355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Шаутбенахт » Текст книги (страница 19)
Шаутбенахт
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Шаутбенахт"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)

ВРУНЬЯ

I

Шестой класс, с одной стороны, еще мальчиковый, с другой – уже девичий, только в седьмом начинают дичиться друг друга наравне. Поведение тех и других пронизано трепетом отвращения и трепетом жгучего любопытства, хотя каждый каждого знает как облупленного.

Прихожанки в школьный сортир под литерой Ж являют собою мех с молодым вином. Входящие в сортир на М свою каплю неразбавленного спирта умещают в рюмочке. Общего застолья получиться не может. Не жди его и во взрослой жизни, каковая, согласно психоаналитику, сводится к решению «детского вопроса», загнанного под ногти подсознанию. Поэтому утешительные разговоры о том, что «жизнь заставит», «жизнь научит», есть лжепророчество на девяносто процентов.

Тринадцатилетний, я сделался пажом старшеклассницы. Любовь, по общему мнению, обладает зрением Фемиды. По-моему же – она обостряет зрение. Я видел все и все понимал. Любовь зла, но не слепа. Она не ставит отметок по поведению – даже по рисованию. Впрочем, по рисованию у нас был высший балл: красивей в трехмерном мире я не встречал никого. На экране? Но не в роли «бабенки», по-французски – «бабетты», с одноименным начесом, который тогда входил в моду. Русая коса – русская краса, звездный взгляд. Такова Лара Комаровская. «В простом мушкетерском плаще» – коричневом платье с черным фартуком, как если б рождена была из парты, – она только выигрывала в моих глазах, что курьезным образом ставило меня вровень с каким-нибудь московским адвокатом, членом гильдии любителей «незрелых плодов».

Как в действительности звали мою героиню, не тайна. Тем паче что ее уж и нет в живых. Следуя акустическим предпочтениям, я перебирал разные фамилии: одна, моего одноклассника, подошла бы, да ее носит популярная эстрадная певица. (Они могли быть знакомы: обе ходили в одну школу, постигали одну и ту же премудрость – с разницей в полдесятилетия.)

Нельзя, как встарь, отложить перо и задуматься – больше нет перьев. Пишущих машинок и тех нет…

Вообразим себе учебное заведение «полузакрытого типа», готовившее на медленном огне будущих ойстрахов и гилельсов. Перспектива стать помесью сталинского соловья с алябьевским соколом кружила голову – отчасти самим юным дарованиям, но, главным образом, их бедным родительницам. И поныне кружит. Хотя сегодня музыкантская стезя – социальный анахронизм. Избравший ее – заведомый неудачник. Выпускник пажеского корпуса в канун революции. Ужасно глупо.

Нельзя, к сожалению, воспользоваться фамилией одноклассника, чья младшая сестра – звезда советской эстрады. Нонна Скоропадская – так звался оригинал – вместо Понаровской превратилась в Комаровскую. Лара Комаровская. Стала вальсом из «Доктора Живаго».

6-й класс – первый класс второй смены. Из пролетария, встающего затемно, готового к тому, что водитель не откроет заднюю дверь, я сделался патрицием: средь бела дня еду в пустом автобусе. Как будто живу на нетрудовые доходы. За окошком город тех, кто в рабочее время не на рабочем месте. От Литейного я доезжал двадцать вторым до Новой Голландии. Там слазил – скрипка слева, портфель справа. За Поцелуевым мостом школа. Если оказывался с Ларой Комаровской в одном автобусе, то по выходе и скрипку, и портфель – все брал в одну руку: так мужественней. А то как с ведрами.

В масштабе города мы соседи, но моя нога в брезентовом ботике «прощай молодость» ни разу не переступила порог ее парадной. Между прочим, Лара ходила в солидных желтовато-вишневых румынках «трактор как средство передвижения». Если кафкаэск это буквально понятая метафора, то мир полувековой давности, включая и все производимое в нем, кафкаэск с обратным знаком, превращение реальности в иносказание.

Я жил на Литейном, за «Тэже», в фальшивую подворотню нашего дома был туго вбит тир – так туго, что выбить оттуда эту забаву не удавалось еще несколько десятилетий. Аляповатые аполитичные фигурки с расплющенными пятачками мишеней на отлете: караван крылоухих уток под потолком, несколько профилей, готовых в случае попадания снять перед вами шляпу, пильщики дров, явно не выполнявшие свою норму (мишени у пильщиков были крошечные, и они по опыту знали, что конвоир промахнется). Потом имелись ветряные мельницы, крутившиеся после меткого выстрела секунд десять – не помню только, в какую сторону. Как не помню, поддевал ли там штыком толстопузого фрачника красноармеец, или это из другой оперы, трехкопеечной, в декорациях Маяковского (впрочем, одно другого не исключало).

Краткая литературоведческая справка. Слово не только бурлак (речь-поводырь у слепого Гомера-поэта), оно не только вертит мыслью, как жена-шея мужниной головой, отчего пишущий прозой – тот же рифмач, подвластный божественной случайности. Это ладно, слово можно обуздать – не чувством меры, так чувством страха. Что совершенно неуправляемо – интонация, тон, тончик… Разве я так изъясняюсь? Разве у меня интонация записного враля? А дупло собственного лица, которое видеть тебе не дано, только ощущать «плотью от плоти души своей»? В зеркале же мордас…

То же и с моей письменной речью, меня в ней не больше, чем в отпечатке моего мордаса на сетчатке чужого глаза, – даром что меня безошибочно по нему распознают. Каждый кругом – полицейский, я – поднадзорный. Я не рожден в мир, а сдан в часть.

Вопреки чувству, рассудок приказывал верить тому, что это я отражаюсь в зеркале или что это я обречен десятилетиями желтеть на карточке: школьная гимнастерка перехвачена ремнем под самой грудью, как туника на даме, позировавшей республиканцу Давиду, – чтобы полутора столетиями позже открыткою лежать на прилавке специализированного магазина «Книги, картины, открытки, плакаты», куда я захаживал едва ли не каждый день.

Право, лучше признать себя в ребенке, давно и бесследно исчезнувшем, чем в старом дядьке из Зазеркалья, с которым хоть и сжился, но не слюбился, о нет! Привык. Уже безразлично. Прежде, в щегольскую пору жизни, неумение щегольнуть собой компенсировалось таким «луна-парком» an sich, что было не до чужих празднеств, куда к тому же и не зван.

Лара, та, естественно, была в ладу со своим отражением – точнее, из него «не вылезала». Женский пол прилежно исследует себя в своей телесности. Но внешность, которую жизнь выставляет на аукцион, как сахарный диабет, смертельно опасна, если не быть постоянно начеку.

Мы ездили одним маршрутом, ее возила мама, меня – домработница. Они садились у к/т «Нева», мы у к/т «Октябрь». Выйдя, шли в шаге друг от друга, кастово-отчужденно. Это нормально: она с матерью, я с домрой – а ее мама не будет играть на народном инструменте (она «портниха по дамским шляпкам»). На школьном гардеробе немало детей подвергалось процедуре совлечения рейтузов, в том числе и она, меня же почему-то рейтузами не мучили.

Иногда мы с Клавой предусмотрительно доходили до «Невы» – если накануне не получалось ввинтиться в первый подъехавший автобус. У моей Клавы благоразумие носило характер схваток: стоит ей раз поглядеть на спины, изнутри прижатые к створчатым стеклышкам неоткрывшихся дверей, – два дня затем мы совершаем моцион, проходя остановку назад, к площади Восстания, где автобусы сильно закладывало пассажирами. Но упреждающая жертва, каковою является благоразумное поведение, не в ее натуре. Авось откроет дверь. А там, глядишь, пробьем себе путь, как две капли «сонорина» в переполненном носовом проходе. А можно набраться нахальства и переть с передней по праву женщины с ребенком. Разве Клава не женщина? Разве я не ребенок? Нет, домработница с барчуком – это не женщина с ребенком. Это сразу два пережитка, им нет места в нашем автобусе. И остальным тоже нет места.

Иногда сослепу кто-нибудь мог посоветовать: «А ты за маму-то свою держись». От незаслуженного почета у Клавы лицо делалось каменным. Не иначе как со страху быть разоблаченной мною: «А это не мама…»

Кому домработница, а кому учительница жизни. Из ее разговоров я понял, насколько мужчина и женщина одержимы друг другом, хоть и по-разному. «Валя, вона дохлого вида, может мужчину привадить, ему никто другой не нужон» (подразумевался милиционер, с которым Валя «танцует фокстрот на перине»). Кроме того, я посвящен в тайны ее организма: «Поясница болит. Холод из нее выходит».

На торфоразработках она надзирала за пленными немцами. Один летчик был. Карл. Красивый. Про немцев интересно, хотя про плен не так: плен представлялся рабством, а жизнь рабов – это сплошное истязание. Но Клава на вопрос, давали ли им хоть немного отдыхать, отвечала: конечно, если устал, мог отдохнуть – другое дело, когда видят, что ничего не делает. И опять двадцать пять: там у них была женщина-гермафродит, стоило другому кому заночевать у нее, «все, больше никто не нужон». Она и Клаву приглашала, но та не пошла. На заводе имени Карла Маркса, где она работала перед войной, проходил практику один студент. Аптович. Красивый. Тоже еврей, и тоже мать чинила ей обиды, а отец симпатичный, хоть и слушался жену.

Все в жизни зарифмовано. У каждого свои рифмы, свои «тоже». Для меня изо дня вдень рифмовалось: я // золотая косичка в автобусе. На первых порах это создает иллюзию постоянства в жизни: что было, то и будет, и нет ничего нового под солнцем. Но это только на первых порах – еще будет новое, много нового. Когда с годами разгонишься и верстовые столбы замелькают, то дух захватывает от скорости, с какой пронеслась жизнь. Разве что, в отличие от Клавиной – или от Лариной, – моя сложилась, грех роптать.

«Может, Аптович и не погиб на фронте?» – думал я. Клава сама себе врет и этим утешается. Да еще по старой памяти сводит счеты с его матерью – а заодно и с мамой, зарифмовав их. «Если б я оделась как Злата Михайловна, я стала бы еще красивей, чем она». Считать маму красивой могла только Клава.

II

Совместные поездки с девочкой и с ее мамой, не замечавшими нас, продолжались, пока я ходил в нулевку и в первый класс. В школе у нас была своя нумерация: курс музыкальных наук нулем начинался, нулем завершался, вынуждая на вопрос «в каком ты классе?» возводить на себя напраслину: «В первом» – хотя ты уже во втором. Или пускаться в малоубедительные объяснения: «Вообще-то… но на самом деле…» И по своему переименованию в «одиннадцатилетнюю специальную», отчего все вдруг попрыгали через класс, а второгодники плавно перешли в следующий, школа еще долго величала себя по старинке: «десятилеткой при консерватории».

Откладываем на счетах четыре года. Я шестиклассник. Не надо вставать затемно. Клава уже с лета сидит на бочке с квасом, оскорблена отставкой, зато осчастливлена постоянной пропиской. Из большего вычитаем меньшее, получаем семь метров жилплощади. Прощай, Клава, ты меня вырастила, вынянчила – видишь, родина этого не забыла.

Приметы времени для тринадцатилетнего школьника, едущего в школу пустым двадцать вторым: уже помянутые «бабетты», в одночасье пустившие по миру дамских шляпниц; пооткрывавшиеся на Невском кафетерии; прохожие в «болоньях» и коротких пальто с косыми карманами… да загляните в «Шестидесятые» Вайля и Гениса, там все сказано. У Наймана – прекрасно: мы – ваше Рижское взморье. Одним словом, «Я люблю тебя, жизнь» – так назывался фильм о любви современного комсомольца в берете к красавице сектантке в платке. Кому что, а мне запомнился Олег Каравайчук в роли самого себя, в прошлом главный вундеркинд нашей школы. Касательно же прекрасной иеговистки, то ей как до луны было до Лары Комаровской, которая в автобусе сидит наискосок от меня. Инна Семеновна Радкевич, ее учительница по специальности, то есть больше, чем мать родная, шляпку, изготовленную последней, сменила на заграничную косынку, чтобы зачехлять начёс. С индивидуальным пошивом покончено раз и навсегда, пусть протирает себя в партийных кабинетах. Отныне главная примета времени: лучше быть пастухом там, чем генсеком здесь. Высокосознательный комсомолец и тот в берете.

С Ларой мы состоим в родстве по учительской линии. Инна Семеновна Радкевич замужем за Александром Матвеевичем Яном, который был мне больше, чем отец родной. Брачный союз этих наших больше-чем-родителей хотелось изваять как пример беспримерного и идеального: он скрипач – она пианистка, он доцент консерватории и на полставке работает в консерваторском инкубаторе – она почасовик в консерватории, а в школу вросла по пояс, как Пандора в землю. Это была счастливая бездетная пара, в абсолютном экстазе профессионального взаимопонимания производившая что-то такое, что было для них всего важней, трудившаяся в коллективе, где всегда есть на кого обижаться и кого обижать. Приятно гореть сообща! При этом пожелания успехов в труде не отделять от пожелания счастья в личной жизни. Пойти прямо с работы в кино на французский фильм «Набережная утренней зари» в первый день его показа, воспользовавшись чьей-то бронью. Или в Филармонию – на выступление великой заезжей знаменитости, для чего также не требовалось участвовать в ночной вахте энтузиастов, билеты им и так достанут. Случалось по нужде сходить в Малый зал. Да мало ли куда. (Только не в оперу, смешно даже себе их представить там.)

С ростом материально-культурных запросов общества меняется ассортимент табачных изделий. Еще недавно Александр Матвеевич гулко дунул бы в папиросную гильзу, прежде чем ее закусить, а Инна Семеновна постучала бы ею по пачке. Теперь они перешли на болгарские. Войдя к мужу в класс, она достает из сумки «Фильтр», именно его, а не «Шипку», или «Солнце», или «Джейбел» – особенно ценившийся в том кругу, к которому мне очень хотелось принадлежать, да нос не дорос («В уборной: „Джейбел“, чувак…» – тяжелым басом Виллиса Кановера). И Александр Матвеевич, и Инна Семеновна курили в классе, стряхивая пепел в кулечек из газетки. Вообще кто из школьников своих учителей называет за глаза по имени и отчеству? «Ян», «Инна»… У моего учителя фамилия звучала как имя, он был родственником того самого Яна, чья трилогия украшала множество книжных полок, в том числе и нашу. Раз я потянул за один из трех корешков, открыл и вижу: пятки к затылку, татарская казнь. Как тут не вспомнить уроки по специальности.

Когда она вошла, играла Соловейчик, девица могучего сложения, мывшаяся, может, как и все, но потевшая, увы, в три раза обильней – очевидно, благодаря многочасовым занятиям на скрипке, что как бы извиняло ее в глазах профессионалов, но глаза – это ведь не единственный орган чувств. На пульте стояла «Кармен» Сарасате с оторванной музгизовской обложкой. Ян тряс головой и кричал: «Смычок!.. Весь смычок!.. Раззудись, плечо, размахнись, рука!..» Скрипка в руках у Соловейчик мычала: заломив локоть вправо, она в этот момент играла высоко на баске: «У любви, как у пташки, крылья…». Я ждал своей очереди розог, уже стянув гимнастерку – она мешала «раззудиться плечу».

– Я сейчас выставила Комаровскую за дверь, – сказала Инна и добавила, глядя на Соловейчик: – Саша, выйди, нам с Александром Матвеевичем надо поговорить. – Меня по малолетству она проигнорировала. – Это становится абсолютно невыносимым. Занимаемся. Ни единого тебе вступления в фа-минорной фуге… знаешь, та-та-та… – напевает бесслухо, как поют пианисты. – Я ей говорю: «Возьмешь красный карандаш и обведешь себе им вступление каждого голоса – чтоб в твою бестолковую башку влезло наконец». – «Нет, – говорит, – не буду ноты портить». Как тебе это нравится? Я ей велела убираться и больше ко мне не приходить. Двух нот сыграть не в состоянии. Сколько можно за уши тянуть. Из нее такая пианистка, как из меня балерина.

Ян пожал плечами, мол, давно пора, хватит мучиться.

– Позвони матери: все, я отказываюсь. Переводите к другому учителю.

– Приходит, плачет. Жалеешь ее. А эта бестолочь еще хамит, понимаешь…

Инна становилась похожа на Змея Тугарина, когда выпускала из раздувшихся ноздрей дым. Слушая, я ловил кайф, которому все возрасты покорны: хлебом не корми, дай протолкнуться вперед и поглазеть, как кого-то ведут под белы руки. Поэтому живущим впроголодь чужое персональное дело восполняет нехватку калорий. Комаровскую-мать я не видел с тех пор, как мы перестали по утрам вместе ездить в школу. Значит, вот как дело обстояло. А на людях фасонила.

– Ладно, я пошла.

Взрослым живется недурственно. Плюс они занимаются друг с другом таким, к чему ты испытываешь жгучий интерес.

Снова Соловейчик заладила свое: «Меня не любишь, но люблю я…» Со стороны шейки верхняя дека давно уже облысела, лак с нее был на четверть съеден потом.

– Поняла? И не бойся давать смычок. На пассажах тоже. Как молнии должны сверкать…

Это было напутствие, теперь примется за меня.

– Ну, давай.

Соловейчик обиженно складывала скрипку: почему ее выставили в коридор, а меня нет? С Комаровской они учились в параллельных классах. Двоюродные. (Ради такой, как Лара, затевались троянские войны, так что на сочувствие троянок рассчитывать ей не приходилось.) А еще у интернатских, росших на столовском пайке, яростно закушена губа – Соловейчик-то родом была из-под Киева, там на дороге, ведущей в стольный град Киев, начала она учиться свистать, мычать и вообще по-всякому делать на скрипке.

Интернат для меня – тайно крепившееся к исподу белоснежных крылышек школы черное брюшко, сведенное от голода. Нам, кормленным домашним едой, не было туда входа – да не больно-то и хотелось. В отличие от интернатских, мы, почуя снег, рысью крались (опасаясь вылазок из соседних дворов), каждый к своему автобусу или трамваю: один со скрипкой, другой с виолончелькой, а кто без – те пианисты. Как в грядущем анекдоте: очередная партия советских евреев по прибытии в Лод. За барское утро платили тем, что домой возвращались затемно.

III

Мы стояли с Ларой на остановке. Гранитные ступеньки за спиной приглашали всех желающих утопиться в Мойке. Несколько лет назад к такому же спуску, напротив, у Юсуповского дворца, прибило утопленника. Он лежал накрытый дерюгой, но и того, что высовывалось наружу, мне хватило. Со стороны площади Труда на мост взъезжает трамвай, до краев наполненный соком электричества (а если на него накладывается встречный, идущий с Театральной, то за окошками двойная порция яркости, а в ушах двойная порция грохота). Бывает, что под уздцы его ведет автобус – пока за мостом они не распростятся. Двойка нам не годилась, она с Невского ныряла в Конюшенную – и привет, дальше через Неву, чтобы закатиться «в серокаменный затвор Петербургской стороны» (по выражению одного писателя, творчество которого я знаю, как свои пять пальцев). Двадцать второй же от «Баррикады» идет по Невскому до победного конца: до Александро-Невской лавры, за которой начинается что-то вроде жизни после смерти. Там я еще не бывал.

Мне кажется, Лара на меня поглядывает. Она всегда в моем поле зрения, о чем знает. А теперь еще и знает – от Соловейчик небось, – что я в курсе ее «персонального дела» и возможных «оргвыводов». Гордыней дышала Ларина красота, коей она была заложницей. Снизойти до меня значило унизиться.

Я торжествовал: хоть какая-то радость в жизни. Ян ругался на меня сегодня – только что татарской казни не предал. Звезд с неба я и правда не хватал: в лучшем случае сяду в грошовый оркестр, даже не во второй состав – куда-нибудь в оперную студию. Ну, жена, конечно, компенсирует это своим еврейским шахер-махерским приданым, ребенок пойдет по моим стопам. В портфеле у меня лежала проверенная Хвостом контрольная по алгебре. С горя я ее разрисовал: а и b играли на трубе, в теремке из фигурных скобок пир стоял горой – за накрытыми дробями формулы осушали заздравные кубки за своих учителей. Я б в художники пошел, но художники – совсем забулдыги с черными ногтями.

Тем не менее с Ларой сегодня я не менялся: костер готовился не понарошку. Прежде мое воображение наделяло девчоночий пол иммунитетом по части невзгод. Постепенно границы этого иммунитета будут сужаться, но все же представить себе Лару, взошедшую на костер по приговору учительской, было трудно. Красавица, богиня, ангел – что ей сделается! Я не верил ее покрасневшим глазам: перекупалась… Вечер кладет печать заботы даже на лица тех, у кого в кармане билетик в кино. Световые шашечки окон, которыми покрылся город, – это коммуналки, куда после кино предстояло вернуться и им.

Подъехал автобус, мы сели, я, по обыкновению, наискосок на одно сиденье сзади. Вдруг она обернулась, порывисто, как в фильмах, где красавицы тоже плачут:

– О чем они говорили?

Женской красоте уступает даже музыка. Уж как я любил пластинку Марио дель Монако, сотрясающееся от рыданий ариозо… Но Ларино лицо было еще красивей. Проникновенней любых ариозо.

– Они говорили… Инна сказала, что ты должна перейти в балет, а она, к сожалению, не балерина, чтобы давать тебе уроки. Поэтому она хочет от тебя отказаться. А Ян сказал, что для этого надо позвонить твоей матери.

Я честно врал, как врут патриоты: «Прекрасное пленяет навсегда». Лара! О, Россия!

– Она меня ненавидит. Только никогда не откажется. Ладно, ты еще мал, чтобы знать почему. Это моя тайна.

Я не мал! («Капризно топая ногой».) Но за один ее взгляд, за одно ее слово мог стерпеть и не такое.

Она отвернулась. Дребезжащий и тряский, особенно в хвостовой своей части, автобус не располагал к тайным признаниям.

Тогда еще на площадях не было подсветки, появившейся чуть позже, предтечей торжественно объявленного светлого будущего. И, кроме луны да звезд, нечем было подсластить виды города. Слева не то чернел Исакий, не то была распластана грандиозная лягушка – чье изображение на стенке в кабинете зоологии заменяло советским школьникам распятие.

Мне удалось загипнотизировать судьбу: случай небывалый, она сошла остановкой раньше. А то бы я проехал свою.

– Ты где живешь? – спросила она.

– Литейный, шестьдесят три, квартира двенадцать. – Я показал свободной рукой. Скрипка и портфель оттягивали мне плечо, «одно на двоих». Пусть кто-нибудь скажет, что я еще мал. – А ты – Невский, семьдесят семь, правильно?

– Пушкинская, один, но это одно и то же. Мы соседи, понял? – Понял, конечно, понял: «Проводите меня в Па-ле-Рояль, сударь» – вот как это надо было понимать. Лара знала свою власть. – А что она еще говорила про меня?

– Ну, еще ты что-то должна была себе обвести, какие-то места… – Тут я блеснул: – Это «Хорошо темперированный клавир»? Та-та-та… Фа-минорная фуга?

Она не оценила.

– По этим нотам играл мой отец, это был его подарок маме.

– А он тоже пианист?

– Не важно, кем он был. Что еще она говорила? «Балерина…» В детстве мама чуть не отдала меня в Ваганьковское…

– Вагановское, – поправил я.

– Кому Вагановское, а кому Ваганьковское. Есть такое кладбище. Если бы я начала заниматься балетом, то давно бы умерла. Я очень больна.

Лара посмотрела туда, где, может, и слабенько, но еще горела ее звездочка. Естественно, я тут же взялся понести ей портфель.

– Тебе будет тяжело. – И не дала. Но потом передумала: – Ну, хорошо.

Я плелся вьючным животным, но таким, которое, если б умело говорить, шло бы и приговаривало: «Да разве это тяжело? Да я могу переносить тяжести, какие другим ослам и не снились».

– Мечтает, чтобы я от нее ушла.

– А ты же сказала, что она от тебя не откажется.

– Ну да, в том-то и дело… – И повторила: – В том-то и дело… А когда она будет звонить?

Сказать «не знаю» – ослабить свои позиции.

– Может, и звонила.

Уже толкая свою дверь, Лара усмехнулась:

– Ей муж не даст от меня отказаться.

Все понимал, все видел, все знал… но когда она была прекрасней ариозо Канио в исполнении Марио дель Монако!

IV

С той поры я сделался пажом, доверенным лицом и преданным портфеленосцем Лары Комаровской, к тому же еще слушателем, зрителем, а если надо, то и хором: «Построят всю школу на линейку, и Сергей Васильевич скажет: „Не уберегли Лару“». (До Мальчиша-Кибальчиша было тогда рукой подать: в два раза ближе, чем до нынешнего две тысячи пятого года – позабывшего отметить столетие первой русской революции. Вообще-то про Мальчиша-Кибальчиша я тоже все-все-все знал, но иным способом самовыражения не владел.)

Она по-прежнему будет заниматься у Радкевич. На третьем этаже, где размещались классы по специальности, я повстречал ее мать, та шла по коридору, держась очень прямо, никого не удостаивая взглядом. Сейчас войдет в класс – и прочь личину! Станет подносить к глазам платочек, выслушивать, что ее дочь – тупица, а на прощанье примется униженно благодарить учительницу, так уж и быть согласившуюся считать этот раз «последним»: «Бог вам воздаст, Инна Семеновна, Бог вам воздаст…»

Для Лары просьба о прощении равнозначна изнасилованию. Против позора есть только одно средство: по дороге в школу она молча показывает мне пузырек с прозрачной жидкостью. Достала и быстро спрятала.

– Они получат то, чего хотят.

И убежала вперед.

Будь я в девятом… Тогда бы со стороны это выглядело ссорой влюбленных: она после каких-то его опрометчивых слов бежит прочь, он в неземной досаде роняет на грудь чубатую голову, симфонический оркестр исполняет патетическую музыку.

Взрослым шагом я направляюсь в 9 «Б» и застаю там картину, которую охарактеризовать можно одним словом: мечта. До звонка пять минут. Джазюга выпущен из клетки. Это, стуча каблуком, лабает буги-вуги Берлинский, из брюк-дудочек вырываются красные носки. Зажмурившись, Берлинский выкрикивает магические слова по-ангельски. Одновременно на крышке рояля поединок двух «пелеев». Мячом служит гривенник, футболисты – пара пятаков, азартно подталкиваемых расческами. Гол! Гривенник влетает в воротики, которые процарапаны ножиком на всех без исключения роялях четвертого, общеобразовательного этажа.

В старых гимназиях в каждом классе были свои заводилы. С победой Великой Октябрьской революции, отменившей раздельное обучение, оголец перестал верховодить классом и стал душой уборной. Из Марсова поля класс превратился в Сад Любви, отныне начинающие Царицы Ночи сами распределяли, кому быть Зорастро, кому Тамино, кому Папагено, а кому и Моностатосом (и устраивайся, как хочешь, всеобщий пария). Какая роль досталась Берлинскому? Полагаю, не злополучного мавра. Да меня это и не трогало. Если б для исключения из комсомола тоже требовалась характеристика – как потребует их позднее ОВИР для убывающих, – Берлинскому бы написали: «Пользуется авторитетом у младших товарищей». Он ярчайший представитель 9 «Б», а в 9 «Б», согласно нашим верованиям, обитали боги. Как на Олимпе, как в Валгалле. Быть услышанным богом – это ли не предел человеческих мечтаний!

Чувствуя, как сутулюсь, я еще раз бросил взгляд на класс: кто кивер чистил весь избитый, кто штык точил, кто – что. Неразошедшийся комок кумушек точил лясы. Все было вроде как у нас, но мудреней, взрослее, с привлечением технологий будущего. Кто-то мог уже кусать длинный ус, сердито ворча. Лары в классе не было.

– Берлин, ты видел Лару Комаровскую? У нее в портфеле яд. Мы ехали в автобусе, она мне показала.

Смолкли – и веселия звуки, и шум футбольных трибун, и змеиное шу-шу-шу внутри комочка, и метафизический скрип перьев тех, кто на скорую руку сдувал домашнее задание: какими бы скорыми эти руки ни были, им за пять минут не управиться, теперь же можно призвать себя к спокойствию, сказав: «Лара отравилась».

И тут она появилась, мертвенно-бледная, с опушенными глазами, – так в фольклорном ансамбле движутся неприступные в своей скромности красавицы, не поднимая очей на притихших от восхищения джигитов. Только коса у Лары не черная, а золотая. И не фальшивая, а своя. В полной тишине, пошатываясь, она прошла через класс и села за парту. Мое присутствие учтено – судя по незримому для публики движению, каким поощряют кого-то своего за кулисами. Ее окружили. С нею пытались заговорить, но она только качала головой, закрыв глаза и плотно сжав губы: ей было плохо.

Забота коллектива о попавшем в беду товарище вылилась в осуждение бесчеловечности учителей. Бесчеловечным было бы сейчас проводить урок. По совести, его следует отменить, но разве совесть сыщешь в учительской? Античный хор «Вы жертвою пали» был бы уместен.

А вот я – нет, я был уже неуместен. Моностатос сделал свое дело. Изволь удалиться. Причем быстро: звонок. («Мальчик, что ты здесь делаешь?») Бесправие шестиклассника, которого спроваживают в разгар праздника.

На большой перемене я крутился возле 9 «Б».

Не только слезы просыхают мгновенно – в этом прелестном возрасте на все девичья память, а уж подавно на обещание «кому-то чего-то никогда не забывать», торжественно данное в знак солидарности с жертвами произвола. Актуальность момента скрывается за холмом. Неведомо кем-чем доведенная до отчаяния, которое неудачно попыталась привести в действие, Лара никого больше не волнует. Ну, постояли немного все за одного, и хватит. Тем паче что между Ларой и тремя колонками обжитых попарно парт, именуемых классом, всегда искрило. Киприда местного разлива – то же, что и пророк в своем отечестве. Вот если б она здорово играла на рояле. Будь ты хоть носорожьих статей, это как миллионное приданое для соискателей твоей ноги.

Большую перемену Лара просидела в классе. Завуч заглянула в приоткрытую дверь, ничего не сказала и пошла дальше, пожелтевшая, почерневшая – от курения и за давностью лет своего появления в мир, – горбоносая армянка, древняя, как ее родина, и, как ее родина, не снимавшая траур по сыну. Елизавета Мартыновна, «Мартышка». («Мальчик, ты вылетишь из школы в двадцать четыре секунды, как пробка из бутылки!»)

В сумерках, уже апрельских, не таких густых, как зимние в этот час, Лара мне шепчет:

– Если тебя ударили по одной щеке, то подставь другую.

На остановке мы одни, «двойка» только что отъехала, можно не шептаться.

– Это сказал, – еще тише, – Христос. Смотри не проговорись никому. В Библии так написано.

Я был занят Ларой, не то слово – я был охвачен ею. И тем не менее!.. Как говорила Клава, бывает в жизни огорченье – вместо хлеба есть печенье. Лара была таким печеньем, с горчинкой. Мой же рацион достаточно разнообразен – хлеб насущный в него входил тоже. Имеется в виду тоска зеленая сидения за партой или над домашними заданиями, которые готовились под арии Андре Шенье, Канио, Каварадосси, де Грие, оплакивавших не только свою участь, но и мою. Прибавим к этому занятия на скрипке – с книжкой на пульте, когда никто не видел, – что для взрослых больший грех, чем мастурбация. Не дай Бог быть застигнутым врасплох.

А лакомые куски киносеансов средь бела дня – их натягиваешь на голову поверх пальто на ватине. А к каким деликатесам отнести продававшиеся (а кем-то и покупавшиеся) альбомы и книги по искусству? Мне карманных денег хватало только на открытки.

В моем распоряжении целый гастроном соблазнов. В Театре при Елисеевском я побывал на «Пестрых рассказах». И удивился: как? До революции продукты тоже возились на дачу из города? Не так уж при царе было и хорошо, что бы там ни говорили – озираясь в страхе по сторонам: «Только смотри, не болтай».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю