355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Бородин » Без выбора » Текст книги (страница 13)
Без выбора
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:09

Текст книги "Без выбора"


Автор книги: Леонид Бородин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 28 страниц)

Через пару минут злющий Глазунов вернулся в машину, и мы промчались мимо бездвижных гаишников и на их глазах по красному свету ушли куда-то вправо. Когда наконец прилетели на место, то обнаружили темноту окон в учреждении и запертые двери...

Но все же несколько слов о Щелокове. Его дружеские отношения с Глазуновым, безусловно, строились или выстроились не просто на личных симпатиях. Хозяин собственной, весьма представительной картинной галереи, министр, надо понимать, разделял многие взгляды Глазунова на живопись и искусство вообще. Таковое "разделение" не могло не смыкаться и с прочими мировоззренческими аспектами, каковые в недрах другого ведомства уже к тому времени определенно были отнесены к разряду враждебных коммунистической догматике. И без всяких на то оснований, то есть не имея ни одного факта в подтверждение, я рискну предположить, что в каких бы грехах Щелоков ни был уличен, его "уход" в значительной мере – часть той общегосударственной политики в идеологической сфере, что была в свое время сперва публицистично декларирована Александром Яковлевым в "Литературной газете", а затем документально сформулирована Ю.Андроповым в известной "записке" для Политбюро: "русизм – идеологическая диверсия, требующая особого к себе внимания и мер воздействия".

Падение Щелокова, несомненно, "содрогнуло" и без того вечно дрожащую "русскую партию", но в самом факте существования определенно мнимой "партии русистов", на которую столь агрессивно настроился Ю.Андропов, следует видеть и нечто, имеющее свою непреходящую ценность, – любовь к России во всех ее ипостасях, в том числе и в советской, ибо, как бы ни перемолотила коммунистическая идея русский этнос, остался и генотип, и стереотип поведения, хранилась, не убывая, вера, в худшем случае – надежда на национальное возрождение... Наконец, сохранился русский язык, по крайней мере его основная база, на основе которой возможно было литературно-художественное творчество, в русском исполнении непременно ориентированное на светлое и доброе, и как его ни упаковывай в соцреалистические одежки – швы трещат, и вечное русское вот оно!.. Такая литература была, и высшими своими образцами она вписалась в контекст мировой русской литературы, как бы ни оценивать степень ее подлинного реализма, то есть меру соответствия правды факта и образа...

Парадоксально, но в социальном плане абсолютно беспомощная, робкая без меры, а иногда и до неприличия, чаще всего охотно опекаемая "органами", так называемая интеллигентская "русская партия" сумела найти ответ на пресловутый русский вопрос: "Что делать?" Быть! Просто быть – и все!

Для предотвращения национальной катастрофы этого оказалось недостаточно. В том – поражение. Поражение социальное, гражданское. Но и победа – в нравственном противостоянии распаду. Противостояние кривобокое, кривошеее – ни веры православной, ни идеи более-менее вразумительной. Одно только, инстинктом диктуемое, чувство некой русской правды, отличной от прочих, что должно быть сохранено в душах для необходимого, сначала хотя бы душевного возрождения. А там, глядишь, дорастем и до духовного...

В этом смысле квартира Глазунова была микроплощадкой русского бытия. Просматриваемая и прослушиваемая, для андроповских борцов с "русизмом" она служила полигончиком проверки "русизма" на вредность, на опасность – как ее, эту опасность, привыкли понимать органы за десятилетия непрерывной войны с собственным народом, то и дело порывающимся выпихнуться за социалистические стойла то внаглую напролом, то втихую – бочком...

Сам Глазунов, по признанию одного бывшего "сотрудника", в их "сотруднической" среде почитался личностью капризной, но вполне ручной, управляемой и... понятной! Сотрудник, о чьем признании речь, был низовиком. Из "наружки" ушедший в Пятое управление, он и там был на побегушках, и с его мнением можно было бы и не считаться. Но относительно "понятности" Глазунова – это ж не сам он додумался. И это не его заблуждение...

Дело в том, что квартира Глазунова – площадка – была еще и крохотным полем, где, как уже сказал, вроде бы и под контролем, но прорастало то самое "русистское", что так основательно тревожило руководителя КГБ. За два с лишним года моего обитания у Глазунова я был свидетелем нескольких подлинных обращений людей, пришедших к Глазунову Бог знает кем, а ушедших, иногда даже порвав отношения с И.С., прочно "обращенными". Кое-кто из таковых сегодня в лидерах патриотического направления. Ни от кого из них ни разу не слышал и слова о роли Глазунова в их "образовании".

Одно такое слово, однако ж, и сказано было и прописано.

"de mortuis aut bene aut nihil". Таково правило. Постараюсь его не нарушить так называемыми объективными суждениями. Но от субъективных – куда денешься.

В шестьдесят шестом году Комитет государственной безопасности в целях изучения общественного мнения выпустил спецтиражом исключительно для своих сотрудников "Письма из Русского музея" В.Солоухина. По каким-то причинам нам, некоторым подследственным по делу Социал-христианского союза, дали на прочтение в камеры эту книгу. Причину я предположил позже. Ее мне приоткрыла одна фраза в тексте книги. Речь шла об иконе, древней, ценной, намоленной и какого-то редкого письма. После восторгов и оценок произведения древнего иконописца следовала та самая фраза, каковая сперва потрясла меня своей, как бы это сказать, несуразностью, что ли, а затем и приоткрыла смысл "доброты следователя", с многозначением во взгляде вручившего мне книгу. Вот фраза: "Такая икона может оказать честь любому современному интерьеру".

В те времена весьма немного зная о писателе Солоухине, я для себя отметил со свойственной молодости резкостью, что сей мужик писать научился раньше, чем "по-русски плакать".

Итак, икона, церковь, религия – при должном понимании недурная и практически безвредная игра интеллектуала. Надо только согласиться с правилами игры, и тогда все будет смотреться бескриминально. Отдавая должное В.Солоухину как мастеру слова, с тех пор и до конца его дней ни его православность, ни его монархизм я всерьез не принимал, в чем, очень возможно, ошибался, ибо духу человеческому свойственно совершенствоваться...

С В.Солоухиным я встречался у Глазунова часто. Но одна вечеринка особо отложилась в памяти. Был, если не изменяет память, день именин Нины Глазуновой, о которой так много хотелось бы сказать. И сказать стихами... Но стихи мои примитивны и банальны. Потому только молиться ее светлой памяти достойно...

Солоухин пришел с молодой красивой девахой, каковую представил племянницей. За весь вечер не помню, чтоб племянница сказала хотя бы слово. А может быть, и верно – не помню. Был Юрий Селезнев, симпатичный, сдержанный в речах и тостах. Был любимый поэт Ясира Арафата с приставленной ему от МИДа яркой блондинкой. Через два года его подстрелили во время очередной интифады. Был посол Испании в СССР (после – глава Олимпийского комитета), внешне не слишком приятный человек, постоянно намекающий на свои профранкистские настроения. Был "прорусофильски" настроенный корреспондент агентства Рейтер Кевин Роуен со своей женой. Был сотрудник югославского посольства, обучающийся у Глазунова живописи, бывший партизан, верный титовец, которого все подозревали в сотрудничестве с КГБ... Был, конечно, и Дима Васильев, острослов и весельчак, бывший директор клуба при заводе "Серп и молот", изгнанный оттуда за организацию "несанкционированной" выставки И. Глазунова, ставший после того ближайшим помощником Глазунова по всяким организационным и фотоделам. Еще был красавец рыцарской породы оперный певец Огнивцев, по слухам, внебрачный сын Шаляпина, на которого очень даже походил и статью, и лицом.

Я на таких вечеринках присутствовал всякий раз под разными личинами. Если компания была пестрая и сомнительная, Глазунов мог представить меня как угодно, в зависимости от цели вечеринки. Когда же вечеринка затевалась как повод для разговора "по русскому вопросу", то я бывал в роли Кисы Воробьянинова – полутайного полупредставителя "полнорусской" общественности. И в том, и в другом случае половина присутствующих тем не менее косилась в мою сторону, совершенно определенно угадывая, какое у меня звание в "конторе". Сербский дипломат был уверен, что я майор. А вот Юрий Шерлинг, директор тогда им создаваемой Еврейской камерной оперы, который прицелился с помощью Глазунова "протолкнуть" сие культурное деяние сквозь соответствующие преграды, – он полагал, что я всего лишь капитан, чем слегка уязвлял меня.

И хотя мелкие бесы, всякие известные "недотыкомки" шуршали по всем углам глазуновской квартиры, глазуновские вечера для меня всегда были и интересны, и познавательны. Присутствующие, как правило, отдавали себе отчет в том, что соответствующие уши торчат изо всех стен шикарно обставленной квартиры, и получали при этом особое удовольствие от проговора умеренной, но очевидной крамолы, некой грани, однако же, не переходя...

"Она по проволоке ходила, качала белою ногой..."

Степень озорства "качания белой ногой" бывала в прямой связи от информированности глазуновского гостя на предмет границ дозволенного и недозволенного. Иной неинформированный, впервые пришедший, случалось, только хмыкал весь вечер многозначительно и нажимал на спиртное, чтоб при случае сослаться на "запамятование"...

Вечер на квартире Глазунова, о котором я начал рассказывать, в общем-то был нетипичным по причине присутствия на нем достаточного числа иностранцев, но как раз что ни на есть рабочим. Помимо живописи, работой Глазунов называл "прочистку мозгов от интернационального мусора" посредством "разъяснения" роли исторической России в мире, всемирной миссии одуховленной русской культуры, и литературы в частности... Иными словами, работа с иностранцами вербовка русофилов. Разумеется, никаких "домашних заготовок" не было. И чаще бывало так: часам к шести вечера выяснялся возможный состав посетителей, а он почти всегда складывался стихийно, и если контингент намечался интересный, Глазунов звонил мне домой и кратко уведомлял: "Композитор (конспирация!), приветствую! Есть работа. Хватай такси, да?" Такси, разумеется, оплачивал он.

К слову, вся немногочисленная диссидентская "русская партия" фактически жила на средства Глазунова. От шапки до ботинок – все от него. Пишущие машинки, пятитомники Н.Гумилева парижского издания, всякий прочий "тамиздат" – от "Посева" до "Континента" и "Русского возрождения"... Даже зажигалки...

В моей жизни между двумя сроками был период, когда в течение нескольких месяцев мы с женой не могли найти работу. На руках ребенок... Когда б не Глазунов да И.Р. Шафаревич – не представляю, как бы выжили...

Кстати, о женах... А в чем они, жены наши, ходили? Нина Глазунова светлая ей память!..– легко решала с ними этот вопрос.

С тостов в честь нее, всегда милой, изящной, внимательной, всегда уставшей, но с неизменно доброй улыбкой к каждому присутствующему,– с этого началось наше полунощное сидение за громадным деревянным столом в мастерской художника. Торжественный тост Огнивцева; по-восточному многословный и витиеватый – арабского поэта; медлительное говорение с покачиванием головы и с непременным "оканьем" Солоухина; заикающееся бормотание испанского посла; громогласное оглашение великих добродетелей виновницы торжества Димой Васильевым...

"Официальная" часть заведомо недолга. Кто-нибудь подбрасывал вопрос Глазунову о творческих замыслах, и тогда исполнялся второй "канон" общения: Глазунов жаловался на врагов, ставящих ему палки в колеса в его русских делах, на академию, которая никак не хочет сделать его академиком, на Союз художников – не дают "народного", на искусствоведов, поносящих его в эмигрантских изданиях...

Перед тем как раз И.Голомшток разразился разгромной статьей в одном из журналов "третьей волны". Я ответил ему в киселевском "Русском возрождении", на что откликнулся А.Синявский в третьем номере "Синтаксиса" "продолговатым" опусом Леонида Седова, и поныне правой руки нашего "ведущего" социолога Левады...

* * *

Тут просто вынужден сделать некоторое отступление от темы.

Левада во все времена был этаким "сбоку ведущим". Его полуофициальные семинары, тоже, безусловно, "просматриваемые", были своеобразной школой "антирусской подготовки молодых интеллектуальных кадров". Его любимый ученик Л.Седов, писавший в самиздате под пошлейшим псевдонимом Л.Ладов (произнесите вслух – Элладов!..) стал популярен в середине 70-х статьей с наукообразным названием: "Типология культур по отношению к смерти". В статье не было не только науки как таковой, но даже элементарных понятий о сути тех или иных русских традиций. А весь смысл статьи сводим к простейшему утверждению: все народы мира ведут себя прилично по отношению к смерти, и только русские придурки на поминках нажираются до блевотины и напиваются до свинства, что свидетельствует о полнейшем отсутствии у них подлинного религиозного чувства. Зайдите в католический или протестантский храм – советовал Элладов, – там устремленность к небу, там ощутите присутствие Божества... А в русском храме? Своды вдавливают тебя в пол, стены задушены-завешаны малеванием и златом – откуда там взяться Богу... Пересказываю не дословно, но, безусловно, близко к тексту... Вывод: русские никогда в истории не были народом религиозным, а следовательно и культурным. Но только втемнуюсуеверным. То есть – всуе-верным. Суть – бескультурным язычником. Что важно, потому что были язычники культурные – Эллада, например.

Религия – продукт культуры, вторил уже на высоком профессиональном уровне главный теоретик философского русофобства Г.Померанц, постоянный участник и главный идеолог левадовских семинаров. Интеллигенция, как носитель подлинной культуры, антиприродна, то есть – антинародна по существу и диаспорна по мироощущению... Мы – жуки в муравейнике, со скорбным достоинством свидетельствовали братья Стругацкие. Сегодня задача всякого интеллигента определить себя вне так называемого русского народа – еще одно откровение в самиздате...

Утверждаю ответственно, потому что был свидетелем процесса: и "Память", и РНЕ, и еще что там – адекватная реакция на откровенное публичное русофобство "образованцев", как русских, так и нерусских, не освоивших глубинной сути русской культуры, с одной стороны, и отчего-то именно в 70-х, в самый разгул так называемой "андроповщины", утративших бдительность– с другой. Иными словами, попросту слегка охамели...

Я до двадцати пяти лет прожил в Сибири, в этой своеобразной Америкетоже вроде бы "плавильный котел". Ни о каком антисемитизме и понятия не имел. Прибыв в столицы, я прежде наткнулся на русофобство и только потом на ему ответную реакцию...

На нескольких семинарах Левады я был. На одном, где Глазунова определяли как творца "кича", даже речью разразился.

Аудитория – в основном молодежь, научившаяся уверенно отличать Ренессанс от Росинанта и Добужинского от Бжезинского. Хитровато-многозначительное выражение лиц, до конца не проговариваемое взаимопонимание своей исключительности и обреченности на пребывание в стране варваров, безнадежных к "обращению"...

Нечто подобное видел много позднее на телезаседаниях так называемого "Пресс-клуба". Те же мальчики, главное в жизни понявшие, а об остальном догадавшиеся. Некоторые из них, обородевшие, омохнорылевшие или облысевшие, ныне успешно телеимпровизируют на заданные темы...

* * *

Все присутствовавшие на том вечере, о котором начал рассказывать, уже по сложившемуся ритуалу вторые тосты посвящали деятельности Ильи Сергеевича Глазунова, ибо воистину было чему посвящать хорошие слова, которым каждый человек так или иначе обучен. Тут тебе и защита памятников старины, и возрождение традиции педагогики живописи, и возвращение гипса в систему преподавания, и мужественное отстаивание великого русского реализма перед истинным штурмом живописного искусства шарлатанами и конъюнктуристами, и личный опыт Глазунова по набору учеников и русско-православному воспитанию, и, наконец, его выставки в Москве, Питере, Иваново, и десятки тысяч посетителей, и сотни отзывов в специальной книге, где люди искренно признавались, что открывали для себя Россию, что впервые почувствовали себя именно русскими, а не просто некими советскими... Книга отзывов была прекрасно издана в Германии с помощью Олега Красовского, и я сам был свидетелем того впечатления, какое она производила даже на тех, кто посещал выставки Глазунова. Да простит мне родной человек Валентин Распутин Глазунов давал почитать часть его письма как раз по поводу этой книги, где речь идет не о впечатлении просто, но о некой мировоззренческой революции во взглядах писателя, который и сам к этому времени уже был возвестником возрождения классической русской прозы или, по меньшей мере, ее достойным продолжателем.

Две речи запомнились мне по этому поводу, то есть по поводу исключительных "борцовых" качеств Глазунова.

Одна из них – это истинный панегирик арабского гостя, имени которого, к сожалению, не запомнил. Концовка его пространного выступления звучала примерно так. Пришел однажды к великому Ибн-Сине один знаменитый мудрец Востока и пожаловался, что враги его учения уже семью семь трактатов написали, понося его и развенчивая перед великими мира сего. Что устал он от споров и опровержений клеветы и пребывает по этому поводу в унынии и скорби. На что великомудрый Авиценна ответил ему: "Собери все труды врагов своих в одну кучу и встань на сию кучу – и тогда сразу увидишь, насколько ты выше всех твоих врагов". "Так и ты, дорогой Илья Сергеевич, знай: чем больше у тебя врагов, тем ты выше их, да будут они попраны твоими ступнями!"

Вторая запомнившаяся мне речь – Солоухина. Как равный, а может быть, и первый среди равных, он не встал, но, напротив, склонил голову к столу, помолчал немного и заговорил своим окающим тихим басом: "Ты, Илюша, не просто художник, и ты не просто великий русский художник, ты есть одновременно и образ, и прообраз того русского человека, какой родится и расплодится по всей Руси-матушке, когда всякая сволочь и нечисть прочая вонючим ручьем истечет из земли Русской. Канавку мы ей с Божьей помощью пророем, когда очистим авгиевы конюшни русской культуры, выпустим в русские поля резвиться орловских рысаков, то бишь русаков. А ты есть первейший Геракл, и за великие твои подвиги по защите Руси тысячелетней я вот и выпью сейчас, и не поморщусь, этот армянский русский коньяк, будто воду святу".

За дословность солоухинской речи не ручаюсь, более двадцати лет прошло, но за суть, за пафос, за сердечность интонации, за истинно любящий взгляд, брошенный как бы мимоходом на лукаво ухмыляющегося Глазунова (он всегда иронически относился к выспренным речам, хотя и сам был великий мастер захвала всех, рядом с ним находящихся), – ручаюсь, как и за то, что у всех присутствующих сложилось общее мнение: если у Глазунова и есть хоть один истинный и преданный друг, то это, несомненно, Владимир Солоухин.

Но дело в том, что именно в эти годы Солоухиным уже писался или даже был написан роман "Последняя ступень". Говорят, что Солоухин давал его читать Глазунову, и тот будто бы одобрил... Не верю. Роман заканчивается тем, что главный герой, в котором всякий узнает Глазунова, оказывается не просто стукачом КГБ, но сознательным провокатором, то есть человеком, воссоздающим ситуацию преступления, этаким наставником по совершению в данном случае политического преступления, сдающим своего ученика соответствующему учреждению в "готовом" виде.

В девяносто третьем году, уже будучи главным редактором журнала "Москва", я слышал, что в "Нашем современнике" сей роман лежит уже почти год. Ситуация меж тем изменилась. Станислав Куняев к тому времени более никаких "третьих правд" не искал и не жаждал, и потому роман православно-монархических, то есть антисоветских, настроений уже никак не вписывался в идейные установки журнала. Я же находился на продолжительном лечении, когда узнал, что Солоухин забрал роман у Куняева и предложил В.Крупину, тогда меня замещавшему. Крупин не только согласился публиковать, но уже и в очередной номер наметил, когда я, наконец добравшись до редакции, взял роман на прочтение...

Я был не просто шокирован. Я был потрясен. Итогом романа не только совершенно бездоказательно был ошельмован лучший друг Владимира Солоухина, но и поставлена под сомнение вся та часть русской правды, или правды о России, каковую на сотнях страниц текста обговаривали, оспаривали, утверждали, иногда и с заведомыми переборами и перехлестами, два основных действующих лица романа – Глазунов и Солоухин. Не узнать их под псевдонимами мог бы разве некто, никогда этих имен не слыхавший и не читавший ни строчки.

На обсуждение проблемы публикации я собрал редсовет. Глубоко убежденный в том, что литература не может служить дубинкой для сведения общественных или тем более личных счетов, я так и не сумел убедить ни В.Крупина, ни В.Артемова, заведующего отделом прозы, что вопиющая некорректность последних страниц романа в давние времена могла быть причиной дуэли, а в наши безалаберные дни – причиной обычного мордобоя. И Крупин, и Артемов высказывались в том смысле, что это типичные межписательские разборки, что и раньше писатели поносили друг друга, и это ничуть не вредило литературе как таковой.

Но был еще один момент в самом конце текста, где некий странным образом информированный монах сообщает герою, то есть Солоухину, о чуть ли не платной провокационной деятельности Глазунова. Речь идет об антисоветской подпольной организации в Ленинграде, где со временем всех арестовали и посадили, кроме некоего Володи, тоже будто бы члена организации, но отнюдь не пострадавшего от репрессий. Вот этого самого Володю будто бы можно часто встретить у Глазунова, что, разумеется, тоже не случайно.

И этот момент уже имеет непосредственное отношение ко мне, потому что действительно у Глазунова можно было встретить этого самого Володю (имя не изменено). Мой давний друг, действительно знавший о существовании организации Огурцова, но никакого отношения к провалу организации не имевший, – каково ему было бы прочитать сей навет и как бы он сумел оспорить гиганта советской литературы?

Не придя к общему мнению на редсовете, я написал письмо В.Солоухину с предложением пересмотреть последние страницы в целом безусловно интересного текста именно на предмет корректности слишком ответственных суждений. Переговоры с Солоухиным взял на себя Артемов, но ничего путного из его намерений не получилось. А роман к этому времени уже вышел отдельным изданием...

Всю эту историю я бы озаглавил одним словом: "Бесиво". Ибо воистину, как беленой, было отравлено советское общество бесивом подозрительности и что самое для меня непонятное и удивительное – страхом! Страхом, когда уже не расстреливали, не сажали, не мордовали семей, когда этот самый пресловутый КГБ действительно был и умней, и либеральнее вождей-маразматиков, и если своим "либерализмом" КГБ приблизил эпоху распада, то это самая ничтожная вина сего ведомства из тех, что числятся в его истории.

Незадолго до своего второго ареста я как-то с азартом перечитал "Московский сборник" и переписку К.Победоносцева. Боже! Какая же трагическая личность предстала предо мной в итоге прочитанного. Он, этот ненавистный тогдашнему обществу человек, может быть, один только он и понимал обреченность России на революцию. Страна требовала реформ и всяких вольностей – он видел в этом путь ускорения революции. Консерваторы требовали ужесточения режима, он и в этом видел все то же самое– ускорение революционного процесса. И как мне кажется, сознательно из двух равно безнадежных средств выбрал то, каковое хотя бы по чистой видимости "вредило" – тормозило ненавистный ему процесс духовного и политического распада Империи.

В подобном состоянии находилась страна в конце 70-х – начале 80-х годов. Но уже не было в стране ни таких великих пессимистов, как Победоносцев, ни таких выдающихся оптимистов, как Столыпин. Сплошь и рядом, над и под, был нормальный советский человек, который и прикончил самым безвинным способом – кухонным двоемыслием – когда-то велико задуманный эксперимент исправления ошибок Божьего Творения, а вместе с ним притоптал и то доброе и путное, что было в народе от века, – нравственное неприятие бессмысленного стяжательства, то есть воровства не по нужде, а по азарту.

Нынче ведь что ни день, то узнаешь, как то один из вчерашних борцов за народовластие "неплохо устроился", то другой вдруг оказался "совладельцем" или "крупным акционером"; что ни галстук – непременно глава какого-то фонда; что ни свитер по уши – то консультант по ответственнейшим проблемам; что ни борода – то уж обязательно специалист по социальным или экономическим вопросам...

И все в конспирации, ни к кому не подберешься с простым человеческим вопросом: где взял? кто дал? кто продвинул? И уж тем более – на чью мельницу воду льешь, сукин сын?

Прочитал на днях книжку и заболел завистью. Почему не я? Почему я не смогу написать так? Книга-то ведь о Сибири, и я ли не сибиряк, и, наконец, нешто я люблю Сибирь меньше, чем он, мой земляк – Валентин Распутин? Зависть, даже если она не черная, все одно – грех. Начал соображать. Думать. Думанье – процесс, нейтрализующий страсти. Нашел две причины.

Я любил, а он еще и знал. Вторая же причина – главная. Я дезертировал, убежал в поисках ответов на вопросы, адекватные моим претензиям к жизни... А мои претензии – это уже тема исповедального характера, к разговору на эту тему я пока еще не готов, да и не уверен, что такой разговор уместен вообще.

Тоску же по Сибири переживал изматывающую. Особенно в первый свой срок заключения. До слез. Приснится ущелье мое незабвенное, и вот я пошел... От берега Байкала в падь, километр за километром, до деталей восстанавливая в сонной памяти всякий поворот, и камень на обочине, и пни, и где однажды копылуха взлетела из-под ног, и где первого рябчика подстрелил из "мелкашки", и где промазал, где рысь дорогу перебежала, и где родник наисладчайший... И вот бы уже один поворот до зимовья, где ночи проводил и дни, один только поворот... Но тут-то непременно и просыпаешься, и не то что глаза – подушка мокрая, мерзкой махрой провонявшая. А ведь только что дышал таежным запахом, хвоей кедровой, мхами брусничными... И вот тебе в морду явь – храпы, хрипы, вонь махры и портянок...

Не скажу, чтоб я уважал эту доводящую меня до слез тоску, ведь знал же – всякий человек сам творец своей тоски. Уважать-то, может, и не уважал, но лелеял, смаковал, в добрые качества души записывал: вот, мол, какой я привязчивый да патриотический, слезой ностальгической утрами умываюсь, а вечерами только мордой в подушку, не Господу молитву, но идолу Морфею: "Будь мил, дай хоть раз по тропе до зимовья моего дотопать или хотя бы увидеть его с последнего поворота..." Но на то Морфей и идол, чтоб манить да терзать.

Однако ж если без ерничества, то в моей привязанности к байкальским местам было нечто чрезвычайно счастливое, и это с очевидностью выявлялось всякий раз, как удавалось попасть в родные места: я получал реальную поддержку для продолжения жить и быть самим собой, то есть быть таким, каким я мог себе нравиться. И не случайно, что сущие припадки тоски случались именно тогда, когда я решительно переставал себе нравиться.

Была весна восьмидесятого года, когда напала на меня очередная хандра. Очередная, да необычная. Все валилось из рук. Лица вокруг превращались в физиономии, самые умные и праведные речи – в треп, правильные дела – в суету, дружеские отношения – в тягость бессмысленного общения. И эти московские окраины, где жил, – спичечный коробок стоймя, спичечный коробок плашмя... Обрыдли разговоры о спасении России, пустопорожние споры с национал-большевиками, с иудеохристианами – такие вот кентавры объявились в те времена. И с единомышленниками голос в голос – тоже сколько же можно!

Байкал! Все как прежде. Опять сны и тропа, не доводящая до зимовья, опять мокрая подушка, как у девицы-бесприданницы, мокрая, хотя и своя, не тюремная. И сумасшествие планов – как туда попасть, на родину, как?

Друг мой, ныне покойный, Игорь Николаевич Хохлушкин, герой и мученик, обучил меня переплетному делу. Руки мои от рождения, увы, не золотые, но обучил-таки, клиентов разыскивал. Старый переплетный пресс начала девятнадцатого века подарил сын Бориса Пастернака, клей и годные обрезки ледерина доставал тоже ныне покойный Сережа Бударов, пристроившийся сторожем в какой-то типографии. Инструменты выточил и всяческие приспособления изготовил он же, дорогой мой Игорь Николаевич. Терпеливо над душой стоял, пока я азы осваивал, похваливал меня, неумеху, за всякий малый успех. Одна книга – полдня работы – три рубля от силы... Семья... Ребенок... С голоду не помираем – помогает Глазунов. Раздетые не ходим – Глазунов помогает. Но поездка на Байкал по причине сущей блажи...

И рождается в моем заболевшем мозгу сложнейший и хитрющий план! В эти дни я серьезно занимался историей столыпинской реформы. Главный источник журнал "Вопросы колонизации", где не суждения и пересуды, но сама история реформы в фактах и цифрах.

Между прочим, к Столыпину за советами в первые годы перестройки кинулась тьма дилетантов, что левых, что правых. С кем ни говорил, ни один о существовании подобного журнала не слыхивал...

Так вот, вычитал я в тех журналах, что крестьянам-переселенцам в Сибири доставляли специальные корчевальные машины. Была одна такая даже отечественного образца и имела доброе название – "Илья Муромец". Кого бы могла заинтересовать такая тема, спрашивал я себя, разумеется, лукавя, потому что знал кого – Василия Захарченко, главного редактора "Техники молодежи" и, что самое главное, друга Ильи Глазунова. Как уж я подъехал к ним со своей идеей, подробностей не припомнить. Захарченко с поощрительных кивков Глазунова заинтересовался и выдал бумагу обычного образца – под логотипом журнала просьба ко всем организациям: содействовать такому-то в подготовке материала на соответствующую тему. Глазунов профинансировал поездку и даже вручил "на всякий случай" невиданную по тем временам редкость – газовый пистолет...

Ни за что не взял бы, если б знал, какова будет роль этой игрушки во всей истории...

С Василием Захарченко всегда при случайных встречах здоровался с почтением, хотя он меня напрочь не помнил. Причина моей симпатии не только в том, что помог когда-то. В разговорах о том о сем уловил я, или мне только показалось, что он, длинноногий седой старикан, так же, как и я, поклонник движения. Имею в виду автомобиль. У меня лично ненормальная, отнюдь не "славянофильская" страсть к машинам. Как бы ни устал – физически или мозгами, – влез, включил, что надо, нажал, на что надо, и поехал, поехал, поехал, куда глаза глядят и куда дорога позволяет. А если еще и с целью да пользой, ну, тут вообще – "счастье!". Лучше только – женщина, да простится мне сия пошлость...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю