактором-составителем. Мастерами интервью зарекомендовали себя Валерий Винокуров, Олег Кучеренко, киевлянин Михаил Михайлов, тбилисец Гарун Акопов. И сейчас с удовольствием читаю интервью, проведенные Юлием Сегеневичем, Александром Вайнштейном, Леонидом Трахтенбергом. Хотя, по правде говоря, хотелось бы из бесед узнавать не одни мнения спрашиваемого о разных вещах, но и за чтением составлять мнение о нем самом. Это встречается редко.
Разговор про интервью возник по тому поводу, что редакции я премного обязан встречами. То, о чем мне удавалось писать, рождалось не в блокноте, не в кассете магнитофона, а в вольных разговорах. Точность фраз не имела значения, если оставалась в памяти внешность собеседника, манера разговора, его взгляды, вкусы, симпатии.
Когда на экране телевизора появляется Евгений Евтушенко, читающий стихи или выступающий с речью, я вижу резкие морщины вдоль щек, прикидываю, сколько ему за пятьдесят, и все равно он передо мной тот же, что и в его пятнадцать лет, когда мы познакомились. Перемены в лице кажутся грубой ретушью. Пятнадцатилетним он производил впечатление поэта, который непременно напишет все то, что потом написал. И внешне он определился – рано вымахавший, крепкой кости, худющий по-взрослому, без угловатости и застенчивости. Узкое, острое лицо, туго обтянутое, он подставлял, высовывал, не отводил в сторону, не берег.
А началось с того, что юнец этот, в белой рубашонке и мятых бедных брючках, в сорок девятом толкнулся в двери редакции «Советского спорта», ютившейся на площади Дзержинского, в доме, на месте которого ныне пустующий сквер. Толкнулся со стихами. Для него, выросшего на 4-й Мещанской, адрес редакции был самым прямым: в мяч поигрывал, Синявским заслушивался, на «Динамо» без билета протыривался, «Советский спорт» почитывал.
Попал он на Николая Тарасова, заведующего отделом и поэта, с первого чтения угадавшего дарование Евтушенко. Стихи те были напечатаны в газете с благословения и с поправками Тарасова.
Так Женя оказался в нашей компании. Мы были вдвое его старше, а он всем своим поведением давал понять, что согласен только на равноправие, без снисхождения: в спорах, в шутках, розыгрышах, в пинг-понге, в преферансе. У Владимира Барласа и у меня были приличные по тем временам библиотеки, Женя брал книгу за книгой, чаще всего те стихи, которые тогда достать было нелегко,– Цветаеву, Пастернака, Гумилева, Ахматову, Северянина, Хлебникова, Бальмонта, Б. Корнилова. Возвращал аккуратно. И в каждое следующее посещение читал помногу новые свои стихи, требовательно спрашивал: «Что? Как?»
По-мальчишески добросовестно он рассказывал, чем был занят после предыдущей встречи, и выходило, что на сочинение стихов времени не должно было оставаться. Ему нравилось, что мы удивлялись.
И был еще в нашем общении футбол. Женя – болельщик того призыва, который нахлынул зимой сорок пятого, когда «Динамо» побывало в Англии. Причину его выбора мы сочли уважительной. И я тогда приникал к черному мятому картонному репродуктору, тому самому, из которого моя мать всю войну слушала сводки Информбюро. Не дай бог пропустить хоть словечко Синявского. «Челси», «Арсенал», Томми Лаутон, Мэттьюз, Бобров, Карцев, Хомич, Бесков – от всего этого с ума можно было сойти.
Но «Динамо» оставалось «Динамо», а «Спартак» «Спартаком». Жене влетало: трое-четверо на одного. Он «фехтовал» храбро, а если загоняли в угол, выскальзывал с помощью безотказного приема.
– Минуточку! Я забыл, есть еще стихи...Ждал тишины – и выпевал, вытягивал, приподнимал снизу вверх, преподносил на открытой ладони первую строку. В наших тесных коммуналках он читал точно так же, как потом с эстрады у микрофона.
О футболе Женя стихов не писал, хотя ходил с нами на все матчи, хотя в «Советском спорте» сделался своим человеком и отказа не было бы. Не знаю, может быть, берег тему, оставляя про запас.
Шли годы. Встречались мы реже, но о футболе поговорить не забывали – я стал для него источником достоверной информации, а он в ответ сообщал, что водит знакомство с Бобровым, Сальниковым, Хомичем, поигрывает с ними, ветеранами, у себя на даче, в Переделкине.
И вот телефонный звонок в редакции.
– Буду у вас через час. Со стихами.
Три раза он приезжал и клал на мой стол машинописные листы. Стихи о Всеволоде Боброве, Алексее Хомиче, Гайозе Джеджелаве. Все были напечатаны.
Только однажды потребовалось мое вмешательство. Была строка: «Умер Вася Карцев». «А он жив»,– сказал я. «Да?»—Женя вскочил, выхватил у меня листок, разнервничался, заходил из угла в угол: «Вот черт, кто-то брякнул». И резко вписал строку: «Где ты, Вася Карцев?».
Евтушенко понравилась его затея.
– Как вы думаете, если цикл продолжить, можно издать сборник?
У меня сомнений не было.
Прозвучал еще один звонок:
– Предложил издательству «Физкультура и спорт» – отклонили.
Цикл оборвался, едва начавшись.
Вскоре звонок с хорошо мне, редактору, известного телефона. Вежливо, твердо и постно прозвучало:
– Зачем вам печатать стихи, есть толстые журналы, у вас другие задачи.
Между тем евтушенковские стихи о героях футбола приобрели широкую известность, их заучивали, цитировали, ждали продолжения...
Это об Алексее Петровиче Хомиче:
... И ночами плавая печально
над твоей подушкой и судьбой,
старые вратарские перчатки
тихо гладят ежик твой седой.
Но, спеша к чужому поединку,
счастлив ты всегда, как ни грусти,
хоть одну футбольную травинку
на колене с кромки унести.
А это из стихотворения о Всеволоде Михайловиче Боброве:
Защита, мокрая от пота,
вцеплялась в майку и трусы,
но уходил он от любого,
Шаляпин русского футбола,
Гагарин шайбы на Руси!
И восемь строк из стихотворения о Гайозе Джеджелаве:
И как прекрасен твой, береза,
летящий по ветру листок,
прекрасен был удар Гайоза
«сухим листом» наискосок.
Когда в моей игре рисковой
Передо мной встает стена,
Я верю, «стенкою» не скован,
что пробиваема она.
Я не сказал Евтушенко, что «Футболу – Хоккею» посоветовали стихами не заниматься: редактору полагается что-то переживать в одиночку.
Спустя время еще звонок:
– Лежу в больнице и – что бы вы думали? – сочиняю о футболе. Возьмете?
– Что сочиняете? – вяло интересуюсь.
– Статью! Только большущая, вошел во вкус. Присылать?
– Статью?! – Голос мой окреп.– Какой разговор, конечно!
И появилась в еженедельнике, в двух номерах, статья Евгения Евтушенко «Играйте в гол!». Ее перепечатали в зарубежных изданиях, несколько лет ссылались на нее в письмах читатели.
После того как вышел номер с началом статьи, мне позвонили все с того же хорошо мне известного телефона и все так же вежливо и постно попросили ознакомить с окончанием рукописи. Несколько фраз после ознакомления рекомендовали опустить. И опять я ничего не сказал Евтушенко.
Как-то повстречались мы с ним на «Динамо». На следующее утро мне предстояло сдать обозрение для ТАСС, и вдруг мелькнуло:
– Женя, сочините четыре строки о сегодняшнем матче, я их вставлю в обозрение...
Что-то дрогнуло в его усталом лице с седеющими висками, просветлел, вскинул голову:
– Да? А что?
Мы разошлись по своим местам. Едва матч кончился, Евтушенко продрался сквозь толпу к ложе прессы, в поднятой руке листок:
– Не взыщите, не ахти какой был матч...
А в лице – озорство, ну совсем таким я помнил его на стадионе в далекие пятидесятые годы.
При счете мертвенном «ноль – ноль»
Я чувствую зубную боль.
В последнюю минуту гол
Футболом делает футбол!
Строчки по-репортерски точные: скучная игра разрядилась под конец метким ударом, взбодрившим публику.
Неведомо чей карандаш из моего обозрения четверостишие вычеркнул. И опять я ничего Евтушенко не сказал.
К уколам этим тогда было не привыкать. Другое интересно. Стихи и прозу, посвященные футболу, Евтушенко написал, когда далеко отодвинулись годы его юношеского окаянного боления, написал будучи большим поэтом. И хорошо, что так, а то в юности отбарабанил бы нечто звонкое, выспренное. Получилось то, что людям футбола нужнее всего, потому что не так уж много знают они о самих себе, о том, зачем идет игра, на что тратится их жизнь и как на них смотрят люди. Но и то верно, что без боления его к футболу не потянуло бы.
Вот и видится мне Евгений Евтушенко по сей день тем Женей, который умолял достать билетик на «Динамо» и расцветал, когда выигрывала «его» команда. Если так с человеком было, пусть и давно, это остается, вылезает, проскакивает, есть у этого чувства своя сила.
В болельщиках угадывается что-то детское, натуральное, что не заштрихуешь ни благородной сединой, ни важностью занятий, ни жизненными разочарованиями. Болельщик готов повторять и длить минуты открытого, беззащитного чувства, которые всем нам не так уж часто разрешены.
Уж на что был непроницаем, безулыбчив Юрий Валентинович Трифонов: неразличимые за очками глаза, широкое, отрешенное, белое лицо. Всегда казалось, что он погружен в себя, и совестно было отвлекать его по пустякам.
А он при каждой встрече – в редакции, на улице, на стадионе, был случай, что и на похоронах,– близко подходил, надвигался, словно для разговора чрезвычайной важности, который должен остаться между нами, вставал близко, пуговицы к пуговицам, и тихо, секретно спрашивал: «Что нового в «Спартачке»?»
Можно было рассказывать хоть час, хоть два, Трифонов стоял недвижимо, время останавливалось. И изредка коротко ронял: «Н-да, жаль» или «Это приятно».
В одной его статье я вычеркнул несколько слов. Это не была литературная правка, просто, излагая случившееся на поле, он допустил неточность. Он написал, что мяч к бьющему попал после передачи, а на самом деле отскочил к нему от штанги.
Юрий Валентинович не раз, и всегда в одних и тех же выражениях, напоминал мне об этом:
– Вы убрали, а это очень важно.
– Но сыграно было по-другому, не так...
– Может быть. Но я так видел.
«Я так видел». Словно бы толковать тут не о чем: точность – добродетель репортера, да и читатель за ее нарушение строго взыскивает с нас, не прощает.
И все-таки Трифонов имел право стоять на своем. Он рассказывал, как был забит гол, восхитивший его красотой и логичностью, а то, что мяч в последнее мгновение попал на ногу, отскочив от штанги, вроде бы по воле случая, вносило в картину диссонанс, нарушало гармонию, что противоречило его впечатлению. В конце концов, не методическое пособие он сочинял.
Мы вечно мчим за точностью, и немало в этом преуспели. Умения выразить впечатление – меньше. Но разве не особенно привлекает то футбольное чтение, в котором выражен дух события, а не его буква? Остановлюсь на знаке вопроса.
Замечу попутно, что для редактора строптивый автор, какие бы неудобства он ни причинял, наиболее желанен. Редактор может в этом не сознаться, но это так. Покладистость, готовность легко принять поправку, отказаться от утверждения выдают неверную, приблизительную, легкомысленную руку.
Юрию Валентиновичу не пошло бы участие в суетливых, горластых, с пятого на десятое перепрыгивающих, болельщицких кружках. Да он их и сторонился.
Свой вопрос: «Что нового в «Спартачке»?» – он приберегал для подходящего случая. Не знаю, какие он делал для себя выводы, как перерабатывал, сведения, но в эти минуты он был открыт, все принимал близко к сердцу, длил удовольствие.
Для меня Трифонов, как и Кассиль, Арбузов, Малюгин, Константин Есенин, Евтушенко, был неким укором. Да, они интересовались фактической стороной футбола, старались выведать побольше, вникали в частности, внимательно читали и наши репортажи, и статьи тренеров, в своих познаниях никому не уступали. Но все это служило им для того, чтобы увидеть футбол по-своему, включив самих себя в жизнь игры, и выразить то, что увидено, замечено, согласно собственным представлениям, оставляя в стороне чертежную очевидность, которую и без них обнаружат, повторят и исследуют.
Есть ли у футбола душа? Нет, не о знаменитых «морально-волевых качествах» речь – они так же наглядны, как и сетка передач мяча по газону. Душу футбола так запросто не схватишь, не припечатаешь, она многолика и неуловима, и вернейшее доказательство ее существования в том, как на футбол откликаются души, к нему неравнодушные.
Футбольная журналистика продвинулась вперед в изображении матчей, в их деловом истолковании, во вмешательстве в проблематику любого свойства. Достаточно положить рядом газетные страницы тридцатилетней давности и сегодняшние, чтобы удивиться и порадоваться различию. Нынешние молодые репортеры начинают прямо с той отметки, к которой годами приближались старые. Однако прогресс совершается по прямой линии – линии объективного познания. Она необходима, нам полагается быть знатоками. Но, гонясь за картиной, кажущейся нам единственной истиной, достаточно ли мы слушаем самих себя, не подавляем ли собственные открытия и отзвуки, почитая их неуместными, субъективными? Думается мне, что дальнейшее совершенствование футбольной прозы пойдет по пути не столько познания футбола, сколько познания авторами самих себя.
Мне, как, наверное, и подобает репортеру, не раз приходилось писать без тени сомнения. Свидетельствовал, обобщал, делал выводы, сравнивал, взывал, выносил приговоры, выдвигал задачи. Служба есть служба, к тому же она не в тягость.
Со временем, по мере того как прибывали знания о дорогом предмете, стал чаще испытывать потребность высказываться не столь бойко и категорично, как в начальные годы. Мне в редакциях иной раз намекали, что «написано слишком деликатно, было бы совсем прекрасно, если бы то же самое изложить резче, без церемоний».
Я не желал «исправляться», узнавая в тех, кто меня подзуживал, самого себя – молодого самоуверенного репортера, болельщика, которому море по колено, готового по любому поводу выпалить разящие слова.
Нет ничего легче залихватской смелости. И особого проку от нее нет. Листаешь старые газетные подшивки, эти затихшие поля былых словесных сражений, где дерзким наскокам нет числа, и, глядя с сегодняшней колокольни, думаешь, что пальба то и дело велась по воробьям: не те адреса, не те претензии и масштабы.
Легко давалась смелость в прошлые годы еще и потому, что футбол выделили в мишень, как бы свыше разрешенную для критики. И сдачи получить не было риска: футбольное сообщество, воспитанное в сознании своей вечной виноватости, покряхтывало, читая, но отвечать и оправдываться не осмеливалось. Да и не умело.
Критика существует не сама по себе, и далеко не всегда она права, если не уметь ею пользоваться. В ней можно долго преуспевать, если затрагиваешь незащищенных. Мы это хорошо почувствовали, когда изменения к худшему в жизни футбола потребовали от нас перенести огонь на прочно защищенные, скрытые цели, когда наши обобщения стали задевать тех, кто истинно несет ответственность за состояние футбольного дела. Думаю, что переход от критики без риска к критике, которая задевала имущих футбольную власть, был чрезвычайно важным моментом в становлении нашего раздела журналистики. Давался он нелегко.
Футбол для очень многих – пробный камень справедливости. Все жаждут красивой, победной игры. Не меньше, если не больше, хотят, чтобы все на поле шло по чести, по-человечески.
Справедливость во всем. В игре и в счете. В корректности и хороших манерах. В воодушевлении и трате сил. В судействе, конечно. Ничто не остается незамеченным, ни жест, ни гримаса, ни доброе, ни злое, на все – отклик. За мячом ли, за футболистами ли мы ведем наблюдение? Вернее сказать – за людьми, играющими в футбол.
Играли в Лужниках сборные СССР и Исландии. Отборочный матч к испанскому чемпионату мира. Я сидел в служебной ложе в окружении спортивных служащих. Мне предстояло писать отчет.
Матч для наших футболистов складывался легко, они победили 5:0. Но один из мячей был забит из положения вне игры. Обычно не торопишься с определением этого деликатного положения, тем более сидя на трибуне, без телевизионного повтора, – уж очень эта ситуация беглая. А тут более чем очевидная: наш игрок задержался, остался позади всех и вдруг в его сторону отбили мяч. Он помчался к воротам один и забил. «Офсайд же!» – невольно вырвалось. Сидевший рядом мало знакомый мне человек подтвердил: «Точно! – и тут же высокомерно бросил:– Все равно вы об этом не напишете!» Я написал. Не ставлю себе это в особую заслугу, тем более что счет был и без того внушительный.
Навестил меня в редакции Михаил Иосифович Якушин.
– А мне будет позволено отметить в отчете, если я увижу, что гол из офсайда? – как всегда, полусерьезно, полушутя спросил он.
– Я написал правильно?
– Сто процентов.
– Вот вы сами и ответили.
– Н-да? Вы уверены? Так-так...
Ничего словно бы не приключилось, а заметили.
Легче всего поспешить с приговором в пользу «своих». Репортер знает, что ничем не рискует: ему простят, он же радел за родную команду.
Ну хорошо, половина читателей либо слушателей по привычке доверять авторитетам либо по незнанию поверит. А как быть с другой половиной, состоящей из тех, кто разбирается в правилах, умеет смотреть? Легко потерять доверие либо у одних, либо у других.
Мне доводилось читать письма «разлучальные»: «После этой статьи я выхожу из числа читателей вашего еженедельника». Не важно, кто был прав и кто не прав: сама такая вероятность существует и не помнить о ней нельзя.
Так что и на нашей наезженной дороге, где верстовыми столбами стоят текущие события, где, кажется, только и надо их «отражать», мы каждодневно держим проверку. Может быть, с репортера довольно испытаний?
Но нет, чем больше имеешь дело с футболом, тем чаще примеряешь его к самому себе.
С некоторых пор я стал делить то, что видел на стадионе, на «сыгранное» и «получившееся».
В старину болельщики сопровождали голы истошным «Тама!». Сгинул дикий клич, а след остался. Он в том, что, каким бы манером мяч ни пересек белую линию ворот, – ликуй душа! Пусть роковым движением срежет мяч в свои ворота свой игрок. Пусть форвард выскользнет к мячу, беспечно откинутому вратарю разиней защитником. Пусть мяч проползет под животом кособоко свалившегося вратаря. Пусть в толкучке мяч рикошетом отпрыгнет на ногу форварда. Пусть все на поле уверены, что офсайд, да и мы на трибунах это видим, а удар нанесен, и судья протянул руку к центру. Все считается. Только все это – «Тама!». Потому что было не сыграно, а получилось.
Принято говорить о победителях: «Заставили противника ошибаться». Практически это верно. Но все же, видя глупые, нелепые просчеты побежденных, невольно начинаешь их жалеть, испытываешь неловкость и думаешь, насколько было бы лучше, если бы победители забили свои голы по всем правилам искусства. Немудреную простоту футбольных цифр хочется рисовать в воображении «простотой классики».
На чемпионате мира в Мексике в 1986 году мы увидели немало первоклассных голов. Два получили бы право экспонироваться в футбольном Лувре, если бы такой существовал. (На «Ацтеке» в Мехико мемориальной доской отметили гол Негрете.) Гол аргентинца Марадоны, когда он во вдохновенном порыве обыграл нескольких англичан, включая вратаря, и мягко закинул мяч в сетку. И гол мексиканца Негрете в ворота сборной Болгарии, забитый даже не в прыжке, а в балетном антраша, ногой. Самые отъявленные зануды смолчали, не дерзнули пуститься в поиски ошибочек у противников, которые помогли Марадоне и Негрете. Совершенство предстало перед всем миром в идеальном облике. Ловлю себя на том, что не помню, с каким счетом закончился матч Мексика – Болгария, и не хочу заглядывать в справочник, хотя он рядом, на полке. Гол Негрете впечатался в память, и этого больше чем достаточно – футбол разбогател на этот гол. Как и на гол Марадоны. «Тама!» не выкрикнешь – подавишься, варварский клич встанет поперек горла. Пусть Марадона и Негрете никогда не повторят своих, ставших знаменитыми, голов. Но то, что они сотворили, – это сыграно! Однажды и навсегда.
Шедевры существуют напоказ, дают нам представление, на что способны слитые воедино дух и движение. Немало надо посмотреть футбола, чтобы такого дождаться. Но сыгранное ловко, умело, обдуманно встречается. Не обязательно сам гол, а все, что ему предшествовало: замысел, розыгрыш с участием нескольких игроков. Увидеть это и надеешься, отправляясь на стадион. Победе, явившейся наградой за «сыгранное», я отдаю предпочтение перед победой, которая «получилась». Счет может быть один и тот же, а впечатление – небо и земля.