Текст книги "Шаутбенахт"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 22 страниц)
А вот что говорил при этом Нолик. Диаграмма паха.
– Я враг парфюмеров, но вашим духам я должен отдать справедливость (ниже то же самое он скажет и о ее белье: «Я враг всякого белья, кроме постельного…», они создают вокруг вас ауру неприхотливой отзывчивости, на которую вправе рассчитывать иной истомившийся странник – о! Я отлично понимаю вашу склонность к созданиям несовершенным или, точнее, незавершенным. Эскизность привлекает нас не только в искусстве, но и в жизни. Она дает простор нашей фантазии, дорогая, здесь ступенька, позвольте – не благодарите, – да, фантазии, возносящейся ввысь по ступеням бесчисленных допущений, щедро ссужаемых нам сослагательным наклонением, не так ли, Иланочка? Давайте отдохнем, куда спешить, когда впереди вся жизнь. Да, так о несовершенных творениях Божьих, которые мы находим до того привлекательными, что самоотверженно готовы просиживать часами у их пьянящего одра. Верно, дефект привлекателен. Он – случайная щель, пропускающая наружу свечение души, он – незапланированный зодчим выступ в стене, за который цепляется рука штурмующего какой-нибудь неприступный илион. Иные, не веря в небрежность зодчего, усматривают в ней провокацию. Но это уже слишком, это рабанут нам не велит… Моя Ипатия еще удерживает нить? А впрочем, не трудитесь. Сожгите в своей чудесной доброй головке всю эту книжную дребедень, которой обременяет вас никому не нужный старый чудак. Взгляните на меня, взгляните на глупца (увлекшись, Нолик позабыл, что Лиля не сова, а читатель – что сгустилась тьма). Старый пень вообразил себя способным пленить березку, поверил в родство душ… Что тебе до моих многомудрых, а значит, бесконечно печальных раздумий, как сказано в одной антинаучно-популярной книге. Год-два, и ты, которая так блестяще выклитировалась[32]32
Абсорбировалась.
[Закрыть] в земле Эдома и Содома заботами мистера Джоны, – ты пройдешь мимо умирающего нищего барда и не узнаешь его. Слушай, Илана, мало кто знает это. Я тяжко болен, у меня удален желчный пузырь – дай руку, вот… Любимая женщина променяла меня на тугую мошну. В тот самый момент, когда я в бреду повторял ее имя на больничной койке, она развлекалась в Савьоне… Так имеет ли право сей удачливейший из мужей – в горестных кавычках, – имею ли я право еще толковать тебе о том, что есть жизнь, что есть любовь?! О, прочь руки, жалкий наглец!.. Не смей касаться материи столь тонкой… Боже, какое у вас белье! Я враг всякого белья, кроме постельного и столового, но у этой нежнейшей ткани так мало общего с обычной подпругой… (Со всхлипом.) Лилит! Не откажите… я умоляю… только раз позвольте мне погладить общности… да-да, теперь мы владеем ими сообща… одинаково дорожим ими… ого! Наш девиз – упругая пассивность.
И тут совершилось невероятное – по крайней мере, с точки зрения науки. Желая испытать, не врет ли «наш девиз», Нолик тыльной стороной кисти, тяжелой, пружинисто-безвольной, надавил на Лилину грудь. Поначалу испытатель ощутил то же, как если б это был хорошо надутый воздушный шарик – вот-вот заскрипит, – и блаженствовал, как дитя, пока вдруг в гневе не понял, что если кто здесь и надут, то это он сам. Пять лучеобразных косточек оказались уперты в костный забор Лилиной грудной клетки, все же прочее исчезло, как мыльный пузырь.
– Как прикажете это понимать, сударыня?
Лиля не только не поняла, какие роковые перемены произошли с ее составом, но даже грозовые нотки в Ноликовом голосе уловила не сразу. Нолик тряс в воздухе тряпичной плотью, которую держал между средним и указательным пальцами, приговаривая:
– Вот это, вот это как прикажете понимать?
Лиля схватилась за грудь, и – этюд по системе Станиславского: «пропажа бумажника».
– Что же вы со мной сделали… – прошептала она. – Что же вы… – Но поскольку за вторым разом это должно было быть выкрикнуто (все по той же системе), Нолик быстро зажал ей рот:
– Вы что! Совсем с ума сошли? Сейчас все сюда сбегутся… Главное, мне нравится: я с ней сделал. Вы что, не знаете, что женщина, у которой косметический протез, ни при каких обстоятельствах не должна забываться?
Лиля редко, но пронизывающе глубоко, словно подпрыгивая, дышала. В промежутках между елочками, как изобразил бы эти спазмы осциллограф, ей удавалось говорить:
– Протез? Какой… протез, никакого протеза… о чем вы гово… рите, у меня не было никакого протеза… (ык!), я нормальная девушка… здоровая, мистер Джона Полляк… – Свидетельство на этот счет заокеанского джентльмена, безусловно, не могло вызвать никаких сомнений, вопрос лишь, в чем? Лиля, во всяком случае, дальше не продолжала.
– Но… такого не бывает, – сказал Нолик, чувствуя, как Лилина икота начинает передаваться и ему. – Не хотите же вы сказать, что ваша левая грудь, которую сейчас спустило… что это была самая обыкновенная женская грудь?
Вместо ответа Лиля тихонько заплакала.
– И вы прежде ничем ее… не нагнетали – ни парафином, ни чем иным?
– Нет, – прошептала Лиля, совсем убитая.
– Ну, не плачьте, давайте разберемся, как это могло быть. – Нолик чиркнул спичкой. – Подержите. Вот так, хорошо.
Лиля держала спичку, прикрывая щитком ладошки дрожащее пламя. Когда спичка догорела, она зажгла следующую, затем еще одну… Нолик походил теперь на какую-то невероятную стряпуху, миллиметр за миллиметром исследовавшую лист отлично раскатанного теста, свешивавшегося с руки, как предметы в известном сюрреалистическом шедевре. Тщетно искал Нолик прореху, через которую джинн мог выйти из бутылки.
– Только, пожалуйста, осторожно.
– Ну что вы, конечно.
Нолик осторожно извлек из другого чехольчика наполненный сосуд, осмотрел и так же осторожно вправил назад.
– Знаете, попытайтесь ее как-нибудь разнять, а я попробую вот что…
Лиля стала разлеплять склеенные внутренним вакуумом стенки, Нолик тем временем, припав ртом к маленькому мундштучку с краю, раздувался соловьем-разбойником.
– Проклятье… – проговорил он, отдуваясь и вытирая губы. – Что же делать?
Этажом выше послышался шум и мелькнул свет.
– Не дышите…
Они распластались по стенке (ну, совсем как Лилина злополучная грудь). Ладно, читатель, хватит тебя донимать. Все равно конец этого рассказа повисает в воздухе, и мы решительно не видим способа, как самим выйти из создавшегося положения и вывести из него своих героев. Мимо прошел Кварц, дважды, вниз и вверх.
– Мистика… – Дверь захлопнулась.
Мы перебрали несколько вариантов конца, включая и счастливый. Мы заготовили одну любопытную фразу и намерены ею леиштамеш(ь)[33]33
Пользоваться.
[Закрыть] направо и налево: «Число персонажей в рассказе настолько меньше числа возможных их прототипов, что если первых поделить на последних, то на долю каждого придется сущий мизер – даже и не обидно никому».
Что касается упомянутого счастливого конца, то мы готовы предложить его, так сказать, в рабочем порядке, в виде экскурсии, что ли, в творческую лабораторию автора – но никак не более. Читаем: «Конец счастливый. Лилю увозят в больницу, где ей накачивают грудь. Там же заодно ей делают пластическую операцию. Борис так и не узнает, что у нее была заячья губа. Они женятся, и м-р Дж. П. присылает им миллион. Под влиянием пережитого Борис исправляется, становится милым и доверчивым. 30 тысяч (IL? $?) он дает Q. на открытие собственного дела. Нолика по просьбе трудящихся унесли черти, и он теперь в Америке. У Пашки тоже полный порядок: соседский Арик может подавиться своими конфетами – Пашка их в гробу видал».
Декабрь 1977Црифин – Цаялим
О ТЕЛЕ И ДУХЕ
Вник ли ты в этот крик любви?
Р. Вагнер. Золото Рейна
От автора
Рассказ этот есть в некотором роде опыт художественного реферата книги Отто Вейнингера (1880–1903) «Пол и характер», вышедшей в свет уже после самоубийства ее автора. Эпиграф, цитата из «Кольца нибелунга» Рихарда Вагнера, взят мною с одной лишь целью: провести параллель между вейнингеровским отношением к женщине, точнее – возможной первопричиной такого отношения, и обстоятельствами, при которых нибелунг Альберих с оперных подмостков произносит свое «проклятие любви». Напомним, что предшествуют этой сцене безуспешные попытки уродливого карлика (по Вагнеру, Альберих – воплощенное еврейство) снискать благорасположение рейнских русалочек – трех молоденьких немочек, всласть поиздевавшихся над его беспомощной похотливостью. Кстати, Вейнингер (между прочим, утверждавший, правда в связи с другой оперой своего кумира, «Парсифалем», что музыка эта «навеки останется недоступной для настоящего еврея») писал: «Еврей всегда сладострастнее, похотливее, хотя… обладает меньшей потентностью в половом отношении… меньше способен к интенсивному наслаждению, чем мужчина-ариец» – причем тут же сквозь зубы оговаривался, что и сам принадлежит к этому жалкому племени. Покуда Вотан во второй картине «Золота Рейна» любуется кольцом, отнятым у плененного нибелунга – этого Черномора на германский лад, «из жалостных жалостного раба», – проницательный Логе иронизирует по поводу проклятий Альбериха, именуя их «приветом любви» (в русском переводе – «крик любви»). И тут сам собой напрашивается вопрос: а вейнингеровские проклятия – женщине, еврейству, его брезгливое бегство в педерастию, наконец – роковой выстрел в Музее Бетховена – не является ли, в сущности, все это таким же криком любви, не слышится ли за этим глумливый смех какой-нибудь русалочки?
На улице перед дверью
Двери твоего дома заперты, и ты стоишь перед ними, уже не первый год женатый человек. Улавливаете? Бельгийская автоматическая винтовка («рамат», 6 кило весу) наконец прислонена к стенке, шесть часов подряд, пока я добирался из части сюда, эта гадина висела на мне, какими же потными и радостными были мои чувства, когда я скинул ее, расправил плечи – ведь это я сделал прежде, чем прикоснулся к ручке, чем припал к скважине… На мой стук ответом были тихие крадущиеся шаги, сперва к двери и затем, уж совсем на кошачьих лапах, от нее. Как следовало мне поступить? Уйти, словно я ничего не видел и не понял? Пускай кто-то улизнет, зато я услышу рассказ, как кому-то славно спалось и какой сон был при этом увиден: «Понимаешь, вдруг за мной кабан несется, но выглядит как „вольво“, и это я просто знаю, что он кабан, я – в дом, какой-то чужой дом, заперлась, а тут ты – и, о радость, в самом деле ты стучишь!» – и в подтверждение сказки распущенные волосы и смятая постель. «Ты вернулся сюда – так давай же скорей, давай снимай эти противные ботинки и носки, сейчас помоем ножки и в постельку отдыхать…»
Да, поступи я так, это было б так на меня похоже. Но тут я поймал на себе взгляд пары фар, ясных и чистых, силы небесные, принадлежащих серому «вольво» – уж не он ли, с виду такой простодушный, еще недавно в образе хряка посягал на честь сновидицы? И тогда сделал то, после чего мне никогда уже более не слышать (в последний раз поет мое сердце): «Так давай же, снимай скорей эти противные башмаки и носки».
Я закричал: «Впустите солдата!» Пожалуй, это было самое удачное из всего, что я мог крикнуть, если здесь вообще уместно говорить об удаче. Было что-то душераздирающее и в том, что я обращаюсь не к ней одной, а к ним обоим, я, ее муж, и в том, что вместо естественного в таких обстоятельствах «откройте!» униженно прошу лишь впустить, да еще к тому же солдата. Почему, спрашивается, я избрал именно этот путь, почему не уподобился льву рыкающему? Почему даже позднее, уже стоя перед застигнутой врасплох парочкой, я все же приговорил их к тому, к чему приговорил, словно и не я вовсе, а мой крик, завладевший мною уже окончательно, – он был их судьею?
О теле…
Прошли годы с тех пор, как я, сопя – а она прижалась к стенке, дело происходило на лестнице, и потом я прозаически отряхивал ей пальто сзади, – прошептал: «Вперед страшно, назад не могу». «Тогда вперед», – скорей различили мои глаза в темноте, нежели уши – в тишине. Занавес упал, скрыв воина и нежную деву, и только мама с бабушкой складывали на авансцене раскиданные небрежной мужской рукой доспехи.
Она была невинна, когда мы поженились, это – непреложная истина. Отсюда ее институтское с торговой присыпкой отношение к браку, сиречь к тем сумеречным прелестям его, коих женщины вожделеют не только телом, но и душой. А порой даже не столько телом, сколько душой. Вот девиз нашего медового месяца в ее устах: «Ты мой бог, ты делаешь меня женщиной». Эти восторги, следствие дачного чтения, мною не заслуженные, отнюдь не льстили мне, наоборот, заставляли мою мужскую силу, и без того напуганную, затаиться совершенно. Я только мрачно думал, что недалек тот день, когда одной литературой сыт не будешь. И вот поди ж ты, когда этим весенним днем в воздухе даже не пахло, раб своего нетерпения, что ж, в засадах мне не сидеть, я не удержался от явки с повинной – в виде туманного намека на… и ни-ни больше, вот такой интересный был намек.
Она поразилась безмерно. «Как, что-то не в порядке? А что именно, мы это редко делаем, да?» Тут молодая жена принялась засыпать мужа вопросами, и, если б он не проговорился, безумец, не пришлось бы в конце концов признаваться в том пронзительно постыдном, о чем лучше помалкивать, чему лучше пребывать в беспробудном мраке… Но надо знать его проклятое нетерпение во всем – он проболтался. Сперва пытался обойтись односложными ответами.
Жена:
– Это очень редко, да?
Бедняга:
– Нет, не это.
Жена:
– Тогда… у тебя слишком маленький ротик? (В переодевалке спортзала она слыхала, что на размеры ктеиса указывает величина рта, и теперь в своей изощренной стыдливости прибегла к этому иносказанию, полагая, что в равной степени сие относится и к мужчинам.)
– Да нет же.
– Тебе неприятно говорить об этом, милый. Но меня-то, твою женщину… я ведь твоя женщина? – тебе нечего стесняться… Но если это так тяжело для тебя, давай говорить буду я, а ты будешь только произносить «холодно-горячо» – я и догадаюсь.
На это я ответил, что лучше сам… парой слов, если она так настаивает (а как ей было не настаивать после того, что услыхала). Затейничать же, водить хороводы отказываюсь категорически.
– Видишь ли, бывает, если ты что-то можешь, так ты уже можешь, и можешь, и можешь. Ездить на велосипеде там или плавать. Лиха беда начало, а дальше… схватил верное ощущение – и на всю жизнь… А в нашем деле, поймал его, это ощущение, кажется: такое стойкое, что навсегда. А только поехал на велосипеде или поплыл…
– Как, уже и поплыл, да? И ты, бедненький, ничего не успеваешь?
– Ну-ну…
– Что, я очень испорчена? Да?
– Нет. Но ты ничего не поняла. Не я (о если б я!) – ты ничего не успеваешь.
– Я?
– Ты еще… а мне уже не хватает терпения… ох… – Она еще не понимала, что это вина, а я уже спешил оправдаться: – Ты такая дорогая, такая любимая… Ну, не будь ты ею, такой дорогой и любимой, а то стоит мне только увидеть твое лицо, как я тут же им восторгаюсь.
– А ты можешь не смотреть на меня?
– Если б одно это. Я и так отвлекаю себя разными мыслями…
– Да? Вот уж не думала, что, когда я делаю своего мальчика самым счастливым на свете, он думает о чем-то постороннем. Ты думаешь о женщинах, да?
У нее даже губка задрожала. Я поспешил сказать, что это не посторонние мысли, лезущие в голову оттого, что мне скучно ее любить (приправил хемингуэйчинкой), а мысли специальные, ни для чего другого не предназначенные. Ее изумлению не было предела: и она, она тоже хочет предаваться этим специальным мыслям.
– Нет. И давай поставим точку. На-де-юсь, – чеканя каждый слог, – у тебя достанет ума подыскать не менее захватывающую тему для обсуждения.
Это было сказано в расчете на то, что губка ее светлости сыграет в обиду и дня на два вообще будет покончено со всякими разговорами, а там, глядишь… Нет, губоньки не надулись. Она не всегда бывала ранима. На сей раз – нет.
…Патии
– Нет, ты мне скажешь, я хочу, я должна слышать.
Мое удивленное ухо уловило истерическую нотку, и уж тут-то жаркая спазма любви, жалости, стиснувшая мне горло, постаралась изгнать из меня беса худого, а оставшийся, добрый, трогательно подумал: «Может, у нее есть свои тайные причины на этом настаивать? Сколько раз патентованное зло на поверку оказывалось лупоглазым добром». Но как, как я мог явить Божьему свету этот страшный лик позора, открыться в своем невообразимом мысленном блуде, когда первое же произнесенное вслух слово, подобно Медузе, убьет нас. Блажен муж, которому достаточно представить себе груду неоплаченных счетов, пылящихся на комоде, и крепкие вожжи у него в руках. Нет, тут нужны яростная фантазия, сокрушительные видения, какие только и способны отсрочить взрыв, не имеющий себе равных в мире, даром что подрывником минируется один-единственный мозг. Природа этих видений, перетекающих друг в дружку, этих картин, проступающих в мареве желтого зноя, – всемирная, всевыворачивающая наизнанку всё живое судорога соития. Чужое соитие, мерзостное, мерзостное настолько, что уже немыслимо самого себя окунать в ту же купель, – вот оно, действенное средство. Тут не отделаешься видом парочки, грешащей под кустом в ромашковых веночках (наоборот, от этого адская машина сработает преждевременно). Я представлял себе на вкус болото, где в отвратительной сизой пене сплелись клубы гадов, ежесекундно выдавливающих из себя себе подобных. Не помогло. По краям Бог Саваоф. Я гнал стаи грызунов: они носились по кругу, в предчувствии скорой погибели соединенные пониже хвостов. Нет, не помогло. Это коробило, могло повлиять на аппетит. Требовалось что-то похлеще, что оскорбляло бы – страшно – мое нравственное чувство. Так возникла ветхая постель, взятая из мебельных арсеналов моей памяти, на которой затеяли любовную возню родители. В своей ненасытности мозг требовал всех подробностей. Барахтаясь, отец и мать сбрасывали одеяло на пол, комната наполнялась всяческими запахами, на которые немолодые тела куда как щедры. А потом пришла пора подключить болезнь – так алчна была преисподняя моей души. Отец, цвета охры, иссушенный раком печени, едва дышащий, уже замочивший всю постель, отец вдруг пропарывает своим животворящим ятаганом больничное белье, а рядом дед – анахронизм, деда я знаю только по фотографиям, он попал под трамвай еще в тридцать пятом, – и оба они, дед с отрезанными ногами и развороченными внутренностями и мой агонизирующий отец, начинают блудить, по-мужски, крепко, без выкрутасов. И это все, покуда я держал ее в своих объятиях.
На милость сильного
– Ну скажи же, ну скажи же, ну скажи же… – ныла она так, словно была моим сердцем. – Что это за специальные мысли?
«Ну купи, ну купи, ну купи…» – так клянчат дети.
– …Разве не сладостно открываться в этом своей единственной, – вдруг превращалась она в боготворимую девицу, которой, в отличие от ребенка, ни в чем нет отказа. Проклятое дачное чтение, после этого я все выложил. – Да, своей единственной, которая ведь не уличная девка и все поймет.
Все выложил, все рассказал без утайки. Она слушала, не сводя с меня глаз, но при этом ни единым касанием или пусть даже крепким рукопожатием – что было бы еще лучше, мол, я с тобою – не подбодрила меня. Было мгновение, когда я перепугался: что я делаю, что несу? Пустые страхи. Едва я закончил, как она кинулась мне на шею, покрыла жгучими поцелуями лицо, по которому уже пошли засосы жгучего стыда; дыхание же было наполнено такими словами:
– Не смей этого больше делать, никогда, мой любимый. Я дана тебе на радость – не на муки. Не надо, слышишь, больше… сдерживать своих восторгов, о мой мальчик… так настрадаться… мой восторженный мальчик. (Это ласкательно-унизительное прозвище так за мной и закрепилось.) Как ты, глупыш, не понимаешь, что мое наслаждение в твоем, ты даже не можешь представить себе, какая это сладость видеть: глазки моего восторженного мальчика вдруг прячутся, сам он становится маленьким, словно ребеночек… мой ребеночек… у меня на груди… моточек у него под гору покатился, ниточка вьется. Скажи, ты в детстве много онанировал?
Вот клубочек и размотался. Не такая уж она институтка, во всяком случае, не такая, как другие институтки. Вот-вот мне солью обдаст губы, вот-вот выступит сизая пена ее, Елены, чувственности.
Откровенность за откровенность. Ошибочные воззрения
– Ты знаешь, милый, я считала, что гуманисты, которые восславляли тело и полноту жизни, на верном пути. В особенности когда тело – женское. Как ты думаешь, уместно говорить о культуризме Возрождения? Или лучше сказать – «возрождение культуризма»? А почему женское, знаешь? Формы полней развиты. У мужчин лишь черновой набросок, сухой план. Одного я не могла взять в толк и за это мужчин игнорировала. Почему вы – о, не ты, не ты, мой ангел, – они, мужчины, такую слабость проявляют к нашей ноге, самому неженственному в нас? Касательно плеч, шеи – это у вас пустая вежливость, поцелуй в ручку. Женский живот без стразовой пуговки в пупке шансов не имеет. Зато вы, как ненормальные, стреляете глазами по этим нашим знаменитым ножкам, когда у вас свои – точная копия наших. Да, вас влекут общие места: занозистая голень, круглая коленочка, даром что с тылу в связках, венах и складках – чем брезгуешь. Кучка на дворе в размышлении пола тоже общее место. И точеная женская фигурка, воплощение хрупкости, способна извергать из себя геркулесову ношу, тогда как, посмотришь: сам – стальные желваки, железные мышцы, а разводит червячков для рыболовства. Будь такое возможно на публике – со стыда бы сгорел перед своими болельщицами, ждавшими появления Могучей Кучки.
Она умолкает в смущении – знаем цену этому смущению, им достигается видимость инициативы, идущей от противной стороны. Час был поздний, зевком прикрыв краску досады, я попросил: «Дальше».
– И потому наше превосходство я видела в нашем несходстве: вожделенная цель всех мужчин у нас благородно вправлена внутрь, а не глумится над красотою тела. Мужику голому – неудобно, а нам – сам знаешь. Только щадя ваше самолюбие, мы носим одежду. Жена слепого тоже в театр не ходит. Зато вы одеваете нас в самое красивое, и мы ради вас это сделали своим хобби.
На милость сильного, или К жене под юбку
Сразу затем немощный хозяин склонился перед своей могучей хозяйкой, а та не без умиления приняла его, слабого, под свое крыло – так моя жена из женщины с грудью сделалась женщиной с сердцем. Похвальным образом преодолела свое поверхностное мироощущение (что следует понимать буквально, как ощущение мира поверхностью), похвальным образом, говорю, пускай даже далось ей это без видимых усилий. Я-то и раньше понимал: все ее «ты мой бог», «Я Твоя Женщина» были авода зара, служение чужим богам, которым и кадят-то по-ихнему: «миленькой» да «слатенькой» (под уф-уф паровозное), если вообще не под град отборных утюгов.
Но все переменилось. Молча мы вышли с ней на столбовую дорогу духа – она впереди, а заинтересованный раб исподтишка подталкивал.
По дороге столбовой
Она вписала новую страницу в книгу своей жизни, а старую вырвала. И новую частенько читала мне перед сном – реферат этой самой книги: «Соотнесение принципов высшей духовности с половыми проблемами». Только не нужно думать, будто высшим принципом, хотя и не высказанным, был «принцип зеленого винограда». Не моя вина, если тут можно наскрести еще немножко и мне в утешение. Слушайте, внемлите, жена говорит:
– Ангелоченька мой, мое золотое и серебряное колечко, только благодаря тебе (благодаря мне!), о восторженный мой мальчик, я поняла, какой дурой была до сих пор. В чем я усматривала достоинство, там – изъян. То, что мужское хозяйство выставлено на двор (ничего, да?) и живет честней всех, никогда не скрывая своих чувств, это только свидетельствует в пользу хозяина. Сразу получается, что его естество нравственней хозяйкиного. Любая психиня почитает свой мясной хвост, отходящий от головы, средоточием земной красоты, упоенно разглядывает его (себя) перед зеркалом и попадает впросак…
– Маркиз де Просак? – Тут вступаю в бой я, подобные бои с человечеством ведутся нами как по писаному. – Маркиз де Просак, Анри де… Ха-ха! Предлагаю так называть любого, кто, ублажая душенек, уже пускает пузырьки. Буль-буль, мой рыцарь… Восхищаться красотою высокоразвитого хвоста – это как говорить: людоедство, оно хоть и смертный грех, но надо признать, готовят они, черти полосатые, отменно.
– О, мое двойное колечко, только рудиментарный хвостик – да, мой дивный праздник? – с парой декоративных сосков без блюдец, со впалыми щечками бедер, он наш идеал, да, рыбонька моя восторженная? За заслуги перед нравственностью выдворенный наружу, ваш спорангий производится в самостоятельного человечка. Словно сиамский близнец, не удавшийся ростом…
………………………………
(Это маленький братик вдруг проснулся, и пришлось его скоренько уложить: «Маленький, холосенький, пись-пись-пись…»)
По дороге столбовой (продолжение). Первый сон Веры Павловны
– Видишь? Никаких тебе хлопот. Женщине еще только предстоит пройти через это, фурункул еще покуда сидит глубоко в ней, но, погоди, и у ней он выйдет наружу и начнет подсыхать. Превратится в корочку…
– Постой, милый, так я еще стану как мальчик?
– Ну, не знаю, успеешь ли ты стать как наш брат, но это необратимый процесс, а ты на верном пути.
– Я во всем следую твоему примеру. Недавно мне приснилось: гусеница – бабочкой стать не желает, а летать порывается. И что ты думаешь? Накачалась гелием. Маркиз де Просак, воздыхатель по гусеничной мякоти, жертвует ей свои последние буль-буль. Не беда, что собственные мушиные крылышки отпадут.
– Пудрим грязь.
– Одеколоним пот. – Ее торжествующий взгляд настиг мой, тускло-тухлый: заработала очки на подмене сухой материи влажной. – Нет! – воскликнула она решительно, словно опровергая кого-то, потому что небольшая заминка все же вышла. – Нет! Честное слово, я не устану благословлять судьбу за то, что она помогла мне выйти за тебя. (Лесть на длинных ногах.) Сегодня ночью непременно увижу сон. Я иду по улице с огромным флагом в руках, народ смотрит и тихонько меж собой переговаривается: «Из тех самых жен», а на флаге моем надпись: «Муж научит».
По дороге столбовой (окончание)
Не в моих правилах получать сверх положенного и не отрабатывать.
– И знаешь, – поспешил я (но не насмешил, все было очень серьезно), – если хочешь, я тебе открою одну тайну. Самая грандиозная попытка облагородить низ, ниже которого не бывает, – каплю, чистейшую, рожденную на самом пике сознания, на высоте такой… – Я открыл широко глаза и рот и пояснил: – Вот, не хватает ни слов, ни воздуха: Арарат… заставить катиться прямо в пах. Потому что освятить пах может только она, и уж эту святыню язычники не пощадят. Да, ты угадала. Это – любовь. Святое чувство всецело закрепляется за скользким началом жизни. Хотя и ребенку ясно: любовь и либидо…
– Гений и злодейство?
– Да, две вещи несовместные. Пара полярных категорий, соединить которые может только…
– Смерть!
– М-м, нет, злая всегда правдива. Так лгать способен только живой. Ромео и тот не натянет поводья на финише, если в лицо ему вдруг задышит обалделая кормилица, до поры до времени прикидывавшаяся Юлией.
– Так ты перестаешь меня любить, когда мы любим друг друга?
– Э-э-эх! И после всего ты будешь жевать холодного хемингуя с картофелем. Привет тебе горячий. Любите друг друга не чаще двух раз в час.
– Я хотела сказать, когда ты берешь меня. – Она подмигнула. – Значит, и в любви есть обеденный перерыв.
На даче были и другие книги.
– Мы с тобой не в счет. У нас это так быстро, так невзначай, мы не делаем из этого цели в жизни.
– Хорошо, верно? (Словно увидала степь поутру.)
– А и правда хорошо. (Фальшивая протезная улыбка.) что означает: воротики недолгой паузы.
………………………………………………………
Второй сон Веры Павловны
– Как ты глубок, молниеносный мой. Думаю, что для тебя специально этой ночью я увижу еще один сон. Такой. На горизонте живет некий народ – могучее племя. Рельеф мышц на их спинах до того крут, что струйки пота сбегают только по ложбинкам меж них – уж затем, в гладкой долине поясницы, они сливаются в единое море, которое на вкус – слаще нектара. Понятно, что за люди? Но, несмотря на свое телосложение, они, как и мы, проникли тайну любви. Едва утро, седая зазывала, впрочем, возможно, все-таки старец, кричит: «Любовь пришла! Первая любовь! Иссуши поскорее мясные хвосты!»
Вообще-то рифма быть должна,
Но я пока ее не знаю и не хочу ее узнать,
На сонном языке она должна
Лишь существовать, —
неожиданно пропела жена, как музыкальная шкатулка, и продолжала:
– «О вы, кто сегодня возлюбил своего ближнего, шаг вперед!» И всегда от толпы отделяется несколько человек – мужчин-геркулесов, заслонявшихся локтем как от яркого света, женщин, ступающих чинно, с ног до головы в белом. Ничего, что тебе ничего не ясно. Сны так устроены, что могут начинаться с любого места – видящий их не нуждается в объяснениях, на время сна ему гарантировано поддельное прошлое. Но предположим, и ты обзавелся им – как шпион. Ты же шпионишь за моим сном, а какой шпион без легенды? На первый взгляд картинка успокоительно-реальная. Нормальные ребята: работают, учатся, отдыхают – просто «на горизонте выросло поселение». Спящий, как ребенок, всякий сон на веру принимает. Но постепенно обнаруживаешь какой-то элементик, затаившийся, который все-таки глаз колет – такой он потусторонний, такой не жилец на этом свете. Для влюбленного студента обладание любимой – высшая мера счастья, а для поселившихся на горизонте любовь – великая разлучительница тел. Какое-то время они еще ждут, проверяют свое чувство: не ошиблись ли, и если нет, то – «прощай, любимая супруга, прощай, возлюбленный мой муж». Седая зазывала, а может, и старенький муэдзин кричит с вышки: «Их посетила Любовь Платоновна! Их посетила Любовь Платоновна! Любовь возможна только платоническая, остальное – вавилонская блудница».
На круги своя
Вот и получилось, что я остался с носом. Проникновенно-дикая аллегория, на которую я сам же ее натолкнул, вернула все на круги своя. Все еще не понятно?
– Ну, это что-то невероятное… и ты такое сможешь увидеть, счастливая?
– Что, бомба, а?
– Ты большая у меня мастерица видеть сны, чего говорить? Твой сон замечателен, слов нет, трижды замечателен. Но что с того, когда его основная мысль: муж у меня любим, свят, уж я отосплюсь с другими. И приходится признать его непригодным к включению в собрание твоих снов.
Ну, наконец, все понятно? Перспектива сделаться вскорости именно таким мужем – к тому же собственными стараниями – озарилась как при вспышке молнии.
Молчание.
– А как же гений и злодейство? Ты же сам говорил… Я когда-то навсегда рассталась с подругой только из-за того, что та ставила мессу Баха. Ты ведь это…
Бац! Какого комара я бы сейчас мог убить у себя на лбу!
…Ты ведь это называешь хемингуём холодным?