355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Гиршович » Шаутбенахт » Текст книги (страница 14)
Шаутбенахт
  • Текст добавлен: 19 апреля 2017, 08:30

Текст книги "Шаутбенахт"


Автор книги: Леонид Гиршович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 22 страниц)

Избави меня, Боже, от друзей – это был тот самый случай. Что влип в историю (а может, попал в Историю?), Юра понял, когда действительно они остались сидеть – одни. Горсткою вражеских пленных.

Русские, надо сказать, были смелые женщины – они воспринимали произошедшее с покорностью фаталисток, – Юра представил себе, как по возвращении в Беэр-Шеву напишет об этом в газету, некоторые предложения уже составлялись сами собой. Но потом стало тревожно и уже было не до газеты. Террористы, правда, не обращали на заложников – и на Юру, в частности, – ни малейшего внимания, но вид имели остервеневший – только сунься к ним, таких п…лей накидают.

Теперь они изменили диспозицию: один у лифта, двое держали оборону наверху – боялись атаки с воздуха? И один без умолку трещал что-то в телефон. Под лестницей, возле уборной – чисто по-французски, – был телефон (служебный, в железной «аптечке»).

– Ой, девушки, из пулемета – в самое ухо, зараза такой! Ничего не слышу, – сказала Люба Отрада, жалобно и хитро – жалилась, допустим, перед чужим, перед Юрой, а хитрила?.. Поди там разбери. Как Шевцова с Громовой, краснодонки, сидели они, обнявшись с Гордеевой, – вот-вот запоют.

Но запела, по своему обыкновению, Петренко, – а у нее всё в одну дуду, все про то же.

– Это выходит, что им всем дан приказ на запад, а мне в другую сторону? – и запела:

 
Дан приказ ему на запад,
Ей в другую сторону-у,
Дай-ка я тебя, Любаня,
Напоследок еб… – извини, журналист, – …обниму-у.
 

И пошла кадрить террористов.

– А теперь чего? – спросил кто-то недовольно.

Могло сложиться впечатление, что к такому повороту событий женщины были готовы скорей, чем Григорий Иваныч. Его шляпа валялась, так и не поднятая им, правый висок вернул левому заем, который по-китайски свисал к скуле. Сам он направлялся снова в туалет. Шел на цыпочках – опоздавшим к началу доклада. Кричавший в телефонную трубку «номер первый» посторонился, пропуская его.

Юра начал потихоньку обособляться, чтобы как-то дать понять террористам: он не с ними – а с ними. Но не успел – увидел раскачивающуюся сетку, перерезанную проволоку… У Юры упало сердце, и он судорожно прижался к чему-то. (К Сычевой Рае. Вообще же, не видавший, как террорист орудовал садовыми ножницами, он решил, что это от пуль.)

– Слушай, Валя. Ты помолиться можешь… ну, по-вашему?

Зайончик кивнула. Сперва пошептала про себя – все, вспомнила:

– Ойче наш ктурыщ ест в небе швенч щел имел твое пшийч крулевство твое бонч воля твоя яко в небе так и на жеми хлеба нашего повшеднего дай нам джишай и отпущч нам наше вины яко и мы отпущаемы нашим виновойцам и не вуч нас на покушение але нас збав одэ злего амен.

– А ты понимаешь?

– Нет, – призналась Зайончик.

Тихий ангел… которого Наука тут же спугнула. Ох, не любит она весь этот зайончик:

– Ха! Ха! Ха! Корреспондент, верно, в Раю влюбился – смотри, как к ней приплюсовался.

– А?.. – Задумавшаяся Сычиха сморгнула и лишь снисходительно глянула на соседа: мол, ничего-ничего, если тебе так спокойнее…

– Идет, – шепнула Надя.

Переводчица – мимо них прошла было, но, передумав, вернулась спросить, как им.

– Хорошо все, спасибо. Вот только Григорий Иваныч в туалете все маринуется. Ему б на клизьму направление в медчасть дать.

Сие предназначалось, причем нескрываемо, для ушей Григория Иваныча – поносник возвращался. И сразу залебезил перед иностранкой:

– Прошу прощения за задержку, я чего-нибудь пропустил?

Та усмехнулась:

– Нет, как всегда.

– Я думал, вы переводили им, что сказал Он. Вы же с ними еще потом о чем-то говорили.

– Я говорила о том, что остаюсь с вами, – мне было предложено уйти.

– Спасибо, – как бы сам с собою: – Остаетесь… угу… А так больше ничего он не сказал?

– Отчего же. Зачитал их требования.

– И чего они требуют?

– Чего они требуют? – переспросила переводчица. Она отвлеклась: Юрина рубашка приковала к себе ее взгляд, – но на рубашке не бывает расстегнутых ширинок, так что спокойно… А, предательский магендавид! (Юру даже бросило в пот, в жар, во все сразу.) Нет, не надет… уф… Хотя, может, и зря не надет. – Они много чего требуют. Чтобы советское правительство вступило с ними в переговоры. Чтобы советские евреи могли беспрепятственно уезжать в Израиль.

– Ишь чего захотели! – И вяло прокомментировал: – Сионистские молодчики.

– Они угрожают, – не без колебаний продолжала переводчица, – начиная с шести часов вечера, если их требования не будут выполнены, каждый час сбрасывать с Эйфелевой башни по человеку… извините, я должна взять трубку.

Григорий Иваныч догнал ее у самого телефона и зашептал:

– А они не могут сбросить… по-настоящему?

– Это вы у Трушиной спросите… Алло, алло, – заговорила она по-французски, беря телефонную трубку.

Григорий Иваныч выглядел скорей озабоченным, чем потрясенным. «Шкуры… жалеешь их…» Рука его потянулась к ручке двери (в туалет), но он сказал себе решительное «нет», крякнул, подтянув брюки (не до подмышек, как Зайончик юбку, но пальцев на пять). На шестой ступеньке его глаза оказались вровень с валявшейся шляпой. Пошел надел, а причесаться забыл, прядь так и продолжала свисать из-под полей шляпы – словно к ее изнанке был когда-то приклеен клоунский парик и это все, что от него осталось.

– Задавайте мне вопросы, – говорила повторявшая подвиг Януша Корчака переводчица. – Да, рядом… С нами обращение хорошее… Совершенно спокойно, никакой паники – поют народные песни. Перед тем немного помолились. Нужна питьевая вода, продовольствие… я не знаю, может быть, одеяла… ах да! «Респрим». Передаю… Хорошо. Сегодня в «Журналь телевизе» будет зачитано их обращение к правительствам и народам мира. – Она выразительно глядит на террориста, а тот брутально вырывает трубку. Снова: московские фараоны, сибирские пирамиды – в шесть часов вечера первый Икар.

Говномесилки друг к дружке больше не жались, как сгрудившиеся на крохотном островке. Вода спала? Или групповой снимок уже сделан? Вот и Надя встала и, позабыв одернуть юбку, пошла разведать, куда делась Петренко. Остальные проследовали путем Григория Иваныча… Кроме Сычихи. Сычиха, обросшая с одного бока Юрой, так и несла свой крест. Но предел есть всякому терпению. Рая очень деликатно сказала, что ей надо на минуточку, занять очередь, и тут же назад, тут же…

Как Юра, так мог выглядеть либо припавший ухом к земле, либо – бери и обводи мелом. Нет, не последнее, все же Юра был жив. Но под ним раскачивалась Эйфелева башня. Все сильней и сильней – чтобы сбросить его. Юра заклинал себя как-то доползти до этих парней – о том, чтоб идти, не было и речи, – доползти, показать паспорт, объяснить, что на такой высоте у него разрывается мозг, ну, не знаю – сделать что-то!

«Сделать что-то, сделать что-то, сделать что-то», – пыхтя поддакивали паровозики. Они тоже еле ползли. Как называется это в медицине – когда журчит из крана – и уже журчит в утке? Но и за ползущим паровозиком можно, оказывается, поползти не хуже. Только Юра не учел – да и не до того ему было – в глазах террористов всякий, подползающий к ним по-пластунски, скорпиону подобен, и его участь решается на самом низком уровне – на уровне инстинкта самосохранения. Юрино счастье, что его никто не заметил, зато он – услышал… Вне всякого сомнения, это был арабский!

Очнулся он как в люлечке, раскачиваемой тихо-тихо. Это было иное, чем ходившая под ним ходуном Эйфелева башня, – его баюкало здоровенное колено тети Дуси, покачивающееся в такт ее тихому пению:

 
Баю-баю-ббюсь,
В бою боюсь, боюсь,
Солдатиком, солдатиком
В сыру землю вернусь.
 

Остальные, окружив Трушину, поочередно обмахивали подолами Юре лицо, пока на нем не прорезались глаза.

– Настя, у тебя спички есть? – спросила Трушина у Гордеевой. Гордеева ужасно смутилась и, пунцовая, протянула коробок. Трушина взяла пять спичек, из которых выложила у Юры на лбу пятиконечную звезду.

 
Головой-то не кружи,
Да тихохонько лежи,
Да тихохонько лежи,
Стару матку не лижи.
 

Юра послушно не шевелил головой. Подумал: «Сектантки какие-то».

 
Красной ты армеец наш,
Воротися во блиндаж,
Воротися во блиндаж,
Там у коечку ты ляж.
 

Все вместе:

 
У той да у коечке с девицею лежи,
С зазнобой сердца наболевшего,
Лежи да любу свою стережи.
 

– Кто будет его люба? – спросила Трушина.

– Сычиха, кому ж еще-то, – согласились между собою говномесилки. – Давай, Рай, пой.

Решение было справедливым, и Сычева не заставила себя упрашивать.

 
А люба те споет,
Споет песню во черед,
Ту, что пели наперед,
В страхе к сердцу-то прижмет.
 
 
Баю-баю-ббюсь,
В бою боюсь, боюсь,
Солдатиком, солдатиком
В сыру землю вернусь.
 

Юра уже совсем пришел в себя, но продолжал лежать. Ему было хорошо.

За то время, что он был в беспамятстве, произошли кое-какие события. Ну, во-первых, то, что сам он был найден бездыханным, уже как-никак являлось событием. Дохлый скорпион не опасен (они опустили сразу автоматы), дохлый, он мог вызвать только желание тронуть себя носком башмака, повернуть – чтоб лучше рассмотреть. Заложницы снесли его в более спокойное место – вниз по матушке по лесенке, где окружили вниманием, ему даже в этот момент не снившимся. Переводчицу, когда она хотела взглянуть, что с Юрой, близко не подпустили.

Другое событие – вертолет. Он покружил и оглушительно завис – совсем рядом, на уровне площадки – трап перекинь и переходи. Террористов это не испугало, они были герои. Едва лишь черной точкой (мухой в окне) зажужжал он вдали, террористы заставили Григория Иваныча и переводчицу прикрывать их своими телами. (И о террористах, наверное, надо что-то сказать. Характерами их не удостоим, только характеристиками – техническими. 1) Владеет французским, продолжительность текста минут двадцать, потом сначала. Умеет говорить по телефону. Стреляет. 2) Говорит на иврите, обратной связи нет, христианин. Стреляет. 3) Стреляет. 4) Стреляет.)

– Переведите ему, что душит, чтоб не так сильно душил… Ну будьте же человеком… – Переводчица что-то сказала, как харкнула. Григорий Иваныч как закричит не своим голосом: – Что же вы, а? За что же это вы?

– Сами знаете.

Странное это было зрелище – диалог двух голосов, одинаково зажатых колодками чужих локтей (видно, все же неодинаково). Это как если представить себе: в старину, в каком-нибудь Кадисе, пара голов на концах бушпритов ведет между собой разговор. Только в реве налетевшего ветра – не мотора.

– Я человек невоенный.

– Замолчите, уши вянут слушать.

– Но я шел по линии обкома. Мне было сказано русским языком: работа партийная. А на другое я не тренированный, вы знаете.

– Вы ходили к Трушиной, чтоб она вам погадала? Язык распустили?

– Даю вам слово коммуниста: кроме как…

– Вы погубили всех. Страшный будет финал.

Удушаемый, Григорий Иваныч снова топтал упавшую шляпу. Вертолетный ветер в ярости трепал одинокую прядь на его лысине – словно то был одинокий носок, позабытый на бельевой веревке. Пилот подает знаки, их смысл ясен. К тому же, перестав на минуту свой «поток сознания» сливать в телефон, взбежал по ступенькам условный «номер первый» и подтвердил: доставлен требуемый груз плюс предметы для гуманитарного употребления. Спустят «паучком». «Номер третий» взобрался на плечи «номера первого», как на демонстрациях, когда жгут флаги, и перерезал у себя над головой проволоку – перерезал раз двадцать по меньшей мере. В том месте, где кусок сетки отвалился, небо перестало быть в квадратик. С вертолета на тросе были спущены один за другим: тюк с одеялами, контейнер с закуской и четыре огромных рулона, до сего момента хранившиеся в багажном отделении вокзала… Юра прибыл на Лионский? А это все лежало на Гар дю Нор – значит, откуда оно ехало? (Лучший способ ввести в заблуждение – не заметать следов.) Четыре рулона предполагалось раскатать и свесить, по одному с каждой стороны Эйфелевой башни, – это были транспаранты на четырех языках, размером 40 х 5, всему миру на прочтение:

Let my people

Отпусти мой народ

Laisse partir mon peuple

Юра лежал себе, слушал пение сирен – трудно сказать, ловил ли кайф, – да как спохватится: паспорта! деньги! Схватился – нет, лежат вроде бы там, куда положил…

– Ха-ха-ха! – дружно грохнули все. И пошли комментарии, скабрезные по форме, фрейдистские по содержанию.

– Правильно, Коля, самый раз переучет у себя в портках сделать.

– Ну как, ничего, Николай Угодник, не забыл? Все на месте?

– Да не смущайте человека. В вас, бабах, стыда-то с воробьиную соплюшку.

– А может, вовсе и не в нас с воробьиную соплюшку. Ну что, корреспондент, на месте женилка?

– Без свистка не свисти, а без женилки не женись.

– А без рожалки не рожай, – съязвила Валя Петренко – «с сознанием дела», за что Чувашева (рыжая, Соломонов суд, у которой мертвый ребенок родился) чуть не вцепилась ей в глаза. – А чо ты, а чо ты – а чо я такого сказала?

– Мне надо было удостовериться, что документы в порядке, – оправдывался Юра, как идиот улыбаясь. Ему, чепухи стыдившемуся, когда надо было что-то сказать, что-то лишний раз спросить, – ничего сейчас не было стыдно. «Положить, – подумал Юра, – голову снова на тети-Дусино колено или хорошего помаленьку?»

Трушина это как прочла.

– А ты не бойся. Удобно было? Хорошо было? Приятно было? И клади.

Юра хотел что-то сказать, но тут Надя-в-курсе-всех-событий принесла с «палубы» аппетитную новость:

– Обед привезли, – и весело потерла ладоши.

«Они еще не знают, что это арабские террористы. Надо их предупредить и переводчице сказать».

Долго ждать себя переводчица не заставила. Она пришла следом за Надей и подтвердила: доставлена еда и одеяла на ночь, если придется заночевать.

– На ночь?.. – протянуло несколько голосов. Они до ночи здесь сидеть должны? Так это еще сколько часов.

– Сейчас пятнадцать минут второго, – сказала Наука.

– Я не хочу вас пугать, – продолжала переводчица, – но вы недооцениваете серьезности своего положения… то есть нашего.

– Дооцениваем, дооцениваем. Мы девочки пуганые.

Трушина – единственная, кто молчал. При чужих она была лишь грудой рыхлой плоти.

– И все же говорят вам, вы недооцениваете опасности, вы не понимаете, что это сионисты.

Юрой овладело сложное чувство: сейчас он ей скажет, какие это сионисты, и он предвкушал эффект от разоблачения. Поэтому он решительно встал, но – нерешительно подошел к ней: с другой стороны, это хана для него, это хана точно, если они узнают, что он… Кто он. Он уже видел себя в глубоком пике. Вон, не больше панамки ярко размалеванный цирковой шатер – на изумрудно-изумительной лужайке. Подлетит, заслонив собою небо, и оглушительно лопнет первомайским шариком в морду. Первомайские шары – и желтые, и зеленые, и молочный, и красный. И снова молочный, и оранжевый. И никак не казалось больше такой уж глупостью то, что намалевано на панамке: Эйфелева башня со скрипочкой, с избушками, с церквушками, с летящей кубарем кривоносой головою.

Юрино воображение безнаказанно-ретиво, пока он не снаружи, пока заключен в жюльверновскую батисферу.

Паспорт же… (неожиданный ход мысли) предательский паспорт в брюках! Найдут – каюк. И подвесят вас на этом каюке, батенька, прямо на каюке.

Так, шаг за шагом, отклонялась в сторону Юрина мысль. И он позабыл, что же, собственно, хотел сказать переводчице. А та не забыла, помнила, что хотела сказать ему:

– Сдается мне, что вы не тот, за кого себя выдаете.

Сказала и ушла.

Выдавал же Юра себя за московского корреспондента Колю. Корреспондент Коля… Стыд… ыйярр! Он не нашелся что ответить, а если б и ответил – все равно в спину.

Что разоблачен был вовсе не журналист-самозванец – что разоблачен новый оле, житель Беэр-Шевы, маскирующийся под жителя Москвы, об этом Юра не подумал. Каждый наперед знает, какой свиньи от кого ждать. От переводчицы именно такой. Другое дело – террористы…

Юра побрел в уборную – и отлить, конечно, тоже, но главное, чтобы избавиться от паспортов. Террорист с трубкой – можно сказать, в зубах (телефонная трубка имеет форму кости) – с силой бьет каблуком в запертую дверь туалета, показывая, что занято. Но Григорий Иваныч с той стороны истолковал это, разумеется, иначе и с удивительной быстротой освобождает место, что по его милости отныне пусто не бывает. Юра вошел – щелкнуло изнутри. А загажено-то! Как на вокзале, бля… Юра предварительно перелистнул паспорт – свой, Раин: не завалялось ли десятифранковой или итальянской мили. Израильские паспорта, авиабилеты и – поморщился с досадой – три голубенькие бумажки с Герцлем – все сейчас уйдет в унитаз. А ведь говорил ей: одну сотню лир достаточно оставить.

Алчность – она не только губительна, она чревата и мужественными поступками. Юра задумался. Палестинцы выдают себя за фрэнков с совершенно очевидной целью: показать всему миру, что еврейские террористы тоже могут убивать женщин… и детей (споткнулись о детей – тогда уж и стариков). Как этому помешать? Путь один: дать знать на землю. Муки творчества в сортире, вместо листа бумаги – фирменный белый конверт «Европа турс», где хранились авиабилеты Тель-Авив – Рим – Тель-Авив. Он по-пушкински грыз кнопку шариковой ручки, вспоминая все, чему его учили в ульпане. Но видимо, на нервной почве нашло затмение, буква «гимел» спуталась с буквой «заин». Счастливая мысль: он все равно во Франции, и с тем же успехом, что на иврите, можно писать по-русски – кардинально изменила, но отнюдь не облегчила задачу. По-русски буквы он помнил все, но составить текст оказалось гораздо сложней. Сраму-то не имут, когда говорят по-иностранному, – что хотят сказать, то и говорят. А вот на своем, на родном…

Юра написал так:

«Люди мира, будьте бдительны! Жители Парижа и Праги, Димоны и Лос-Анджелеса, знайте! Я, нижеподписавшийся Беспрозванный Юра, проживающий по рехов Соколов, дом 9, апартамент 227, Рамат Иешуа Бен-Нун „бет“, Беэр-Шева, Государство Израиль, и будучи свидетелем всего, что происходит 7 июля 1973 года на Эйфелевой башне, торжественно заявляю: молодчики из Ашафа готовятся совершить очередное кровавое злодеяние чужими руками. Они пели „Хава нагилу“, надели кипы, но по ивриту говорил только один из них, а остальные делали вид, что понимали. Когда они достаточно ввели общественность в заблуждение и все поверили, что перед ними евреи, а не арабы, то они произвели захват группы ни в чем не повинных советских женщин, действуя под видом израильтян. Когда они остались одни, думая, что никто из присутствующих их не понимает, они открыто говорили друг с другом по-арабски, уж арабский-то я, слава Б-гу, хорошо знаю. Арафатовские молодчики просчитались, они не ожидали, что под видом московского журналиста скрывается еврей. Две тысячи лет жил этот еврей на чужбине, теперь он вернулся домой, расправил крылья, и ему больше ничего не страшно, он знает, что может летать. Рискуя жизнью, пишу я эти строчки. Если меня поймают с поличными (не опечатка, так в оригинале), меня убьют точно, о чем я не жалею. Я не мог иначе, ведь враги хотят очернить мой народ. Нельзя, чтоб им это удалось. Я люблю жизнь. Но если мне суждено погибнуть, пусть все знают, я умру со словами:

 
Израиль, Израиль,
Израиль – вольные края.
Израиль, Израиль,
Израиль – Родина моя, —
 

а ветер донесет недопетую песню.

(Подпись.)»

Зубами выдернув из трусов резинку, Юра крест-накрест стянул ею исписанный снаружи конверт со вложенными в него авиабилетами, паспортами и израильскими деньгами, сунул пакет в карман и вышел. За сочинительством время пролетает незаметно, куда дольше оно тянулось для Григория Иваныча, который чуть не сбил Юру с ног, когда тот открыл наконец дверь.

Юра увидел спирохету альбу: Нина, с башней коробок до подбородка, спускалась по лесенке вслепую, ступая оттого на правую ногу, как на протез. Будь Юра наблюдательней, он бы поразился: на коробках стояло «». Следом за Ниной с грузом всяческой кошерности спускалась Зайончик, за Зайончик – Гордеева, Отрадных и другие.

Были уважены религиозные чувства мнимых израильтян: «У Гольденбэрга» предъявят префектуре полиции приличный счет за всякие кишкес, эсик-фляйш, грибанес с желтком, колобочки, бульончики, креплах, тейглах, шанишкес и прочие шедевры польско-еврейской гастрономии; а также за разные напитки, включая вино марки «Бейлис» – для киддуша.

Юра, пропустив их, поднялся – еще раз кинуть взгляд на Париж, может быть, прощальный. Трусы без резинки укорачивали шаг, а их подтягивать неудобно, тем более поминутно подтягивать. Тайно стреноженный, вышел он на площадку, тайно стреноженный и в прямом смысле – трусами, и в переносном – страхом высоты. Последний вздувался, как на опаре. Юра стоял, не в силах шелохнуться – даже оглянуться из простой предосторожности: на него снизу смотрел удав. «Израиль, – напел про себя кролик слабым голосом, чуть ли не умоляюще. – Израиль, Израиль – вольные края…»

Так ходят люди только в мультфильме – как задвигался Юра: неспешно, на чудо-суставах. Так важно достают они из широких штанин дубликатом бесценного груза тугой, крестообразно перетянутый резинкой – еще от советских трусов – белый конверт «Европа турс». Уже рука поднесена к щели между сеткой и парапетом, парапет испещрен именами и сердечками ничуть не меньше, чем

 
Ой, рябина кудрявая-я-я…
 

Но белый конверт так и застыл над бездной – пальцы свело. Еще немного… ну… «Израиль – вольные края…» А в ответ суровое: «Шел солдат, друзей теряя». И все. И хоть ты тресни.

Эти проклятые, эти узкие, эти белые барки, что пришвартованы только с одного берега – в два ряда. Как и пальцы, разлепить бы их, разделить поровну между обоими берегами Сены. Как всем сестрам по серьгам, так каждой набережной бы по ожерелью: нитка барок слева – нитка барок справа.

До сих пор за ним никто не наблюдал, никто не видел, что он собирается (и одновременно бессилен) сделать, но с каждой секундой опасность быть пойманным «с поличными» возрастала. Сколько он уже так стоит – стрелка-то часов не охвачена столбняком, она-то тикает себе. Как привязанному к рельсам в любом звуке чудится приближающийся поезд, так и Юре слышатся позади мужские гортанные голоса… Одно движение кисти, каким мечут кости, – и там выпало бы сразу двенадцать очков. Кто бы поверил, что настолько трудно это сделать, что невозможно это сделать даже под страхом смерти… И вдруг стало возможно – подумал, что три голубых «герцля» только так и удастся сохранить. Повторяем, алчность – зло, чреватое массой побочных явлений благодетельного свойства. Наделяет мужеством – алчность. Исцеляет судороги – как мы увидим – алчность. Алчность чудеса творит.

На основе израильского опыта Юра представлял себе, что делается внизу, на земле, – если уж в небе все время жужжат как минимум три вертолета: площадь под Эйфелевой башней очищена от туристов и оцеплена, полицейских и коммандос нагнали видимо-невидимо. Все просматривается. Падение предмета с Эйфелевой башни не может остаться незамеченным. Предмет будет тщательно исследован, содержимое его – если это, скажем, бумажник или конверт – учтут и возвратят законному владельцу при первой же возможности. Что таковой вдруг не представится – этого Юра не допускал. В общем-то он был спокоен: бабы – русские, те – арабцы, разыгрывалась комедь. А вот кто он – через секунду это будет уже не узнать.

Оглянувшись, не наблюдают ли за ним, Юра увидел широкие зеленые спины – почти что рядом. Террористы, побросав свои автоматы, привычно сидели на корточках и ели гефильте фиш, запивая еще не остывшим золотистым бульоном. Со спокойствием манекена пустил Юра своего белого голубя, повернулся всем телом – сам белый, глаза вытаращены. Свое отражение он мог увидеть в стекле витрины. На смотровой площадке, которая от сильного ветра раскачивалась совсем как капитанский мостик, имелось несколько таких застекленных ниш, а в них сценки из истории Эйфелевой башни, представляемые манекенами. Как раз данная сценка изображала даму с облачком радужных шариков над шляпкой и группу мужчин в сюртуках, с ликованием выпускавших из соломенных клеток почтовых голубей. На мгновение, помимо Юриного лица, в витрине отразилось лицо переводчицы.

По стеночке Юра добрался до лесенки в «трюм» – было, было во всем этом что-то корабельное, что-то от миноносок времен Цусимы. Спустился вниз, – а там картина «Завтрак на полу» и тоже ликование. Вокруг бутылок для субботнего киддуша, беспорядочно сваленной еды возлежали говнюшки – пили, ели, хохотали.

– Глянь, жених… а мы думали – сбежал, всесоюзный розыск объявлять хотели.

– Берите чего-нибудь, – сказала Отрада, двигаясь и давая Юре место рядом с Сычихой. Юра сел.

– А «горько», а «горько» когда? – закричала Петренко. – Во, портвешок-то, наливай, Райка, ему и себе. Сегодня ты невеста… – и лихо подмигнула, – а завтра я! – И, схватив один из валявшихся бумажных стаканчиков – опрокинув при этом кем-то недопитый, – плеснула себе сладкого «Бейлиса». – Горько-о!

Сычева дала Юре в руки стаканчик, налила ему, себе, выпили чинно-благородно.

– Горько! – снова завопила Петренко истошным голосом, и все подхватили: «Горько, горько…» Сычева кротко ждала, оборотив к Юре свои лоснящиеся губы (голос чей-то: «Да она хризантема, бери ее»).

Но это же не может быть по-настоящему! Однако когда он коснулся ее губ своими, то понял: по-настоящему. Рая обняла его несколько робко, но с заявкой. «А чего…» – подумалось Юре. Ухмыльнувшись, он тоже зашарил по бабе руками.

Раина робость оттаивала с каждой секундой.

– Ешь, сердечный мой, – сказала уже уверенно, протягивая Юре прямо в ладонях кусочек эсик-фляйш.

Юра весь перемазался кисло-сладкой подливкой, – но было вкусно. Всем было вкусно, все перемазались, мешая все в одну кучу, запуская пальцы то туда, то сюда – а Юра еще к тому же и за лифчик.

«Интересно, только обжиматься будет или по-настоящему даст?»

– Горько! – закричала Петренко, и остальные за нею тоже:

– Горько!

Поцелуй затянулся. Всем было интересно, чтоб подольше.

– Давай, давай! – Их подбадривали, им кричали, как болельщики кричат своим.

– Валь, – спросила Наука у Зайончик, – а тебе действительно ни разу не хотелось попробовать?

– Нет, я до этого дела непристрастная, – просто отвечала Зайончик.

Над Зайончик никогда не смеялись – она умела молиться. Но Наука не любила, когда та молилась, – смеяться тоже не смеялась, но вопросец могла ввернуть.

– А почему ее Наукой прозвали? – хихикнул Юра на ухо Сычевой.

– А потому что, – так же наклонилась к его уху Сычева, – потому что Верка-то Костина, значит, что сделала: скелет свой музею завещала – говорит, для науки. Говорит, что наука сумеет оживить человека, а не Бог. У нее вера такая – в науку. Что потом по костям всех покойников ученые оживят. Уже при коммунизме. Она за это Зайончик не любит, Валька верующая и Науке мешает… А что, Коль, может такое быть?

– Коммунизма точно не будет. И оживлять не будут. Один раз живем.

– Коленька, родненький, да ты что это говоришь такое – что не будет коммунизма?

– Будет, я пошутил.

– Смотри, а шепчутся-то как, шепчутся-то как, – сказала Отрада, не обращая внимания на тейглах, настойчиво протягиваемые ей Гордеевой. – Да отвяжись ты к Богу в рай! Сама ешь…

– Мы о Науке – что так ее прозвали, – объяснила Рая, – а не о том, о чем ты думаешь.

– Молчи, Сычиха, – отобью мужика! – Наука придуривалась, что опьянела, на самом деле только слегка повеселела. Но этой темы ей действительно не хотелось сейчас касаться, это – святое, это – и Трушина, тетя Дуся. Тетя Дуся обладала над Костиной какой-то неизъяснимой властью, может быть, еще большей, чем над всеми остальными. Посвящена ли была в самое сокровенное Наукиной веры, а может, лично была связана с этим сокровенным – мы этого никогда не узнаем. Так и останется Трушина великой тайной Веры Костиной.

– А вот, – Трушина ни с того ни с сего представляет Юре Гордееву, – Настасья, ненастьюшко наше.

Зарево заката, предвещающее ненастный день, – такой действительно сидела сейчас Гордеева, глаза опущены, не шелохнется. Обижена на Любу Отраду. Впрочем, от этих слов тети Дуси она дернулась в нервном смешке.

– Тоже мне, горе луковое, – продолжала тетя Дуся. – Ну, сама бы и съела.

– Не хочу!

– Ешь, ешь, а то как Нинка станешь.

Последнее подействовало.

Петренко стала подражать тете Дусе:

– А это Чувашева, мы Крольчихой ее, Коля, зовем.

– Не ври! – взвизгнула Чувашева. А Петренко и счастлива.

Подошел Григорий Иваныч, в промежутках между исчезновениями слонявшийся тенью: покрутится там, покрутится сям – возле лифта, заискивающе ловя взгляд террориста; виновато улыбнется другому, что висел на телефоне, а когда тот отодвигался, пропуская в туалет, Григорий Иваныч в туалет не шел. Он поднимался по лесенке, но тут же с трясущейся челюстью сползал (не просто спускался). Земля была в трехстах метрах; 300 метров – это так мало, когда не сверху вниз. И во всем искал Григорий Иваныч подтверждение готовящейся расправы, или наоборот – тому, что это переводчица только пугала. Подошел к пировавшим на полу. Постоял неприкаянно, так и не приглашенный, хотя бы приличия ради, принять участие в общем веселье.

– Ну что, девушки, приятно время проводите?

– Угу, – закивали все, – спасибо… об нас не беспокойтеся… – Но послышалось и негромкое: – Слуга двух господ, – что Григорий Иваныч предпочел пропустить мимо ушей.

– Ну, хлеб да соль, – сказал он.

И вдруг не кто-нибудь, сама Трушина, которая никогда из подполья не выходила, всегда под дурочку работала, под этакий разнесчастный воз дерьма, который приходилось вечно тащить, – Трушина открыто, не таясь, говорит нравоучительным суровым голосом, при полной тишине:

– Ем да свой, а ты воотдаль стой.

И Григорий Иваныч ушел. В туалете он плакал: вот в чем решение судьбы моей, вот отчего так сердце сжималось, вот подтверждение, что переводчица не врала… Бабы вышли из повиновения, Трушина открытым текстом давала понять: не дни – часы твои, Грицайко, сочтены. А ведь гадала иначе. Эх, утопить бы на болоте ее тогда сразу, как в старые годы делали, – а то сплетня и вышла. Нельзя, нельзя было ей говорить ничего.

– А чего его так отшили? – лениво поинтересовался Юра, разнежившийся вконец. Бесстыдство, оно расслабляет с непривычки – Юра еле ворочал языком. Было томно, грязно, пьяно, сытно, раскинемся вот так все вповалку.

Сычиха, тоже томная, тоже сытая, обляпанная едой, отвечала:

– Слуга двух господ, Колюша.

– Правильно, только так и надо с ними, с коммунистами, – одобрил Юра.

– Станьте, дети, станьте в круг… – напела Петренко – вопросительно.

– Ну что, бабки, в кружок? – спросил кто-то.

Раин взгляд затуманился, стал маслянист, но тут Надя предупредила:

– Атас! Переводчица…

Та прошла, бросив взгляд на Юру, на остальных. Это был косой взгляд, взгляд неодобрения. Юра бы охотно ее окликнул, спросил бы расползшимися губами: «Ну, чего такого дурного мы делаем?» Он вспомнил: она ходит, нервничает, потому что для нее это настоящий террористический акт. Небось думает, что сейчас их начнут кидать за борт. Можно было бы просветить, конечно, – сказать, что это переодетые арабы, русских они в жизни не тронут, – если уж ты совсем дура и допускаешь, что евреи способны на такое… Но Юра не смел смотреть ей в глаза: она ему прямо сказала, что он хвастун, враль, а никакой не корреспондент. Потом второе: откуда он про арабов узнал, как он об этом догадался – он что, полиглот? Пришлось бы сознаться… А уж это фиг! Он – русский Коля, а не еврейский Юра. И препуций на месте – если кто жаждет убедиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю