355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Шаутбенахт » Текст книги (страница 15)
Шаутбенахт
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Шаутбенахт"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 22 страниц)

– Ах ты мой пуцлик! – Вместо того, чтобы бежать утешать переводчицу, он обхватил обеими руками Сычиху, в шутку, как борец, и повалил. – Ах ты мой препуцик!

Рая (которая «Райати») сидела и дожидалась, чего – не ясно, в одной из комнат некоего здания на рю Шагрирут – в переводе на русский «Посольская улица». Посла Аргова девятью годами позже террористы ранят прямо в мозг, из-за чего начнется ливанская кампания. Впрочем, сам Аргов предпочел бы умереть неотомщенным: вторжение в Ливан он осудит как член партии Авода (труда). Но когда еще это будет – еще был жив Бен-Гурион, когда Рая сидела в израильском посольстве в Париже.

Она совсем не помнила, что пожелала Юре свалиться с Эйфелевой башни. Теперь, когда это пожелание было близко к осуществлению, она всхлипывала. В отличие от Юры ни есть, ни пить она не могла – ей тоже предложили, и тоже полный кошер (может быть, не такое все вкусное – надо захватить Эйфелеву башню, чтобы потчевали обедами от Гольденбэрга). И вот Рая сидит, терзаясь неведением, как вдруг входят в комнату два серьезных озабоченных господина и торжественно кладут перед ней ее и Юрин паспорта, три сотенные, авиабилеты, белый конверт «Европа турс» – словом, как в анекдоте: «Здесь живет вдова Рабиновича?» Естественно, Рая решает: это все, что осталось от Юры. Любой бы так подумал – и умный, и дурак. Два господина (не иначе как персонажи упомянутого анекдота) спешат исправить свою оплошность. Нет же, она их неправильно поняла, положение Юрино, конечно, не из легких, но она еще не вдова, о!.. Юрин поступок они назвали геройским, молча ждали, пока Рая прочитает его послание на землю. Рая, плохо соображавшая, мысли разбегаются, читала еще дольше, чем Юра писал. Один господин, разумовский по-российску, восхитился литературными талантами Юры: так красиво написать… така богата мова… Второй по-русски мог сказать только «давай деньги, давай часы», он объяснил Рае еврейским языком, сколь неоценимую услугу оказал Юра «нам». О том, что под видом израильтян действует группа Жоржа Хабаша, они уже думали…

– Не думали, а знали, – уточняет польский еврей, встречая укоризненный взгляд румынского собрата.

– …но доказательств никаких не было.

– Теперь же есть, теперь можно оповестить об этом интернациональную прессу без ущерба для наших агентов.

– Моше, – сказал румынский еврей, – подумай, о чем ты говоришь.

– Ты думаешь, Цвийка, мужу этой дамы будет грозить большая опасность, чем теперь? Что они с ним немедленно расквитаются?

– По правде говоря, да, – сказал Цвийка.

– Ошибаешься. Поверьте мне, ханум, что он ошибается. Если хотите знать, для вашего супруга сейчас самая надежная защита – то, что он израильтянин…

– Моше, ты что, сдурел? Подумай, что ты говоришь?

– Не мешай. Они и дальше всеми силами будут изображать из себя израильтян, а значит, с израильтянином ничего не случится. Наоборот, смертельная опасность нависла сейчас над русскими.

– Возможно, Моше, ты и прав. Во всяком случае, геверти, мы сделаем все от нас зависящее для спасения вашего супруга. В этом можете быть совершенно уверены…

– Ведь теперь благодаря ему стало возможным предпринять решительные шаги…

– Моше!.. Всего вам, сударыня, наилучшего. Письмо, написанное вашим мужем, мы, с вашего позволения, возьмем с собой. Не исключено, что оно нам еще понадобится.

– Оно будет переведено на семьдесят языков с сохранением всех его художественных достоинств – всех!

Анекдотическая пара удалилась. Ну точно персонажи анекдота. Это они попавшего под каток Рабиновича просунут под дверь его собственной квартиры. Э-э, постойте! Да это же были братья Маркс!

У Раи голова совсем шла кругом: арабские террористы работают под евреев, Юрка на Эйфелевой башне ведет себя как герой, семьдесят языков… Триста лир надо не забыть, – а смотри-ка, не забыл, послал своей Раечке денег, любит Раечку… Снова стала она всхлипывать, уже в блаженстве. Это блаженство – быть любимой. Блаженство – когда есть страна, которая всегда готова взять тебя под свою защиту. Всюду, во всех уголках мира есть своя рю Шагрирут – залог того, что израильтянин, еврей, в беде не будет оставлен. Его приютят, обогреют, окружат любовью… Любовь – это самое главное.

– Любовь – это самое главное, – заметил Юра – совершенно телепатически, – тиская Раю Сычиху и называя ее самым причудливым образом: и «пуцликом», и «препуциком», и «пестиком», и «свастиком» («Ах ты мой свастик…»), и «жопкиным хором», и «чулочком», и «носочком», и «трусиком», и «лифчиком», и просто «сиськиным своим» – и еще массою других ласкательных имен.

Рая млела, прочие хохотали до слез, до упаду заливались, уж так, уж так, ну словно они – помещик, по рукам и по ногам связанный взбунтовавшимися крестьянами, которому коза лижет пятки.

– Ну, мнения о тебе твой Колька!..

– Ну, язык у мужика…

А Юра, слыша это, и рад стараться:

– Голяшкин, Лягушкин, Кудряшкин, Штанишкин.

– А правда, сыграем во мнения?

– Не-е, в «угадайку».

– В «угадайку», в «угадайку», – поддержало большинство женщин.

– Это как это, в «угадайку»? – спросил Юра.

Ему объяснили: он должен зажмуриться. Только честно, не подглядывать. Его кто-то целует в губы («страстно – как твоя Раечка»), а он должен угадать, кто это был. Все в рядок стоят и ждут, на кого он укажет.

– Годится, – дурацким голосом согласился Юра.

– Только чур не лапать, – предупредила Чувашева. – А то в прошлый раз Надька всех на ощупь угадывала.

– А вы что, и между собой играете?

– Когда мужика нету – чего ж. Вон Гордеева уже доигралась, – усмехнулась тетя Дуся.

(Усмешка в собственный адрес, которую суровый и в то же время копеечный жизненный опыт распространяет на всех и вся, не позволяя, ввиду своей ограниченности, судить о других иначе, как по себе, – эта усмешка в последнем случае – устремленности вовне – имеет множество оттенков: завистливый, самоуничижительный, злобный, презрительный, недоверчивый – мол, знаем вас, красиво поете; эта усмешка может быть хорошим шитом, но меч она плохой – о чем до поры до времени «усмехающиеся» не подозревают, введенные в заблуждение именно упомянутой привычкой одно измерять другим: по себе судить о других, по щиту судить о мече… И потом начинается – кризис национального сознания: ах, как же так?! Как жестоко мы обманывались! Меч-то, оказывается, наш никуда не годен – это щит, падла, вводил в заблуждение… И волчье: карауууууууууууууууууууул! Мы – собачье дерьмооооо!)

(Я отвлекся, разбирая свойства российской усмешки. Зачем мне это? Признаться, с одной лишь целью: потрафить читателю. Читателю необходима время от времени какая-нибудь благая весть, мысль проводимая – «явно», «скрыто», «художественными средствами», читатель видит ее и спокоен: обмана нет, это подлинная литература. Идейность ведь прием не литературный – социальный. Причем вышесказанное в равной мере относится и к сказавшему это, а значит – лишено снобистского высокомерия. Читая других, я такой же читатель, как все. Уж как обожаю гуманистический пафос (а какой катарсис у меня от него!), роман как метафору заповеди «не убий», или любой другой, или всех заповедей чохом – обожаю. Меня учат добру… И примечание: без толку для добра, но с немалой пользой для учителя.)

«Так что, и тетя Дуся будет в „угадайку“ играть?» – подумал Юра, однако, помня, как мягко было лежать на ее коленях, против не имел ничего.

Действительно, встали все. Тетя Дуся со стоном подняла свои двенадцать пудов, перевалившись сперва на колени и опершись потом об одно обеими руками.

– Глазки закрой, ротик открой… – Негры пританцовывают вместо того, чтобы просто ходить, у структуралистов что ни слово, то цитата, а вот Петренко – такова уж ее природа – может только напевать. – Глазки закрой, ротик открой, – промурлыкала она, показав как – подняв при этом брови и округлив рот, что Юра более или менее исполнил; с ними, с восемью сразу, он чувствовал себя как с одною, совершенно не было стыда. Честно ждал он, сомкнув трепещущие веки, у баб же происходило какое-то шебуршение, должно быть, шепотом договаривались перед началом игры – трудно себе представить, что это они друг дружку по-девчоночьи подталкивают: иди ты – нет, иди ты. Наконец только хотел он облизнуть пересохшие губы, как ему предупредительно облизнул их чужой язык – будто бы подготовил рабочее место – и последовал продолжительный поцелуй со всякими ухищрениями.

По существу, это было состязание поцелуев. Каждая старалась не ударить лицом в грязь и предлагала свой собственный патент на сладострастие, вернее, на умение угодить чужому сладострастию, понимание которого без предварительной примерки волей-неволей было умозрительным, отчего большинство упомянутых ухищрений своей цели не достигало.

Сперва Юра не угадал Любу Отраду – от нее ожидал другого, потом не угадал Костину (Науку), она целовалась зрело, ненадуманно – ничто не выдавало непосредственного участия в этом будущего музейного экспоната. Никого не узнал, не узнал даже Сычеву, уже много раз его целовавшую, – сказав, что это тетя Дуся. Рая обиделась, а напрасно: поцелуй тети Дуси – это было то, что доктор прописал. Плохо целовались: Петренко – больно закусившая ему губу, изображая силу страсти; Чувашева – как будто в первый раз в жизни: агрессивно, мокро, к тому же нехорошо пахла – Юра подумал, что это Нина; Нина тоже никуда не годилась. Удивительно нежно, мягко так, поцеловала его Зайончик. «Ненастьюшко наше», Гордеева, целовалась хорошо.

– Товарищ корреспондент недогадливый, – сказала Наука. – Ну а какая хоть лучше всех была, слаще-то какая?

Юра ничего не слыхал про яблоко раздора. Он хитро подмигнул, в знак того, что согласен стать судьей, и медленно начал обводить взглядом соискательниц, – а те уж придавали себе «пикантность», и даже Трушина отнюдь не оставалась над схваткой: растопыренными пятернями она схватилась за груди и нагло заулыбалась своему Парису. Ну? Кто же будет мисс Пацалуй?

Но тут пошли события, заставившие о конкурсах позабыть. Израильское посольство сделало заявление, согласно которому террористы, удерживающие на Эйфелевой башне советских туристов, принадлежат в действительности к группировке Жоржа Хабаша, а вовсе ни к какой не «боевой еврейской организации „Тэша бе-ав“». Цель их – дискредитировать сионистское движение, в частности настроить международное общественное мнение негативно по отношению к крупномасштабным акциям в поддержку советских евреев.

Террористов, когда они об этом узнают, охватывает бешенство. Доказать, что они те, за кого себя выдают, по их мнению, можно только одним способом – и нечего ждать до шести. Сейчас, немедленно совершится первое жертвоприношение, в четыре двадцать по местному времени – это прокричал в телефонную трубку условно названный «номером первым», затем велевший переводчице подтвердить его слова. В трубке послышалось какое-то междометие – болевого происхождения.

– Они совещаются, с кого начать, – проговорила наконец переводчица. – Здесь двое мужчин, остальные женщины. Боюсь… – Но тут она заговорила захлебывающейся скороговоркой, пользуясь, по-видимому, минутной отлучкой своего цензора: – Их не четверо, а пятеро. Второй мужчина – их человек. Он пристал к нам в лифте, выдает себя за москвича, свободно говорит по-русски. На нем рубашка – такая же точно, как под курткой у одного из этих, я обратила внимание. Слышите? На них одинаковые рубашки, какие носили лет семь назад, – наверно, израильские… Я очень опасаюсь в первую очередь за этих двоих. – Речь ее стала вновь подцензурной. – Да… Общее положение? До сих пор было спокойным. Да. Да, если б не заявление израильского посольства. Оно их страшно оскорбило, и теперь, боюсь…

Телефоном завладел «номер первый»:

– Мы начинаем, сейчас, сию же минуту. Чтобы ни у кого не осталось сомнений, кто мы и чего добиваемся.

Дальнейшее подтвердило опасения переводчицы. Честь, которой не пожелаем никому, выпала на долю Григория Иваныча: его именем открывается синодик этого дня. Помните, как он по первому стуку отпирал дверь и выходил – быстрей даже, чем по соображениям сугубо практическим можно было ожидать? (Только обойдемся без психологий.) Его схватили, верней, поначалу просто взяли за руки, потому что схватили б сразу – он бы не вырвался с криком: «Трушина, ты же говорила, что можешь…» – и уж тут-то его схватили. У Юры на глазах Григорию Иванычу дали хорошенько – раз, еще раз, – после чего ноги Григория Иваныча стали сотрудничать с замышлявшими сбросить его вниз с Эйфелевой башни. Но это ладно, главное – когда в момент неравной схватки на одном из мнимых сионистов зеленый армейский дутик распахнулся, то Юра увидал под ним – свою рубашку, сиреневую, в меленькую клубничку, такие продавались на рынке (о чем переводчица, собственно, уже успела доложить на большую землю). Сволочей этих действительно экипировали так, что комар носу не подточит.

«И до сих пор они ничего не заметили?» Такова была первая Юрина мысль. Вторая же, лихорадочная, была: сорвать рубашку с себя, как срывают объятую пламенем одежду – он даже физически ощутил жжение по всему телу. И на третье пришло ему в голову плаксивое, быстро говорящее, с блатным южным выговором, который в такие минуты забывают скрывать: «Да шшо ты суетишься под клиентом, шшо ты суетишься под клиентом – тебя, цуцика, вычислили давно». С соответствующей миной он провожал самоходные ноги Григория Иваныча, исчезавшие из виду.

Все подались к лесенке, соблюдая безопасную дистанцию. Переводчица тоже – и тоже стояла, задрав голову, словно сквозь потолок можно было что-то увидеть. Одна лишь Надя (как в таких случаях говорят: верная своему профессиональному долгу?) бесшумно, скинув босоножки, стала подыматься по ступенькам, пока по плечи не оказалась снаружи.

– Они его наверх в дырку суют как бревно… на стоечку, – начала Надя свой репортаж, то выглядывая, то пригибая голову. – Суют все еще… руки не связаны, нет… я думала, связали – нет, машет, пролезать не хочет… А там такие ножницы у них огромные, они всё тычут ими в него, чтоб лез… Ой, ткнули за милую душу. Всё. Затолкали наверх… Лежит, вцепился…

Юра вспомнил, как Трушина или кто там сказал, что Григорий Иваныч боится высоты. «Это же… это же сломанную руку заламывать, это же по ране тебе за…уячить!» Он на миг вообразил, основываясь на опыте собственной акрофобии, что у человека в душе сейчас делается, – представил себя поверх сетки… Внизу Париж, как на ладони – на замахнувшейся ладони. А отведешь глаза – синь неба. Хочешь, чтоб ударила тебя Эколь Милитэр? Трокадеро? Пятнышко золотого купола? Барки на Сене? А может, шапито – оно пестрей, чем кетонет Иосифа, который, в кровавых пятнах, разодранный, принесли братья к шатру Иакова?

– Бля-а-а… – прошептал Юра.

– Он вцепился пальцами в эти проволоки, – продолжает Надя. – Зажмурился, не глядит… А тот его ножницами – колк! Ножницами – колк! К краю всё… Сейчас палец… чтоб не держался… сейчас отстрижет…

Переводчица бросилась к пустовавшему телефону:

– Алло! Алло! Вам известно, что здесь происходит? Ах, ведете наблюдение…

– Он не шевелится, – сообщала Надя. (И переводчица дублировала; седьмого июля 1973 года, live (как «кайф») с Эйфелевой башни, причем в момент начавшейся экзекуции – или уже закончившейся…) – Да-да, – подтвердила Надя, – больше не шевелится. Они ему уже знаете куда ткнули? Ноль внимания.

Реагируя на внезапную автоматную очередь, все пригнулись, как в современном балете, – та же пластика. Но Надю, казалось, ничто не могло устрашить.

– Он в него из автомата! А полилась-то! Как в душе «Политработника»: одна струища бьет, другая еле-еле… Их самих замочило… (Семантически они были квиты: они замочили его.) Кричат на того, который стрелял… чего-то ссорятся. А Григорий Иваныч проливается-то весь… шухер, тикайте!

Сама она не успела, «номер первый» выволок ее за волосы и стал орать, в ярости позабыв, что Надя его не понимает. Переводчица по ступенькам затопала ей на выручку каблучками:

– Он говорит, что вы… – она запнулась, – должны сбросить вниз тело. – Из его крика она перевела только это, относившееся, разумеется, не к одной Наде.

– А ну, свистать всех наверх! – скомандовала Валя Петренко.

Прикинули, как лучше сделать, и решили: нужна швабра – или что-то на длинной палке, чтобы, спихивая, не принять самим кровавый душ. В подсобке, в туалете, стояла как раз швабра. Если участие в субботнике и не было стопроцентным, то лишь благодаря Трушиной да Юре, оставшимся внутри. Валя бодро запевала, швабру неся на плече, как какие-нибудь грабли, или с чем еще, не считая ружья, принято маршировать:

 
А ну-ка, девицы, а ну, красавицы,
Пускай поет о вас страна…
 

– Пошел бы взглянул. Чего, со мной, со старой бабой, сидеть, – кокетливо сказала Трушина Юре, который со страху был ни жив ни мертв: следующий – точно он. Они обещали, начиная с шести, каждый час… неужели уже шесть?

Его била дрожь, мелкая, как клубничка на его сиреневой рубашке.

– Это что ж, мы с тобой одни здесь? – продолжала Трушина. Словно возражая ей, раздались остренькие шаги – оказалось, принадлежавшие переводчице. Переводчица взглянула на них издали и снова скрылась. – У, пособница, – прошептала Трушина с ненавистью. – Думает, я не знаю, кто она. Она-то, Коля, здесь главная. Она Григория Иваныча убила, понял? Ну, это не наше дело: две собаки дерутся, третья не лезь. Григорий Иваныч на всех стульях хотел сразу усидеть – жизнь таких не любит. Я девкам сказала: вы, девки, не бойтесь, мы их дел не знаем. Чего ты, Коль, дрожишь-то? Не дрожи, дурак! Тебе чего бояться – кого надо было, того уж нет. Сейчас девочки там приберутся, и, Бог даст, в кружок станем.

В иное время, в иных чувствах пребывая, Юра, может, и вынес бы чего из тети-Дусиных разговоров. Но не теперь, когда всё – и когда это «всё» ему заслонило всё. Зрачки его души уже оставались неподвижными. Тетя Дуся чего только не делала – и прижала к себе его безвольное маленькое существо, и топила его голову на груди своей. Бесполезно. Юра впадал в полудрему, страх разливался сном. Ему грезился Бог. Это была самая безбожная картина в мире – лучше скажем, это была даже не картина, а соблазн – ее себе представить.

Совокупное человечество в протяженности временной образует ТЕЛО. Хавроньей развалилось ОНО во всемирной луже. Нарождаются новые клетки, умирают старые – эти людишки… (еще презрительней) индивидуумы… – но сама тетя Труша невозмутимо лежит кверху брюхом. Причем клетки мозга не чета клеткам копыт, целые народы – что там по отдельности люди! – не из равноценного материала. Говорят же индусы, что из ступней Пуруши получаются рабы, из бедер – воины, ну а кшатрии и брамины – это руки и голова. Браманизм заблуждается лишь в одном: никакого Пуруши нет, а есть тетя Хрюша. А что ЕЙ действительно есть дело до каждой своей клеточки – жившей, живущей, еще не рожденной, – так это согласуется: в пятку вонзится осколок – тоже будет больно.

Санитарная команда возвратилась с намерением «помянуть».

– Винишко еще есть?

Они разлили по бумажным стаканчикам кроваво-красного бейлису.

– Ну, – сказала Наука, – на помин души Григория Иваныча.

– Погодьте, погодьте! – закричала Нинка-спирохета, увидав, что выпивают без нее. Она задержалась – относила швабру. Налили ей.

Юру чуть не стошнило, он к тому же вспомнил французское кино одно, где перед казнью дают выпить стакан вина.

– Ну, расхлябился, парень молодой, – сказала Трушина. – Вот бери пример с девок. Все им нипочем. Ну, наливай, Ненастье, разгоняй тоску-печаль.

Разливала Настя Гордеева.

– Девушки, закусывайте, – говорила она им, как гостям. Сычиха уже привычно уселась с Юрой – тетя Дуся уступила Юру без лишних слов, словно сняла с себя шкуру Немейского льва; его лапы Рая смело могла завязать на груди.

– Слатенький, хочешь кусочек?

Но шкура Немейского льва, несмотря на свою пасть, есть ничего не могла. И «слатенький кусочек» отправлялся в рот к Рае.

После убийства первого заложника обычно переговоры с террористами оживляются. Почему-то на сей раз этого не произошло. Наоборот, террористы будто забыли о своих требованиях. Телефон разрывался – трубку никто не брал. А вдруг сам Леня звонил сказать, что на все согласен: берите своих евреев, только отпустите с миром моих говномесилок. Это было не по-террористски. Выходило, цель их акции в том, чтобы выполнить свою угрозу, а не добиваться требуемого. Переговоры же: трескотня по телефону, выдвижение условий – все это делалось исключительно для отвода глаз.

И снова появилась на горизонте переводчица – и даже не на горизонте: она приблизилась к компании «веселой и хмельной».

– Пир во время чумы, – сказала тихо, «сама себе».

Юра, правда, услышав что-то знакомое, глянул своими мутными, пьяными от ожидания глазами: а не ангел ли смерти это за ним пожаловал? Остальные проигнорировали. Если согласиться, если принять образ, данный переводчицею, – хоть и не блещет он оригинальностью, – то самой ей отводилась на этом пиршестве в «чумном городе» роль Священника.

– Не понимаю, – говорила она, – не понимаю вашего веселья после того, что совершилось.

– Так не с нами же совершилось, ха-ха-ха!

– А если бы с вами?

– А с нами не будет ничего, – сказала Отрада. – Вы это сами знаете.

– Знает, знает, – раздались голоса, все сразу заговорили наперебой, а анонимность – она распаляет. Наконец прорвало: – Значит, стращать явилася… сама здесь первая сионистка… за целочек нас держит… – И уже кто-то толкнул ее, а как известно, лиха беда начало. Переводчицу повалили. Если б не Юра, кто знает, чем бы это для нее кончилось. Единственный остававшийся внизу террорист, «номер четвертый», был где лифты, в коридорчике, – к крикам русских он уже привык.

Пелена, окутывавшая Юрино сознание, спала вмиг. И одурманенный, и в психическом шоке, человек какие-то важнейшие рефлексы сохраняет, в частности Юра – на слово «сионист» и производные от него. Мы знаем евреев-подонков, которые на любое число делятся без остатка, евреев-мафиози, атеистов с полусотлетним стажем, просто выкрестов – все равно еврейское ядрышко в них будет твердое как алмаз.

– Что вы делаете, оставьте! – закричал Юра и бросился оттаскивать их. Одной его решительности уже оказалось достаточно. Порой, чтобы вернуть кого-то в чувство, совсем немного надо: отрезвляющая пощечина, ведро воды… «Хватило одного выстрела, – писал Шопенгауэр, – чтобы чернь, скопившаяся на площади, моментально рассеялась».

Когда переводчица убежала, все стали оправдываться – струхнув: «Да чего… да она… да мы…»

– А чтоб евреи нас здесь держали, это можно? – сказала тетя Дуся.

– Да они не евреи, тетя Дуся.

– Они – может, нет. А она – еврейка. И не перечь мне.

– А вдруг я тоже? – пошутил Юра.

– Нет, ты наш, Коля, ты русский.

Ну что им-то, спрашивается, евреи сделали? Или «еврей» привычный синоним их несчастий? Нет, это было бы даже обидно – для обеих сторон. Смеетесь, а ведь каждая из «девушек» имела более или менее веские причины быть антисемиткой: одна – жертва Соломонова суда, другая – стихийная федоровка: славянский гностицизм – белокурый – здесь уперся рогами в такой же точно гностицизм чернявый, стоят они, как два барана на мосту. У Зайончик евреи Жениха убили – такое не забывают. А этому древнекитайскому Инь в образе Трушиной, тете Дусе, этой новейшей российской матер матута, ей из-за еврейского Бога и вовсе жизни не было – Юноне несчастной. Словом, всем евреи так или иначе чем-то досадили. Это не мешало многим хорошим людям в личной жизни поступать с евреями «по человечеству», а не «против человечества» (что, правда, тоже практиковалось).

– Ладно, – сказала Трушина – свадьбу сыграли, и в кружочек. Нынче волынку волынить с женихами нечего. А то они, видишь, фьють – и улетают.

Сычиха обратила на Юру взгляд – преданный, нежный, жадный, дорвавшийся. Он же, по совершении благородного поступка, приободрился, хотя и не настолько, чтобы сказать о себе словами поэта: «Я жить хочу, чтобы любить». Семь говномесилок обнесло новоявленную чету частоколом своих спин, Сычиха стала по-собачьи на четвереньки, закинув платье на спину – вся ожидание. (Феллини: «La Citta delle donne».) «Встанем, дети, встанем в круг» – то, что Петренко когда еще вопросительно промурлыкала, – оказалось не просто песенкой, но ритуальным песнопением, которое в подобных случаях «частокол» хором исполнял. Они пели сосредоточенно, вполголоса, негромко хлопая в ладоши – как буддийские монахи. И снова и снова, с небольшими перерывами.

 
Встанем, дети, встанем в круг,
Встанем в круг,
Встанем в круг.
Я твой друг и ты мой друг,
Самый лучший друг.
 

У некоторых веки были опущены, или из-под них выглядывал обморочно-томный серпик белка – предвестие экстаза. Когда в шестой или седьмой раз куплет был спет и, казалось, певчие были уже близки к желанной цели, раздался Сычихин чуть не плачущий голос:

– О-о-й… не мужик он… я уже измучилась… ничего у него, родненькие, не выходит.

– Так я и думала! – На «у» Трушина в сердцах топнула. – Которые перед «вышкой» тоже: у кого наоборот желание сильней пробуждается, чтобы напоследок еще раз успеть, а у кого – ни в какую. Миленький, слушай, – продолжала тетя Дуся, – давай мы все платья поднимем, хорошо?

Хриплое, сглотнувшее слюну «да».

Они сделали то же, что делают исполнительницы канкана, когда поворачиваются спиной к публике.

– Ну что, Райка? – немного погодя спросила Наука.

– Нет, не хочет он. Все, девки, умаялась я.

– Эх ты, царь Никола, – вздохнула Наука.

Когда душа и тело Григория Иваныча разлетелись в диаметрально противоположных направлениях и второе, лушпанясь по всем железам, ни больше ни меньше как расплющилось о капот полицейской машины – тогда, с благословения Его Величества Президента, стали готовиться к операции, причем израильтяне делали вид, что рвутся ее провести сами – дескать, памятуя о кровавых событиях прошлого лета. Французские коллеги делали вид, что категорически возражают, – они не какие-нибудь безмозглые баварцы, да и честь Франции этого не позволяет.

– Вот если б террористами были еврейские экстремисты… – с тайной надеждой добавляла французская сторона.

– И не мечтайте, – говорили в Тель-Авиве, – а-ра-бы.

– Но может, вы хотя бы допустите такую возможность? Не исключено, что мы бы в этом случае уступили вам честь освобождения заложников.

– А-ра-бы. Еврей там один, и он в числе захваченных, и, поскольку речь идет о жизни израильского гражданина, мы настаиваем на том, чтобы операцию позволили провести нам. У нас накоплен большой опыт по борьбе с террором. Мы не желаем повторения мюнхенской трагедии.

Верх взяла израильская дипломатия: израильтянам не позволили действовать – а как громогласно они этого хотели! Но израильтяне не злопамятны: так уж и быть, они помогут добрым советом.

«Хоть советом, и то хлеб», – утешали себя французские коллеги.

Советчики, однако, если они не на жалованье, ни за что не отвечают и могут такого насоветовать, что после костей не соберешь – здесь выражаясь отнюдь не фигурально (бедная Наука!). Кто поручится, что Моссад втайне этого не желал – не из присущего евреям коварства, а по странной прихоти: подыграть своему заклятому врагу в его стремлении любой ценой замести следы неудавшейся авантюры.

Поэтому для французских коллег лучшим, вернее сказать, более оправданным утешением была бы вероятная признательность Москвы: русские всеми силами противились тому, чтобы израильтяне освобождали заложников, – не иначе как боялись, что и впрямь еще освободят. После убийства Григория Иваныча стало ясно: там наверху творится что-то непонятное. А планировалась такая невинная бескровная штучка… Вдруг какой-то эмигрант затесался – это еще что за фигура, какова его истинная роль? В придачу перестали брать телефонную трубку. Что же, что же могло случиться? Согласны! Согласны сами так никогда ничего и не узнать – только бы другие этого тоже никогда не узнали. Пускай французы посылают туда десантников под командой какого-нибудь алжирского ветерана. Будет как в фильме, который вчера по телевизору показывали: «Мертвые хранят свои тайны». Во киношка!

Примерно таким был политический расклад на земле, в то время как под облаками делалось… нам известно что – мы просто не в состоянии переварить имеющуюся у нас информацию. Но сейчас мы снова вознесемся, только несколько слов о Рае (которая «Райати»), Так она и продолжала сидеть на рю Шагрирут – статисткой в царской ложе, скажем, в пьесе про народовольцев. Телевизор работал: каждые пятнадцать минут шел десятиминутный репортаж с места события, в котором быстро-быстро, взахлеб говорилось что-то, но что, Рая же не понимала, а догадаться по картинке было невозможно – все одно и то же показывают. Пока после очередной пятиминутки, на сей раз посвященной соревнованиям по прыжкам с высоты, Рая не увидала носилки с наброшенным поверх покрывалом, битое стекло, кровь. Она кинулась было… но к ней и без того уже спешили – сказать, чтоб она не беспокоилась, что это не ее муж.

Это может действовать на нервы, когда телефон звонит не умолкая, а трубку никто не берет. Но когда телефон разрывается не в соседней квартире и не на столе у отлучившегося куда-то чиновника (все то время, что ты его ждешь), когда этот телефон звонит к тебе – и звонит, и звонит, и звонит, и прямо как специально не желает уняться, – тогда ты хватаешь автомат и – ды-ды-ды-ды-ды! И телефона нет.

Один психанул – психанул другой, это реакция цепного пса. Она же и цепная. Но одному подвернулся под руку телефон, другой обратил свою ярость на… на… лихорадочные поиски глазами… на… на… на… апчхи! ну конечно же, на заложников. Убийца телефона тоже тут как тут. Понимая, что после Григория Иваныча он следующий, Юра уже ощущал на себе мертвую хватку влекущих его наверх вражеских рук. Выбор жертвы длился секунду – знаменитую секунду, воспетую и Борхесом, и Достоевским, и Набоковым – и всеми-всеми друзьями казнимых. Юра еще не знал, будет он сопротивляться или, наоборот, проявит максимальную предупредительность в своих отношениях с палачами. Переводчица что-то там вопила, по-христиански вступившись за своих обидчиц, но на вопли ее не обратили внимания. Палец ткнул… не в него – в Трушину! О-о-ох… (По тому, как тетя Дуся смерила взглядом переводчицу, выходило другое: к ее воплям-то как раз и прислушались.)

Но что тут началось! Нет, этого не передать никакими словами – так в улье, шумящем вкруг раненой матки, снует озабоченный рой. Отбить «матку» возможности не было, но под ноги кидались, голосили, взвизгивали – отбрасываемые пинками, и снова кидались, укладывались на ступеньки. Пытались даже, не в пример иным робким ученикам, взойти за нею следом на Голгофу, – но башмак, лягнувший Науку в голову, сбросил ее с лестницы, у основания которой в результате образовалась груда тел. Бабы скулили, плакали, причитали, а громче всех – просто визжала, не переставая, – осиротевшая Наука – Вера Костина. Оттого шея у нее сделалась жилистая, багровая, высоцкая. В этом нечленораздельном визге с трудом можно было разобрать пожелание, равное по безнадежности лишь исступлению, с которым оно повторялось: «Меня возьмите вместо!!! Меня возьмите вместо!!! Меня возьмите вместо!!!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю