Текст книги "Древний Китай. Том 3: Период Чжаньго (V—III вв. до н.э.)"
Автор книги: Леонид Васильев
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 58 страниц)
Как и Шан Ян, Хань Фэй-цзы презирал простолюдинов. Правда, он не считал их быдлом и не призывал к нарочитому их ослаблению во имя усиления государства. Но стремление «овладеть сердцами людей» он высмеивал, полагая, что народ в массе своей глуп и может быть уподоблен неразумному ребенку, который не понимает, что делается для его пользы, особенно если это доставляет ему сиюминутные неприятности. Об этом с предельной откровенностью сказано в заключительной части 50-й главы трактата [Хань Фэй-цзы, с. 356–357; Liao, т. 2, с. 309–310; Древнекитайская философия, т. 2, с. 282–283].
Словом, в трактате собран и подытожен весь многовековой опыт легистской теории и практики, прежде всего искусства администрации Шэнь Бу-хая и жесткого легизма Шан Яна. Умелое сочетание разных доктрин и немалый личный ум, способности к теоретическому обобщению и убедительной аргументации сыграли свою роль в том, что именно в трактовке Хань Фэй-цзы были заимствованы многие кардинальные установки и принципы управления не только созданной по легистской модели империи Цинь, но и последующих конфуцианских в своей основе императорских династий. Имеются в виду прежде всего такие параметры администрации, как уважение к издаваемым сверху указам, искусное нарочитое ослабление правящего аппарата власти и повседневный эффективный контроль за ним, нелицеприятность при подборе и использовании чиновников, гласность и справедливость при оценке их поступков, использование различных каналов информации при критическом отношении к ним, оценка всей суммы суждений и мнений при выработке ответственных решений и т. п.
Трактат Хань Фэй-цзы – это одно из наиболее ценных пособий, выработанных древнекитайской мыслью и положенных затем в фундамент великой империи. Но парадокс в том, что сам теоретик, создавший это произведение, оказался несостоятельным практиком. Хань Фэй хорошо понимал и еще лучше объяснял другим, как нужно действовать, чтобы стать у руля правления крупного царства, а затем и империи. Но сам он не смог добиться желаемой цели. В какой-то степени его незадавшуюся и трагически завершившуюся жизнь можно сопоставить с судьбой Конфуция. Но есть и существенная разница: Конфуция все ценили и даже побаивались, принять же к исполнению его идеи в его время и в той форме, как они были сформулированы Учителем, просто нельзя было. Не говоря уже о том, что, случись такое, ничего хорошего из этого бы не получилось, а само учение могло бы дискредитировать себя и сгинуть.
Ситуация с Хань Фэем иная. Его доктрина стопроцентно годилась к реализации и, более того, была реализована Цинь Ши-хуаном и Ли Сы. Но сам Хань Фэй, оказавшись жертвой зависти и клеветы со стороны Ли Сы, не сумел найти выхода и погиб.
В главе 3 трактата, где обсуждается важный вопрос, как убедить правителя, автор, как бы оправдываясь (не будем забывать, что Хань Фэй был заикой), утверждает, что говорить ему нетрудно. Трудности в том, чтобы слова дошли до ушей высокопоставленного человека, от которого зависит принятие решений. Если говорить осторожно и логически последовательно, речь сочтут излишне красивой, но не имеющей смысла, а если высказываться тверже и определенней, сочтут ее грубой. Если говорить многословно, сопровождая сказанное примерами и ссылками на аналогии, сказанное воспримут как пустую болтовню, если употреблять ученые слова, сочтут за хвастовство. Словом, как бы ты ни ухитрялся, тебя неправильно поймут. И вывод в конце главы: трудно говорить с глупыми. Прямые речи доходят только до умных [Хань Фэй-цзы, с. 14–16; Иванов, 1912, с. 12–15].
Этому вопросу посвящена специальная глава 12 с характерным заглавием «Трудности убеждать». Глава необычайно интересна. Смысл ее в том, что трудность убеждать состоит не в нехватке знаний, ясности мысли или логики. Она в том, чтобы сказанное было адекватно воспринято слушающим и получило должный отклик, т. е. было принято соответствующее решение. Весь вопрос в том, как этого достичь. Если слушающий (а в данном случае имеется в виду правитель) жаждет славы, а вы будете говорить ему о выгоде, он станет вас презирать. Если, напротив, он хочет выгоды, а вы начнете рассуждать о славе, он просто отнесется к вам как к прожектеру и, разумеется, не обратит внимания на ваши советы. Если же он втайне стремится к выгоде, но делает вид, что жаждет славы, а вы убеждаете его стремиться к славе, то на словах он вас поощрит, а на деле отдалит. Если же вы будете в этом случае настаивать на том, что может дать выгоду, он использует ваши советы, но вас для приличия выгонит.
Все это и многое другое следует учитывать, когда стараешься найти ход к мыслям и поступкам правителя. Важно принимать во внимание, в частности, форму разговора. Многое делается втайне, не высказывается вслух. Если правитель что-то скрывает, а вы невольно заденете это в разговоре, вам несдобровать. Если ваш с правителем секретный разговор случайно станет известен еще кому-то, виноваты снова будете вы. Если советник еще не близок к правителю, но говорит что-то разумное, то в случае успеха о нем легко могут забыть, а если совет окажется неудачным, дело может окончиться для него полным провалом. То же самое в случае, если советник требует того, чего правитель не может сделать, или будет мешать правителю делать то, что он хочет.
Если советник говорит просто и кратко, его сочтут неумным и прогонят, если много и красноречиво – сочтут многословным и болтливым. Если в немногих словах окажется много смысла, советника сочтут трусливым, не желающим высказаться полностью. Если он будет говорить свободно – могут счесть надменным, даже грубым. И далее: «Задача советника в том, чтобы превознести то, чем правитель гордится, и прикрыть то, чего он стыдится. Если у правителя есть личные пристрастия, следует представить их как общественно значимые; если есть скрытые низменные желания, нужно суметь приуменьшить их недопустимость. Если устремления возвышенны, но недостижимы, нужно обратить внимание на их недочеты и преувеличить их недостижимость. Если правитель хочет продемонстрировать свои знания и способности, нужно подсказать ему подходящие идеи, а самому прикинуться незнающим, дабы правитель проявил свой ум» [Хань Фэй-цзы, с. 62–63; Древнекитайская философия, т. 2, с. 233–234].
Общий смысл этих рассуждений совершенно очевиден: советник обязан постоянно быть настороже. Он должен вовремя и всегда в меру поощрять и опасаться, облекать сказанное в нужную форму и бояться быть неправильно понятым, хорошо знать натуру правителя, с которым имеет дело, и всегда учитывать его настроение. Он не смеет открыто перечить правителю и должен почаще восхвалять его. Только если он сумеет пройти по такой туго натянутой проволоке, ни разу не поскользнуться и не упасть, то может рассчитывать стать близким доверенным его лицом и получить возможность осуществлять свою программу преобразований. Иного пути нет, если хочешь добиться цели в условиях жесткого авторитарного правления, к которому легисты и призывали государей (в отличие от конфуцианцев, считавших своим долгом напрямую говорить правителю о его недобродетельных поступках). И легисты-министры, легисты-реформаторы, легисты-советники должны это понимать. Не мог не понимать это и Хань Фэй. Но он не умел красиво говорить, его трудно было слушать и понимать.
Альтернативой были письма, докладные записки. Однако нужно было суметь побудить правителя внимательно прочитать написанное. Ханьский правитель не захотел читать послания юного Хань Фэя и, естественно, не стал прислушиваться к его рекомендациям. Цинь Ши-хуанди, скорее всего с подачи Ли Сы, некоторые из них прочел и пожелал встретиться с автором. Видимо, поэтому царство Хань, потерпевшее поражение от Цинь, отправило туда Хань Фэя. Однако и здесь неудачи преследовали его. Он не был даже принят. И в этом, как писал Сыма Цянь, роковую роль сыграл завистливый Ли Сы, который не счел нужным содействовать сближению Хань Фэя со своим повелителем, уже воспринимавшим Ли Сы как ближайшего помощника.
Такова трагическая судьба последнего из теоретиков жесткого легизма. Напомним, что главным основоположником теории и практики жесткого легизма был Шан Ян, наиболее выдающимся теоретиком – Хань Фэй-цзы, а блестящими практиками (уже в имперский период) – Ли Сы и Цинь Ши-хуанди. Легизм сыграл решающую роль в создании империи, и в этом смысле значение доктрины нельзя переоценить. Он заложил фундамент бюрократической администрации, способной– скрепить всю империю в условиях дефеодализировавшейся, но все еще продолжавшей вести жестокую междоусобную борьбу Поднебесной. Можно сказать, что легисты сыграли важную историческую роль в судьбах Китая. И не вина, а беда их в том, что они, предложив стране свою на первый взгляд разумную, работоспособную, если не единственно верную концепцию, допустили ошибку: не учли, что население страны, привыкшее руководствоваться традициями, не было готово к слепому следованию любым командам сверху, сопровождавшимся к тому же принуждением и насилием.
Пожалуй, это был первый в истории (но далеко не последний!) поучительный случай такого рода. Вдумаемся в ситуацию. Огромная страна остро нуждается в обновлении, в переменах. Мыслители предлагают свои доктрины, но не в состоянии сделать так, чтобы их идеи были приняты на вооружение. И вот находится такая, авторы которой в состоянии добиться именно этого. Страна вынужденно следует тому курсу, по которому ее ведут теоретики и практики жестких радикальных реформ (иногда сопровождаемых революционным переворотом и гражданской войной). В случае с циньским Китаем реформы, давшие вначале ощутимые позитивные результаты, привели страну в тупик и вызвали крах династии, стоявшей во главе империи. Потребовались новая династия, новая империя, новая доктрина и новые реформы, чтобы ситуация была выправлена.
В конечном счете главная причина неудач в самой доктрине, в данном случае в жестком легизме. Немаловажно также, в каком из многочисленных царств чжоуского Китая эта доктрина пустила наиболее глубокие корни и какие формы вследствие этого принял легизм. Другими словами, мог ли такой легизм иметь иную судьбу. В циньском Китае, воспитанном традицией и опиравшимся на нее конфуцианством, иной судьбы жесткий легизм иметь не мог – при всем том, что многие его новации в смягченном виде оказались не только приемлемыми, но жизненно необходимыми и легли в фундамент структуры китайской империи.
Глава 7. Элементы мистики и метафизики в древнекитайской мысли до появления даосизма
Спецификой духовной культуры Китая времен Шан-Чжоу было, как мы уже знаем, отсутствие развитой религиозной системы, характерной для формирующейся урбанистической цивилизации древности. Неудивительно поэтому, что в критический момент вызова истории на передний план вышли те доктрины, которые, опираясь на глубокочтимую традицию, не придавали серьезного значения не только религии как таковой, но и древним раннерелигиозным элементам, остававшимся на обочине духовной культуры как пережитки прошлого (речь идет о суевериях, колдунах-шаманах и др.).
Однако это продолжалось не слишком долго. Как только основные философские доктрины, претендовавшие на то, чтобы дать адекватный ответ на вызов эпохи, более или менее сформировались (имеются в виду прежде всего конфуцианство, моизм и легизм), появились новые идеи, не связанные с духовной традицией прошлого либо связанные с ней весьма опосредованно и находившиеся на обочине духовной культуры Поднебесной либо вообще вне ее. Одной из наиболее блестящих и глубоких по внутреннему содержанию доктрин такого рода был даосизм.
Даосизм как весьма продуманная и хорошо оформленная доктрина мог бы считаться еще одним ответом на вызов эпохи. Но по сути он и не стремился к этому. Более того, он как бы игнорировал сам вызов. Политические, экономические, социально-семейные, историко-культурные и даже морально-нравственные проблемы уходили в нем на задний план и в лучшем случае играли второстепенную, причем явно, даже демонстративно несущественную роль (имеется в виду призыв к природе, даже к аскезе, с отказом от использования благ цивилизации и с восхвалением такой власти, которую люди даже и не ощущают). Поэтому правильней было бы рассматривать философию даосов не как ответ на вызов новой эпохи, а как некий противовес тем доктринам, о которых упоминалось выше.
Дело в том, что те позиции, которые отстаивали даосы, были чужды классической китайской традиции и явно не вписывались в параметры складывавшейся в Чжаньго новой социально-экономической и этико-политической структуры. Философия даосов возникла в середине периода Чжаньго как бы вопреки всему. Что значит «вопреки всему»? Это означает, что у нее не было серьезных корней в классической древнекитайской традиции общества. Даосская философия отлична от всех прочих древнекитайских доктрин прежде всего тем, что она открыто пренебрегала ценностями традиций прошлого и нарочито отдавала приоритет пренебрегавшимся древнекитайской традицией глубочайшей мистике и метафизике, космологии и связанной с ней мифологии.
Это серьезное, принципиальное отличие даосизма от всех прочих равных ему по значимости школ древнекитайской мысли. Закономерно встает вопрос, как возникло такого рода вроде бы лишенное корней в духовной традиции шанско-чжоуского Китая весьма экстравагантное и в то же время очень глубокое философское учение.
Этот вопрос интересовал специалистов давно. Но к сожалению, вплоть до сегодняшнего дня на него нет достаточно убедительного ответа. Вся сложность в том, что стремление постулировать существование корней даосизма в глубокой древности самого Китая наталкивается на полное отсутствие свидетельств, которые могли бы послужить доказательством столь серьезного тезиса. А попытка вывести даосизм из суммы множества основных и второстепенных идей и представлений, существовавших в древнекитайской традиции со времен неолита, не объясняет, как из большого числа противоречивых и внутренне неразвитых, порой просто примитивных взглядов могла буквально в одночасье, за два-три века, сформироваться подобная доктрина. Где-нибудь в Иране или Индии на это уходили тысячелетия, да и то при условии, что вся энергия духовной культуры соответствующих народов была направлена на выработку одной такого рода генеральной доктрины– разумеется, при всех ее многочисленных ответвлениях и вариантах (в Индии это и ведическая культура, подкрепленная мудростью упанишад, и близкие к ней буддизм и джайнизм, и загадочная практика йоги и многое-многое другое из того же ряда).
Нельзя сказать, чтобы синологи не понимали этого. Однако стремление бросить взгляд на соседей Китая обычно не играло в их поисках основной роли и, что более важно, часто встречало решительный отпор со стороны тех, кто был (и по большей части остается) уверен в том, что все китайское всегда было, особенно в древности, именно китайским. Разве что буддизм пришел из Индии – с этим уж не поспоришь. Между тем на деле все обстоит намного сложнее. Специалисты еще в XIX в. предполагали, что древнейшие персы, индийцы и китайцы черпали некоторые основополагающие принципы своей духовной культуры из единого источника [Dumountier, 1885, с. 342] и что этот источник находился на северо-западе современной территории Китая [Eitel, 1878, с. 416–418].
Ф.С. Быков, первым из отечественных синологов написавший серьезную сводную книгу о древнекитайской философии, обратил внимание на то, что западные синологи уже достаточно давно связывали глубокие изыскания Цзоу Яня о проблеме инь-ян с зороастрийским дуализмом. Только одни из них, как, например, А. Форке [Forke, 1925, с. 220–221] или В. Эберхард [Eberhard, 1949] в споре с придерживавшимся противоположной точки зрения Г. Дабсом, отрицали генетическую связь и полагали возможным говорить лишь о параллелях в идеях. В то же время другие, в частности П. Шмидт [Schmidt, 1934, с. 405–406], признавали прямые контакты между иранским зороастризмом и идеями Цзоу Яня, полагая, что инь соответствует иранскому им или има, т. е. сокращению имени Ариман (Ангро-Манью), который, как известно, был символом темного начала в зороастрийском дуализме [Быков, 1966, с. 165–166].
Открытия последних десятилетий дали немало новых аргументов в пользу версии Дабса и Шмидта. В 1958 г. Цэнь Чжун-мянь поставил проблему влияния индоевропейской (а точнее, ирано-зороастрийской) культуры на шанско-чжоуский Китай. Он обратил внимание, в частности, на возможное иранское происхождение ряда китайских терминов, на западное происхождение китайской бронзы и даже на следы огнепоклонничества в царстве Цинь [Цэнь Чжун-мянь, 1958]. Через несколько лет после него лингвисты Т. Улвинг [Ulving, 1968-69] и Я. Уленброк [Ulenbrook, 1967; 1968-69; 1970] опубликовали ряд статей, в которых с некоторым сомнением и даже большим изумлением сообщили ученому миру, что ими обнаружены несколько десятков слов, звучание и значение которых у чжоусцев совпадали с индоевропейскими[204]204
1 Находки Улвинга и Уленброка упомянуты в моей монографии [Васильев Л.С., 1976], которая в 1989 г. была издана в Пекине на китайском языке, так что специалисты могли детально с ними ознакомиться.
[Закрыть]. В связи с этим вспоминается хорошо известный факт, что в районе современного Синьцзяна примерно в то время жили индоевропейцы-тохары, о которых обстоятельно писал Э. Паллиблэнк [Pul-leiblank, 1966], а может быть, и другие индоевропейские народы. Но это еще далеко не все.
В последнее время в нескольких изданиях появились публикации о новых находках следов обитания индоевропейцев еще ближе к средней части бассейна Хуанхэ, где зародилась китайская цивилизация. В 1995 г. в 20-м номере известного синологического ежегодника «Early China» была опубликована обстоятельная статья Л. Фитцджеральд-Хюбер, в которой на обширном материале южносибирских публикаций русских археологов (в первую очередь принята во внимание монография Е.Н. Черных «Древняя металлургия») анализируется распространение индоевропейских племен в центральноазиатском регионе. Выводы автора сводятся к тому, что, по ее мнению, тесно связанная с деятельностью этих племен металлургия бронзы пришла в свое время в Китай с севера, через энеолитическую культуру Цицзя (об этом см. [Васильев Л.С, 1995, с. 131–134]).
Параллельно с этим К.М. Линдаф, опираясь на материалы еще не полностью опубликованных последних раскопок во Внутренней Монголии, к северу от зоны распространения шанской культуры в средней части бассейна Хуанхэ, опубликовала сенсационные сведения о находке там бронзовых сосудов шанского типа, орнаментированных маской тао-те и датируемых серединой II тысячелетия до н. э. Описывая находки в Чжукайгоу, к северу от провинции Ганьсу, она вполне определенно говорит о связях района среднего течения Хуанхэ (Центральной долины) с территориями к северу от нее, населенными носителями культуры бронзового века, примерно в начале II тысячелетия до н. э. [Linduff, 1995, с. 639–640].
В последние годы было напечатано и весьма любопытное сообщение Мэра о находках в песках в районе бассейна Тарима (пров. Синь-цзян) мумий воинов, анализ костяков которых свидетельствует о заметной кавказоидной примеси и дает основание считать их предками индоиранцев В этой же публикации сказано о находке следов колеса от колесницы индоевропейского типа [Mair, 1995]. Ко всему этому можно добавить, что в своей последней, уже посмертно изданной монографии известный отечественный иранист Э. Грантовский писал о миграциях в сторону северо-восточной части степного пояса Евразии древних протоиндоевропейских, и прежде всего индоиранских, племен, обитавших в этом регионе ряд веков, примерно до середины II тысячелетия до н. э. [Грантовский, 1998]. Неясно, оставалась ли какая-то часть этих племен в упомянутом регионе после того, как основная масса древних ариев стала продвигаться на запад. Но не исключено, что было именно так и что тохаров как раз и следует считать потомками этих ариев, обладавшими элементами духовной культуры как древних индийцев, так и иранцев[205]205
2 Впрочем, вполне вероятно предположить, что главное здесь – уже существовавшие и знакомые многим пути миграции вдоль степной полосы Евразии. Именно по ним гораздо позже, когда и зороастризм, и брахманизм достигли достаточно высокого уровня развития и вошли где-то в первой половине I тыс. до н. э. в свой осевой век, иранские и индийские идеи могли без особых сложностей распространяться на восток и восприниматься теми (в частности, чжоусцами), кто, в свою очередь, уже вступил в этот осевой век и был способен усвоить сложные метафизические конструкции индийцев и иранцев. В. Мэр в одной из своих последних статей настаивает на том, что древнеперсидское слово «маг» было известно чжоусцам [Mair, 1980]. Если это действительно так, то проблема заимствования чжоусцами ирано-зороастрийских представлений о мироздании значительно упрощается.
[Закрыть].
Вновь обнаруженные данные и материалы недавних раскопок существенным образом меняют наши привычные представления о происхождении китайской цивилизации и о тех заимствованных элементах материальной и духовной культуры, которые безусловно сыграли свою роль в формировании китайской цивилизации. И это весьма важно. К сожалению, эти новые данные пока еще недостаточно известны и, что существеннее, малоинтересны многим из тех, кто пишет о древнекитайской мысли. Эти авторы привычно полагают, что Индия и Иран далеко, за Гималаями, тогда как Китай всегда имел свой культурный центр (тем более в древности) в средней части бассейна Хуанхэ, на многие тысячи километров восточнее. Естественно, что в такой ситуации поиски корней даосизма велись долгие годы только на китайской почве.
Известно, что Сюй Ди-шань в 1927 г. опубликовал схему, воспроизведенную затем в классическом труде М. Гране [Granet, 1934, с. 7], которая демонстрирует разветвленный пучок корней даосизма. Судя по ней, практически все течения и направления древнекитайской мысли и ритуально-обрядовой практики причастны к сложению философии даосов. Неясно только, как из этой эклектической каши могло сложиться столь цельное и поражающее своей глубиной учение. У Сюя, как и у Гране, нет ни слова о внешних влияниях, об интеллектуальном воздействии извне, со стороны, скажем, упоминавшейся уже индо-иранской мысли, типологически и сущностно столь близкой именно мистике и метафизике даосов. А ведь при внимательном анализе процесса генезиса даосской философии (речь не идет о близкой к ней и производной от нее религии даосов, процветавшей в имперском Китае) такого рода влияния представляются едва ли не основным путем, благодаря которому в китайскую мысль вошли многие важнейшие элементы мистики, метафизики и особенно космогонии (см. [Васильев Л.С., 1989, гл. 4]).
Философия даосов не просто необычна. Она буквально провоцирует на аналогии и сопоставления. Правда, наряду с явными заимствованиями в ней есть элементы древнекитайской ритуально-обрядовой практики, будь то мантика, астрономия, календарь или астрология, а то и просто шаманство и знахарство. Но в любом случае их влияние на созревание даосской мысли было третьестепенным и едва заметным.
IV век до н,э. был в древнекитайской мысли богат на новые идеи и концепции, причем некоторые из них оказались настолько непривычными для предшествующего тысячелетия, что уже одно это породило в синологии множество проблем. Не все специалисты видят эти проблемы, некоторые просто не замечают их, а то и не хотят заметить. Что касается проблем, связанных с заимствованием чуждых идей, то многие склонны с негодованием отметать саму мысль об этом и искать объяснение неясностей глубокой древности, используя более поздние построения различных авторов, в основном имперского времени, таких, как «Шань хай цзин». В результате в некоторых исследованиях создаются конструкции, с легкостью сопоставляемые с опосредованными сравнительно поздним временем (и соответствующим уровнем развития древнекитайской мысли) идеями или персонажами, которых Китай до периода Чжаньго, а то и до империи Хань просто не знал[206]206
3 К сожалению, это встречается очень часто. То специалист найдет в неолитических рисунках человекообразную фигуру, которую он склонен сблизить с первочеловеком Паньгу, очень близким к ведическому Пуруше, но встречающемуся в китайских текстах не ранее Хань. То дается параллельное изложение сходных, скажем, в Индии и Китае явлений, но при этом никак не учитывается эпоха, к которой соответствующие явления или сюжеты относятся (см., в частности, [Евсюков, 1988; Лукьянов, 1992]).
[Закрыть].
Но есть и проблемы другого рода. Имеются в виду близкие к даосизму идеи Ян Чжу, помещенные в даосском трактате «Лe-цзы» и вкратце повторенные в ряде глав другого даосского трактата, «Чжуан-цзы». В текстах, о которых идет речь, можно найти, как упоминалось, немало рассуждений на любимые темы Яна о важности жизни и ничтожности смерти, о том, что ценить стоит только жизнь, но не посмертную славу, и ряд других, наиболее концентрированно выраженных в рассуждениях созданного Чжуан-цзы так называемого «разбойника Чжи». Выше уже ставился вопрос о том, как в благопристойном чжоуском Китае с его строгой формальной этикой, стократ усиленной Конфуцием, мог вдруг появиться теоретик типа Ян Чжу с его суперэгоизмом, гедонистическими наклонностями и социальным паразитизмом, чьи идеи к тому же сумели, по словам Мэн-цзы, «заполонить Поднебесную». Здесь нет ни мистики, ни метафизики, столь важной для философии даосов. Но Ян как мыслитель в немалой степени связан с даосизмом. Какой характер имеет эта связь?
О философии даосов в годы жизни Мэн-цзы, видимо, еще мало было известно. Трактат «Чжуан-цзы», не говоря уже о еще более позднем, созданном примерно в середине III в. до н. э. трактате «Дао-дэ цзин», тогда еще не был написан. А первые даосы (протодаосы) распространяли свои представления о мире, насколько можно понять, изустно, причем эти представления, видимо, не имели еще общепризнанной сложившейся формы. На этом фоне особенно вызывающими выглядели именно те, что проповедовал Ян Чжу. Иными словами, Ян в глазах Мэн-цзы скорей всего не был даосом, но его идеи – как и чуть позже доктрина даосизма – были настолько чужды уважавшему духовную традицию конфуцианскому мэтру, что он счел их более неприемлемыми, чем моистские.
Это очень похожая на истину гипотеза. Если принять ее, станет понятным, почему Ян в рассуждениях Мэн-цзы вышел на первый план, оставив позади Мо с его более обстоятельно разработанными и во многом направленными прямо против конфуцианства идеями и вовсе затмив Чжуан-цзы, которого Мэн-цзы просто не упоминал. Правда, Мо и Ян в паре стоят и в даосском трактате «Чжуан-цзы», что можно воспринять как попытку даосов как-то, пусть не очень решительно, отмежеваться не только от Мо, но и от Яна, своего в некотором смысле предшественника (см. [Малявин, 1995, с. 108, 117]). Иногда эта попытка настолько четко оформлена, что создается впечатление, будто школа Яна вообще не имеет ничего общего со школой даоса Чжуан-цзы [там же, с. 216–217]. Но это явно не так.
В трактате «Лe-цзы» в главе 2 помещена явно придуманная беседа Яна с Лао-цзы, упрекнувшим его за высокомерие. Упрек в принципе справедлив, но, главное, Ян в этой главе настойчиво подчеркивает, что является учеником Лао [там же, с. 310]. Недаром Лао-цзы, вздыхая, заявил Яну: «Когда-то я думал, что тебя можно чему-то научить».
Нет смысла настаивать на том, что дело обстояло именно так. Для этого слишком мало данных, особенно если принять во внимание, что Лао – фигура легендарная, так что о встречах с ним можно писать кому что вздумается (в трактате «Чжуан-цзы», где об этой личности впервые упомянуто, он представлен старшим современником Конфуция, высокомерно его поучающим, что является явной выдумкой, но достаточно четко намекает на годы жизни Лао, которые должны были в этом случае приходиться на VI в. до н. э., тогда как Ян был старшим современником Чжуан-цзы и жил не ранее чем в IV в. до н. э.). Поэтому утверждение о том, что Ян был учеником Лао, мало чего стоит. И в то же время одно весьма знаменательно: в отличие от «Чжуан-цзы», где Ян выступает как представитель отдельной школы мысли, «Ле-цзы» дает понять, что он – отпрыск даосской школы[207]207
4 Говоря о Ян Чжу, Мэн-цзы не упоминает ни одного имени видного даоса. Это можно считать дополнительным свидетельством того, что идеи Яна были для него именно даосскими с их наиболее антисоциальными и антиэтическими проявлениями.
[Закрыть].