355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бородин » Без выбора » Текст книги (страница 3)
Без выбора
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:09

Текст книги "Без выбора"


Автор книги: Леонид Бородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 28 страниц)

Но вот шагнул... и пусто... Электричка, как всегда, полнехонька – и пусто... В инструменталке не протолкнуться, я глазами шарюсь, с кем-то машинально здороваюсь, нарядчик сует мне листок с разнарядкой на штрека, расписываюсь не там, где нужно, нарядчик ворчит и косится на меня подозрительно: не под этим ли делом... В ночные смены "под этим делом" иногда до половины состава, потом травмы и аварии, комиссии и суды...

А у меня ощущение, что струсил и предал кого-то, что взялся за дело и не довел до конца, что имел возможность кому-то доставить радость, но не захотел напрягаться, иначе говоря – пакость и тоска на душе. Говорю себе вразумительно: глупости все это, ТОТ отец мой уже почти два десятка лет в сырой земле иркутской, а другому, ЭТОМУ отцу неделю назад отправлял поздравительную новогоднюю телеграмму и от него получил, и за глаза оскорбляю я его дурацкой своей игрой, потому что безответственно отколол от своего сыновнего чувства некоторую часть и отдал объекту неумной фантазии, и если б хотя бы отдал, если б он, ТОТ, получил бы и пошло бы ему на пользу, тогда хоть какой-то смысл имелся бы... Говорю себе это и многое другое, а перед глазами ЕГО лицо, почти родное, родное – и все тут, и иначе представить его не могу, как только вечно знакомым и вечно родным. В штреке уже один и потому говорю громко и вызывающе: "Чужой! Он чужой!" Уши слышат голос, и мозг понимает слова, но вот оно, доказательство присутствия в теле чего-то, от ума не зависящего, – оно, это "что-то", душа, конечно, она уперлась упрямо, и не подчиняется, и подшептывает исподволь: а вдруг?! Я рычу: глупость, сам придумал! А она: а вдруг?! Вот было бы здорово!

К счастью (или к несчастью?), я не мистик. Никогда не слышались мне "голоса" и не посещали видения или знамения. Великих предчувствий тоже не испытал и пророчествами не соблазнялся. Жизнь подтвердила, что зауряднейший я реалист. Оттого, может быть, удалось мне сначала обуздать фантазию, а затем попросту придушить ее. И на том закончился бы рассказ про ТОГО отца. Но был финал, было еще нечто, что и по сей день сознательно увязываю с легкомысленной фантазией, во власти которой пребывал несколько месяцев.

За неделю до отлета из Норильска, когда отправлял телеграмму родителям о скором прибытии, встретил на почте одного из тех пятерых литовцев-крепильщиков. Рискнул поздороваться и был очень рад, что он узнал меня. Вышли вместе. Несколько обычных фраз... Рискнул и спросил, как там дела у... К тому времени я уже знал фамилию. Длинная и трудновыговариваемая. Собеседник мой неожиданно оживился и сказал, что с ним все отлично, просто отлично! Почти чудо. Состоял он, оказывается, несколько лет на силикозном учете, врачи советовали уйти из рудника, профилактические меры назначали, но он, ТОТ, пренебрегал, из рудника не ушел, словно верил в чудо. И оно произошло. Весной проходил обследование, все врачи сбежались. Легкие чисты, как будто ничего не было. И если другого такого случая никто не помнит, разве это не чудо? Я согласился, что чудо, но не сказал, а только подумал, что чудо это совпало по времени с игрой моей дурацкой, и если чудо вообще существует, то, возможно, не столь дурацкой была моя игра...

Без малого полвека прошло со времени моего краткосрочного пребывания в Норильске, но чуть ли не каждым днем памятен тот, 1958-й, и люди, и лица, и разговоры-споры... И рудник – кажется, и сейчас бы прошел, не заблудившись, от руддвора по подэтажам через так называемые "ходовые – восстающие" к своему месту работы... Чего там, Норильск – мое первое подлинно учебно-воспитательное заведение.

Только позже, в лагерях и тюрьмах, имел я столь же поучительное общение с людьми, только там еще сталкивался я с такими судьбами, каковые не всегда возможно литературно "отобразить-изобразить", потому что – не поверят, скажут, что придумал, насочинял – нетипично, дескать...

Со школы еще вел дневник. По норильским его страницам восстановил несколько лет назад отдельные эпизоды, опубликовал их в журнале "Москва". Теперь же, хотя и опасаюсь "перегрузить" норильской темой повествование, все же рискну рассказать еще об одном человеке, в памяти запечатленном, как на фотографии, что будто бы прямо передо мной.

Взрывник Метляев

С Сашей Метляевым, взрывником третьего участка рудника 7/9, я познакомился вовсе не в руднике. Там он, профессионал и бывший зэк, как говорится, "ни в жись" не подошел бы ко мне, салаге-комсомольцу, то есть добровольно приехавшему за большой деньгой в зэковский город. Кроме "большой деньги", не имели старожилы иного объяснения потоку молодежи, нахлынувшей в Заполярье после пятьдесят шестого года. На тех, что прибыли по комсомольской путевке, смотрели как на щенков непрозревших и подозревали или в корысти, или в глупости.

Метляев – крепыш лет сорока, с весьма квадратной челюстью и узко посаженными злыми глазами. Разговаривая, цедил слова, почти не шевеля губами. В глаза не смотрел, может, оттого, что росту был чуть ниже среднего и не мог позволить себе задирать голову перед кем попало. В руднике я тоже не подошел бы к нему без необходимости. К тому же вообще имел я затруднения в знакомствах с людьми такого типа, потому что был воспитан в почтении к возрасту, к старшим привык обращаться на "вы". Здесь же такое обращение как бы автоматически санкционировало снисходительное отношение к себе. А подойти к человеку, прожившему жизнь – да еще какую! – подойти и сказать, положим: "Привет, Саша, спичку не дашь?"– ну не мог я обучиться этому зэковско-пролетарскому панибратству, не мог – и все! Изобрел приемы, решающие проблемы. О той же спичке, к примеру, столь дефицитной под землей. Подходил к человеку, нахмурившись и бормоча озабоченно: "Ну надо же, опять спичку обломил!" Получал, и ни в коем случае никаких "спасибо"! Небрежный жест – и дальше своей дорогой, деловой и озабоченный... И если ко мне обращались, тоже соответственно – без суеты, неторопливо, доставал, глядя в сторону, протягивал без слов, и, коли разговор завяжется – хорошо, нет – не надо...

К Метляеву за спичкой не подошел бы никогда, такой процедит презрительно: "Не хрена побираться, воровать пора!" Да еще руки об твою спецовку оботрет.

Метляев подошел ко мне в нашем поселковом клубе во время танцев и протянул руку. Я только что под собственный аккомпанемент на баяне изображал лещенковскую "Татьяну", то есть танго. А перед этим молодежная публика вальсировала под мое исполнение есенинских "Глухарей". Теперь же включилась радиола, и я направился к своей девушке с намерением "пофокстротничать". Тут и перехватил меня Метляев, улыбающийся заискивающе и протягивающий свою пролетарско-зэковскую руку. Если бы на его месте оказалась сама "культурная министерша" Фурцева, и тогда я не был бы более шокирован и польщен... При улыбке он вовсе не смотрелся злым, и отмытое от рудничной пыли лицо его оказалось вполне даже симпатичным.

– Слушай, – сказал он так, словно мудрейшую загадку разгадал, – мы же с тобой вместе работаем, ну да? Смотрю, морда знакомая! "Татьяну" ты что надо сделал! Когда на Медвежьем был, пластинку достали, написано было – "Обменный фонд", шнырь разбил, когда пыль вытирал, морду били... с тех пор не слышал, один куплет и помнил, а тут, смотрю, никак с нашего участка парень... а меня-то знаешь, нет?

– Ну как же, – с достоинством ответил я, – взрывник... Метляев, да?

– Точно!

Он был страшно доволен, что я запомнил и узнал его. Снова протянул руку.

– Сашка меня зовут, а тебя не знаю...

С моим именем у меня всю жизнь были проблемы. "Леня" звучало совершенно по-бабски, Леонид – напротив, как мне казалось, выспренно. Был такой легендарный герой Спарты – царь Леонид, и представляться кому-то Леонидом для меня было все равно, что Македонским или Агамемноном. Друзья звали меня тогда Лешей.

Метляеву тогда я назвался Лехой, и оказалось – самое то!

Девушке своей я сказал уже с лихой простотой:

– Знакомься, это Саша Метляев, вместе в руднике пашем!

Она ему понравилась, и он заскучал, когда мы нырнули в танцующую толпу.

Потом я еще "делал" под баян есенинское "Устал я жить..." и опять же лещенковское "Здесь, под небом чужим..." и окончательно покорил сердце рудничного взрывника. Уходя с танцев, он по-свойски помахал мне рукой, головой кивнул в сторону моей девушки и показал большой палец.

Не помню, до того или после узнал я, что свой четвертак Метляев получил "по уголовке", но в ворах не числился, "раскрутился" в лагере во время восстания, принимал участие в запускании воздушных шаров с листовками, получил новый срок, и ничего ему уже не светило в жизни, когда б не "бериевская" амнистия пятьдесят третьего. Теперь он зашибал деньгу и дожидался, когда ему будет позволено сорваться в черноморские края для разгула и поправки здоровья. Сам Метляев принципиально уходил от разговоров о своей биографии, ни одного слова не вытянул я из него на этот счет.

На планерке начальник участка Бобров не раз удивленно и подозрительно покосился на нас с Метляевым; мы перешептывались, как старые друзья, и с планерки плечом к плечу. Бобров окликнул меня и сказал хмуро: "Ты с этим не очень-то! Мужик темный, подставить может!"

Я не поверил и оказался прав.

Дружба с Метляевым у меня не сложилась, да и не могла сложиться, больно уж разные были, и тем для общения не находилось. Просто я знал, что есть теперь на участке еще один человек, к которому можно всегда обратиться за помощью или советом, и отказа не будет. Новая работа моя не скупилась на сюрпризы, особенно когда перешел на скреперовку: то блочок не закрепится, то трос руда передавит, то лебедка закапризничает, да и мало ли что...

В тот день к концу смены я возвращался на нулевой уровень через руддвор, место пустынное и "гнилое", – в сущности, обычная штольня со сплошной крепежкой, и отовсюду вода сочится, а звук этого сочения не радостный, как в природе, а, я бы сказал, ехидный: "С...с...со...чу...у...сь!"– вот такой звук. И означает – берегитесь! Легендой ходил по руднику рассказ, как такая вот водичка прорвалась в один из нижних горизонтов, и женщин-зэчек, работавших там, лишь через месяц повырубали изо льда... Здесь же опасности не было, это мне объяснили в первые дни еще, но когда случалось проходить, прибавлял шагу, потому что не мог умом понять, откуда эта вода среди вечной мерзлоты в сезон, когда средняя температура на поверхности минус тридцать пять.

Впереди фонарик мой засек человека. Он копошился у штабеля запасных труб воздухообеспечения. Без сомнения, я спугнул его. Или курил, или, прошу прощения, нужду справлял. На всякий случай я замедлил шаг, а когда подошел, узнал Метляева. Он не был рад моему появлению и с трудом скрывал это. Я же еще имел глупость спросить: "Чего ты здесь?" Не сиди в его памяти мое "потрясное" исполнение "Татьяны", послал бы он меня в самые глубокие горизонты, но был он, видимо, человек благодарный и, несмотря на мою "салажность", признался, что заказ на взрывчатку всегда делает с запасом, потому часто остается. Тащить ее на склад – целое дело. Вот и припрятывает по штрекам, зато завтра тащить меньше. Начальство узнает – срок. И даже интонацией не намекнул, чтоб я не проболтался. По его мнению, если человек способен с надрывом в голосе исполнить "...Перестаньте рыдать надо мной, журавли!" – будь он сто раз салага и комсомолец, такой не продаст! Для опытного зэка, мягко скажем, весьма легкомысленная концепция. Позже я не раз обнаруживал у зэков-долгосрочников, конспираторов и хитрецов самые неожиданные слабости-причуды, способные при стечении обстоятельств перечеркнуть весь не вообразимый для обычного человека опыт неволи.

Назавтра я проторчал в аккумуляторной и опоздал на планерку. Когда прибежал, застал в инструменталке одних литовцев-крепильщиков, от них и узнал, что во второй смене ЧП, погиб сварщик, и вся банда "горнадзоровцев" сейчас на месте происшествия, на руддворе разбираются с ситуацией. По рассказу дело было так: понадобился метровый кусок трубы для ремонта воздухопровода. Сварщик на руддворе начал резать трубу и взорвался. Разнесло по частям – кто-то спрятал в трубу аммонит. Насчет "кто-то" сомнений не было. Взрывник. В смене их четыре человека. В трех сменах двенадцать. Виновного практически установить невозможно. Остаток взрывчатки после смены каждый сдает на склад, а если не сдаст, то списывает в расход, и расход этот не проверить.

Понадобилось все мое небогатое искусство выдержки, чтобы скрыть потрясение. На руднике постоянно гибли люди, но чаще всего по собственной вине. Не протрезвился, приперся на смену и свалился в рудоспуск, а это в зависимости от горизонта – двадцать, тридцать, а то и пятьдесят метров. В лепешку! Главное правило по технике безопасности звучало так: "Не разевай хлебало!" Разинул – пропал. Бобров, правда, говорил как-то, что из четырех рудников Норильска ни один не принят комиссией по эксплуатации, и травматизм в сравнении с рудниками Криворожья чуть ли не двадцатикратен. Но за короткий мой рабочий опыт, по крайней мере на нашем участке, это был первый случай гибели рабочего не по своей вине. И я – не кто-нибудь, а именно я! – знал виновника. В это невозможно было поверить, то есть в то, что от одного меня зависело целое расследование, которым сейчас занимается добрый десяток специалистов. Какой-то таинственный знак судьбы виделся в странном стечении обстоятельств. Вчера шел со смены через руддвор. Тремя путями мог идти и выбрал не лучший. Мог пройти десятью минутами раньше или позже и не встретил бы Метляева. Он, наконец, мог ничего не рассказывать мне, и если бы я потом догадывался, то догадка была бы робкой и ни к чему не обязывала.

Схватив оставленный для меня наряд, на него даже не взглянув, помчался искать Метляева. Расспрашивать о нем у кого-либо не хотел, словно мог навести... Больше часа метался по крутым лестницам подэтажей, вспотел, выдохся, обозлился. В сбойке вентиляционного уклона столкнулся с проходчиком Лешей-чеченцем. К нему я мог обратиться с чем угодно и когда угодно, и мужик этот был – могила!

– Прячется Метляй, – подмигнув, сказал Леша. – И правильно, на фига лишний раз начальству на глаза попадаться!

– Того... ну, который подорвался, знал?

– За одиннадцать лет всех узнаешь. Хохол, вольняшка с Абакана, Пичура по фамилии. С семьей приехал. Баба его в столовке работает на горстрое. Метляй-то шибко нужен?

И ухмыляется шамилевский потомок. Не догадывается – знает! Повадки всех работяг знает, и метляевские тоже. Я хмурюсь, придумываю что-то не очень убедительное.

– На втором подэтаже поищи.

– Искал уже...

– Плохо искал.

Я нашел его в закрещенном штреке. Он сидел на отвале породы у груди забоя, пил чай из термоса. Как только я сел рядом, заговорил с непривычным для него оживлением:

– Он чистый смертник был. Чистый! На руддворе три штабеля труб, в каждом штабеле больше десятка. Я патроны сунул в середку. И они ж одинаковые, трубы, все с флянцем, все ржавые. Он не трубу искал, он свою смерть искал. И нашел! Я чисто ни при чем! Тебе откуда знать, а я знаю, и все знают. Ходит такой по зоне, неделю ходит, месяц ходит, а все смотрят как на покойника. На морде нарисовано. Один-единственный камешек падает с кровли, когда он лысину почесать захотел, каску снял. По темечку бац! И нету. И никто не удивляется. Порядок.

Я сижу молча, носком сапога вычерчиваю в рудничной пыли ломаные линии и думаю о том, что хорошо, когда не знаком с погибшим, никогда его не видел и не слышал, он как бы не существовал и объявился лишь в роли покойника, другим его уже и не представишь. И потому рассуждения Метляева звучат для меня убедительно, и о погибшем я уже не думаю, но только о роке человеческом и примеряю его к себе – каков он, рок мой, и где поджидает меня мне уготованный "камешек".

Поговорка такая: все под Богом ходим! Это в каком же смысле? Под "камешком", что ли? Такого Бога я могу признать. Но принять сердцем? Но полюбить? Разве можно полюбить своего палача?

– Коз-зе-ел! – рычит Метляев. – Ну и козел! Ведь знаю, что козел, а все равно противно! Понимаешь, четыре патрона затолкал. По весу хотя бы мог догадаться, он же их перебирал, если вес больше, раскинь умом, козел! Может, землей забита, грязью, на хрена ж такую брать! Нет же, вытаскивает, сука, мордой бы его об эту трубу! Ну, уж я его душу козлиную помяну нынче! Спирт пьешь?

– Могу, – соврал, не моргнув.

Он сплюнул в рудничную пыль, поднялся, сунул термос в заплечную сумку.

– Хватит сидеть, пахать надо. Тебе куда?

– На спецпроходку.

Метляев махнул рукой и потопал к выходу из штрека. Я остался, достал "беломорину", вскрыл крышку аккумулятора, проволочку специальную приготовил – накинешь на клеммы и прикуривай, если спичек нет. Когда вскрываешь крышку, гаснет лампочка на каске. Только она у меня погасла, у входа в штрек сразу две засветились. Кто-то входил в закрещенный штрек. Я затаился на всякий случай с аккумулятором на коленях и с проволочкой в руках. Люди приближались и высветили меня наконец.

– Эй, ты чё здесь делаешь?

Это были газомерщицы, девчонки, всегда ходившие парами. Они "ловили" метан и контролировали его процентное содержание в воздухе рудника. Увидев на моих коленях раскрытый аккумулятор, девчонки завизжали, одна пуще другой.

– Иди сюда, паразит, я тебе покажу кое-что! Ну паразит!

Я догадался и, ей-богу, похолодел нутром. Дело в том, что существует некий роковой процент метана в воздухе, при котором он взрывается от малейшей искры. Если память не изменяет – от девяти до четырнадцати. При большей концентрации случается просто возгорание. Так, по крайней мере, объясняли на "техминимуме". Если девки завизжали, значит, была причина...

Я быстрехонько щелкнул крышкой, перекинул аккумулятор по ремню за спину и попытался прошмыгнуть мимо газомерщиц так, чтоб лица моего не запомнили, и это мне удалось, зато одна из них с криком: "У, паразит!"-огрела меня по спине чем-то явно металлическим, а другая лягнула в икру так, что из штрека я улепетывал, сгорбясь и прихрамывая.

Спускаясь с подэтажа по "ходовой", я декламировал возбужденно: "Судьба Евгения хранила. Ему лишь ногу отдавило. И только раз, толкнув в живот, ему сказали: идиот!"

Ведь только что пролетел мимо тот самый камешек, от которого никто не застрахован в жизни. Правда, он пролетел не только мимо меня, но и мимо тех двух, потому что взрыв метана рельс в спираль скручивает в сотне метров от места взрыва.

"Мы будем долго жить, девочки, – шептал я, – мы совершим великие деяния, и потомки сохранят память о нас в своих сердцах!"

Пустячки запомнились, но совершенно ушла из памяти та примитивная логическая конструкция, на основе которой вынес я тогда безапелляционный приговор: Метляев не виновен! Кому суждено быть повешенным, тот не утонет. А если утонул, то веревка ему не грозила! Метляев не виновен, и я обязан ему это сказать.

Метляев, однако же, думал иначе, потому что "смурнел" видом день ото дня, грубил начальству и вообще держался вызывающе. Ему казалось, что все его подозревают – от кладовщика на складе аммонита до начальника рудника Сахарова, о котором он, непонятно почему, отзывался всегда с большим почтением.

В самом начале весны он перешел на другой участок, и я потерял его из виду. В мае узнал, что уволился.

Тогда же, в мае, состоялся странный разговор с Сергеем Бобровым. Он сам на него напросился. Я работал на скреперовке и в ту смену зачищал пятидесятиметровый штрек, когда он вдруг вывернулся из сбойки и ручным фонарем дал круговую команду остановить лебедку. Подошел, вытеснил меня с сиденья, взялся за рычаги и азартно работал минут двадцать. Потом отключил лебедку, послепил мне глаза своим "горнадзоровским" фонарем гэдээровского происхождения и спросил без вступления:

– Про Метляева знал?

– Что?

– Знал! На роже написано. А он знал, что ты знал?

Хотя и говорили, что Метляев уволился... А вдруг нет... Начальник есть начальник. Метляева к тому же не любил. И я стал изображать, будто в сапог порода набилась, самое время вытряхнуть. А дальше услышал:

– Ошибся я в нем. Уверен был, что "замочит" тебя. Ты был единственный свидетель, и по всем правилам он должен был "замочить" тебя...

– Чепуха! – возмутился я. – Метляй не такой...

– Такой! Самый такой! Я все гадал, в какой рудоспуск он тебя столкнет, уследить пытался, да не всегда удавалось.

– Ничего себе! – Я даже захрипел от изумления. – Если так считал...

– Ну да! Предупредить тебя должен был? Э, нет, дружок! Ты его покрывал, он человека убил, а ты покрывал, все равно что сам убил, потому, как говорится, смерть за смерть. Никто этого не хочет, никому не нужно, но всегда получалось одинаково. Сколько здесь работаю, что при зэках, что с вольными, все одно – одной смерти не бывает, обязательно пара.

– Но вот же нет!

– Да, – согласился он с явным сожалением, – осечка. Может, жизнь нормальная начинается, а мы не замечаем. А лет пять назад, это точно, сперва он бы тебя "замочил", потом кто-нибудь его... Надоело мне здесь. И слово-то какое – Тай-мыр! Край света. Дыра...

– Все равно, – заявил я твердо, – Метляй никого не мог убить. А насчет меня у него даже мысли такой не было!

Бобров стукнул кулаком по рычагам лебедки, вылез молча, отряхнулся.

– Везучий ты. Норильск не для тебя. Строка для биографии. Был у меня один рабочий, бывший поп. В таких случаях говорил: "Блюдите, ако опасно ходите!" Так часто говорил, что я запомнил. Такая же лебедка была, и блочок над рудоспуском, сорвался блочок, потащило лебедку в рудоспуск по кускам руды, всего попа изломало, косточки целой не осталось. Других предупреждал: "Блюдите!" А блочок не проверил...

Уже почти до сбойки дошел Бобров, но повернулся и крикнул:

– Ты тоже запомни, красиво сказано: "Блюдите, ако опасно ходите!"

Философские соблазны

Дневного Норильска почти не помню. Ночь да ночь! И всего три места пребывания – общежитие, рудник, клуб.

Главный в клубе – киномеханик. Официально. Неофициально – наша небольшая компания, обеспечивающая молодежь рудничного поселка, как нынче принято говорить, развлекательными программами. Киномеханик доволен, и его довольством мы откровенно злоупотребляем.

Так сложился небольшой кружок, четыре-пять человек. Цель – проверить товарища Карла Маркса, так ли уж прав сей бородач, положим, относительно классовой борьбы, прибавочной стоимости, преимущества государственного капитализма и, главное – исторического гегемонизма пролетариата. Реального гегемонизма, а не теоретически относительного.

Чего там! Без улыбки не вспоминается. Хотя бы то усердие, с каковым конспектировали страницы "Капитала", как вгрызались в терминологию, как злорадствовали, наткнувшись якобы на противоречие, как пытались на минимуме информации по марксовской схеме просчитать прибавочную стоимость эксплуатации норильских шахт и рудников.

При том мы по-прежнему оставались "комсомольцами" и советскими по духу, ибо главной нашей заботой было "исправление социализма", и, когда б такой путь существовал – я же помню! – жизнь положили бы на то без сожаления в соответствии социальному накалу наших душ; он, сей "накал", ей-богу, был первичен по отношению ко всему прочему, чем еще жили души наши. Девушки-девчата, гитары и заполярный самогон, драки с "чужими" – ничто не прошло мимо... Но вторично!

Любящие девушки уважительно считали нас "идейными", равнодушные считали "чокнутыми на политике". И те, и другие были по-своему правы. Много позднее я придумал-сочинил объяснение тому странному явлению "выпадания" таких, как мы, из общего тонуса нашего поколения, которому уже и тогда все было "до лампочки". Суть придумки в том, что известны, к примеру, люди с повышенной болевой чувствительностью. Ненормальность. В некотором смысле – уродство. Но попадаются и люди с повышенной социальной чувствительностью – это такие, как я. Из таких формируется разная революционная сволочь, готовая не только сама сгореть в костре политических страстей, но и подпалить все вокруг себя, поскольку утробный девиз худших из таких натур: все или ничего!

Когда же обнаруживается бессилие или выявляется бесплодие усилий, тогда, возможно, и рождаются строки, подобные таким вот: "Как сладостно Отчизну ненавидеть!"

Очень даже может быть, что я не прав, когда на лицах некоторых наших нынешних телечебурашек прочитываю это – почти зоологическое – отвращение к стране пребывания. Кто-то из таковых искренен в своих чувствах, кто-то попросту куплен для исполнения роли... Да и активные политики некоторые, причем разного окраса – так на их рожах и написано: "Либо все будет по-нашему, либо..."

Но то уже проблемы дней смуты теперешней.

А без малого полвека тому назад... Подумать только! Почти полвека прошло! Но тогда, в конце пятидесятых, мы, девятнадцатилетние, добросовестно, хотя и исключительно на уровне интуиции пытались формировать в себе, как нынче принято говорить, исключительно конструктивное отношение к Родине, поскольку были едины, то есть даже не подозревали о возможности рефлектирования на предмет "Я и Родина". Все вокруг было наше, как в доме все мое, и если в доме неуютно, то кому ж, как не мне, озаботиться да подсуетиться?

Именно тогда, когда копошились в марксизме, когда, обнаружив в поселке под названием Нулевой пикет букинистическую библиотеку – результат грабежа русской интеллигенции, – бессистемно, взахлеб зачитывались неизвестными до того историками, философами, публицистами, тогда определили в себе настоятельную потребность в системном образовании и летом 1958 года разбежались из Норильска. В отличие от моего друга Владимира Ивойлова, я не решился штурмовать питерские вузы. В Иркутск путь мне был заказан, и с грехом пополам пристроился я в Улан-Удэнском пединституте на историко-филологический факультет. Другу же моему отважному опять не повезло, и он ушел в армию, как положено было по возрасту и гражданскому долгу.

Два года побыв в роли "нормального" студента, заскучал, перешел на заочное и окончил институт на полтора года раньше. Женился, родилась дочь. Работал сначала учителем, а в двадцать пять – уже директором крупной школы. Все мне удавалось и давалось легко. Начальство меня ценило, и педкарьера, по мнению коллег, высвечивалась отчетливо...

А между тем то там, то тут натыкался я на следы "следящих" – история с Иркутским университетом кого-то, зоркосмотрящего, настораживала, и не зря. Потому что в действительности все, чем я жил, так сказать, на виду, было лишь игрой в жизнь.

Кажется, М.Горькому принадлежит открытие "зубной боли в сердце". Так вот, она, эта боль, окопалась в душе так основательно, что сомнений не было – все настоящее и стоящее еще впереди. Норильск, как обратная сторона бытия, так до конца не раскрытая и потому непонятая... От "зубной боли" я находил отвлечения не только в азарте работы, а уж азартен бывал сверх меры!

Философия как заявка и претензия на сверхмудрость, в нее заныривал, как в сон, в котором все чудно, многозначно и таинственно. Гегельянствовал! "Логику" Гегеля вычитывал, как роман с приключениями. Любимые книги того периода: помимо "Логики", "Лекции об эстетике" опять же Гегеля, "Критика чистого разума" Канта и... "Былое и думы" Герцена. Еще бы!

"Садилось солнце, купола блестели, город стлался на необозримом пространстве под горой. Так постояли мы, постояли и вдруг, обнявшись, в виду всей Москвы присягнули пожертвовать всей нашей жизнью на избранную нами борьбу!" (по памяти).

Правда, слово "борьба" я никогда не любил. Казалось оно выспренным и как бы преждевременным, в том смысле, что о борьбе можно говорить только во время борьбы, коль уж так случилось. И до сих пор не люблю этого слова, ни разу не использовал его применительно к себе, потому что нынче, в конце жизни, могу ответственно утверждать, что никогда ни с кем и ни с чем не боролся. Не было ее в моей жизни – борьбы. Было сначало несовпадение, потом противостояние и формально справедливое возмездие – а это иное! Хотя бы потому, что не я боролся, а со мной боролись...

Друг мой между тем, отслужив в армии, поступил-таки в Ленинградский университет на экономический факультет, и эта его бесспорно заслуженная удача фактически определила всю мою дальнейшую жизнь. Первый же наезд в Питер, общение в небольшой компании студентов ЛГУ поначалу на уровне обыкновенного философско-литературного "трепа", а далее с осторожными проговорами социальных проблем – вот и первая трещинка в монолите моей, как до того казалось, пожизненной привязанности к Сибири. Теперь Питер – цель, мечта...

Легко, с блеском сдав кандидатский минимум по курсу истории философии в том же Иркутском университете и тем же преподавателям, что десятью годами ранее изгоняли меня из него, как овцу паршивую, в 1965 году рванул из Сибири, чувствуя себя одновременно и ренегатом, и вольноопределяющимся по самому высокому смыслу жизни. Ведь оказалось – и разве это нормально? – что в мои двадцать семь в мыслях, в планах, в мечтах начисто отсутствует идея карьеры, то есть я никем не хотел быть. Я хотел знать! И кажется, догадывался, что то знание, навстречу которому тащусь из самой середины Бурятии, от станции моего недавнего пребывания под названием Гусиное озеро, в Питер-град, где мысль – ключом, а жизнь – водопадом, знание это чревато непредставимыми последствиями, а готов ли к ним, о том думать не хотелось.

Пока в своей деревне пробавлялся гегельянством, друг мой питерский вышел на тот пласт русской культуры, который писатель Юрий Трифонов по-советски хлестко поименовал "белибердяевщиной". Прибыв в Питер, я в эту "белибердяевщину" занырнул с головой и осенью того же 65-го уже предложил аспирантуре философского факультета ЛГУ реферат о "кантианских мотивах у раннего Бердяева". Реферат был принят, но аспирантура не состоялась – не признали мой "кандидатский" по спецпредмету, о чем жалел я не очень, поскольку в это время...

Но об этом времени надо говорить особо, поскольку оно того стоит.

* * *

Во-первых, отчего мы с другом так рвались именно в Питер, а не в Москву? Из провинциальной глубинки Москва виделась прежде прочего политической столицей, берлогой марксизма, где полудремотную лукавость вождей, их помощников и помощников помощников охраняют бесчисленные стражники, на одном пространстве с которыми невозможно пребывание и выживание ничего инакового. Еще стоит сказать о том, что в каменном лике своем сохранивший строй и порядок Питер-град, в отличие от растрепанной Москвы, как бы способствовал отстраиванию духовной дисциплины, необходимой для ответственного действия. Еще. В Москве была масса памятников архитектуры. Сохранившийся Питер памятником не осознавался, но исторической территорией, где надо было всего лишь пустить корни.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю