Текст книги "Шаутбенахт"
Автор книги: Леонид Гиршович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 22 страниц)
Семья народов сгрудилась у вечного огня Победы, полыхающего четырьмя языками Совета Безопасности ООН. Но ни в английском, ни во французском, ни в китайском нет слова, обозначающего действие предмета по отношению к книге, каковое по-русски выражается глаголом зачитать. (Книга же, что таращится на своего хозяина голубым библиотечным эллипсом, даже зачитанной не считается: отчуждение библиотечного имущества не подпадает вообще ни под одну статью кодекса чести.)
В подтверждение того, что баян нам на фиг не нужен, Лара про книгу забыла. Глядишь, не вспомнит, и тогда книга может натурализоваться. А тут еще Лара заболела.
Как в старое недоброй памяти время, пропустив два двадцать вторых, я впрыгнул в класс уже на ходу. Со звонком вторая смена отчаливала в шесть уроков выброшенного времени. Я его не оплакиваю: избыток времени – то же, что избыток веса. Времени всегда должно не хватать – как салата «оливье» (а вот заварки жалеть не надо, если уж котелок варит).
Спросить про Лару у того же Берлинского? Ну и пусть облажает: «А не хочешь мой портфель поносить, пока она болеет?» Мы люди негордые, как говорит папа.
Перекупалась-таки.
Лара притягивала, как магнит. Но нет магнита – нет и притяжения. А по закону сердца свято место пусто не бывает (у иных до самой смерти). Посему возможны запасные варианты. Получила же отгул Лиз Тейлор (фильм «Рапсодия», он бедный скрипач, она дочь миллионера, под концерт Мендельсона они мчатся в белом кабрио). На ее месте оказалась дивчина из другого фильма, которую мой немецкий мундир вводит в заблуждение. От любви до ненависти один шаг. Правой ногой дивчина меня пинает, а левой любит. В решающий момент все разъясняется, с этой минуты она влюблена в меня по уши обеими ногами. Во-о какие ноги.
Предположим, Лару и подменила бы какая-нибудь смазливая школьная мордашка – разве ей по силам равняться с Лариной одержимостью собою? Это только говорится: не хлебом единым… Лара жива была исключительно своей внешностью, ни на что более не размениваясь. Род умопомешательства, а оно заразительно. Я не в счет, мой случай – случай вакцинации. Прививка от Лары действует, отсюда и симптомы любовного недуга. Знать, предрасположен.
Зато притаившийся в темноте персонаж Куприна уже не может обходиться без ежедневной вмазки. Ждет не дождется Лары, у него ломка. А она даже не позвонила – предупредить, что больна. И свой телефон не дает: «Соседи сообщат в школу, что ко мне звонят мужчины, Инна только того и ждет».
Даже не знаю, чего мне хотелось больше, чтобы он меня окликнул (и вздыхал бы потом: связался черт с младенцем) или, наоборот, – не посмел? К Берлинскому сунулся бы кто: «А где Лара?» – «А какое ваше собачье дело?» Отчасти оба моих пожелания осуществились: он побрел за мной к остановке, но молча, может быть, в надежде, что я с ним заговорю. Мы «не представлены». Завидев автобус, нерешительно шагнул ко мне. На языке дипломатов это называется декларацией о намерениях. Но я недипломатично уехал.
С какой книгой я буду ужинать? Это могли быть чеховские рассказы – «пестрые». Мог быть «Швейк». Или «Милый друг». «Три мушкетера» тоже. Но не Диккенс, которого впервые я прочитал двадцать лет спустя. И то «Повесть о двух городах» – про Париж. С «мисс» из английских романов отношения не складывались. Только однажды меня поманила пальчиком отважная Джоанна, переодетая пугливым Джоном. А еще это мог быть Кун, открытый на сто сорок седьмой странице, мой любимый миф: «Вдруг перед скорбным Адметом предстал Геракл. Он ведет за руку женщину, закрытую покрывалом».
Нельзя сказать, что чтению я уделял мало времени. Но я перечитывал одни и те же книги, а в них – одни и те же места. Как и в мечтах, до бесконечности примерял на себя одну и ту же сцену из фильма или неделями мог слушать «Неоконченную» Шуберта.
Не успел я закрепить между сахарницей и тарелкой многостраничный том, весь в брызгах былых трапез, как стук из коридора:
– К телефону!
– Мама, телефон!
Комната была поделена на две. Злата Михайловна, моя мама, быстро вышла и так же быстро вернулась.
– Тебя.
Кто мне мог звонить…
– Алё?
– Это я, Лара.
Прозвучало дико: «Я – Лара». Как будто превращена злыми чарами в телефонную трубку. («Я – концерт Мендельсона», – говорит о себе концерт Мендельсона в немом музыкальном фильме «Рапсодия».)
– Ты Юру видел? Он что-нибудь сказал?
– Нет.
– Вообще ничего? Даже не спросил, где я?
– Нет. А ты что, заболела?
– «Заболела»… Слушай, можешь сейчас поехать к нему и сказать то, что я тебе скажу?
– Сейчас? – Я загорелся, представив себе, как вдруг появлюсь. Решит, умерла. Перед смертью дала его адрес. – А почему ты не можешь позвонить?
– Мне нельзя.
– А мой телефон как ты узнала?
– Узнала, и все. Так что, поедешь? Мне это очень важно.
Может, женат? Один женился на первом курсе. Первые курсенята пошли. Ян, от которого молодожен вероломно перебежал к Вайману, злорадствовал: «Коркин-то кормящая мать, а? После восьми уже не звони, дети спят. Михалзрайлича можно поздравить с таким приобретением».
– А если меня не пустят, поздно, скажут?
– Это страшно важно. Скажешь, случайно чужие ноты взял.
– Ну вот и отнесешь завтра, скажут.
– А ей завтра с утра заниматься надо, она на концерте играет.
– А если спросят, как зовут да телефон? Ты мою маму, Злату Михайловну, не знаешь: «Хочу позвонить родителям, почему это тебя ночью куда-то гоняют…» Погоди…
Но это вышла соседка из уборной, а мне и впрямь чудится мама.
– Тогда дашь мой телефон, я подойду и скажу, что ты случайно взял мои ноты в библиотеке. Записывай.
«Этюд номер Невский 77» назывались случайно взятые мною ноты.
– Так тебе и поверят. Скажут: врунья. А ехать-то куда?
– Это на Правде, совсем рядом. Дом шестнадцать, квартира двадцать. На третьем этаже, дверь слева. Грачев. К ним два звонка.
– Ты была у них? А как же его жена?
– Какая жена? Он студент.
– Ни о чем не говорит. Коркин тоже студент. Жениться и детей наделать – много ума не надо.
– Дурак! Он с матерью живет.
– Без отца?
– Без. Не у всех отцы Ташкент обороняли.
Дала сдачи дураку? Потому что – потому… Или в меня случайно отлетело? Я счел за лучшее проглотить. Она же не сказала: «Это евреи Ташкент обороняли». Я и так набивал себе цену – еще перехочет.
– Что сказать-то надо? – Я уже предвкушал его реакцию: вдруг я в дверях… Ух!
– Ты вручишь ему книгу.
– Какую книгу?
– Ну, книгу, которая у тебя. Скажешь: Лара не знает, когда она поправится. И поправится ли вообще. Скажешь: пусть Венус всегда напоминает о ней. И больше ни слова. Повтори.
– Пусть Венус всегда напоминает о ней… А что с тобой?
– Я же говорила, что я – больна. Хочешь проникнуть в чужую медицинскую тайну?
– Не хочу.
«Чужой земли мы не хотим ни пяди…» И детектор лжи не зашкалило – я и вправду считал этот альбом своим.
– Я в любую минуту могу оказаться на кладбище.
Жаль, все-таки я к нему привык. Ничего не поделаешь: никто не забыт, ничто не забыто. Но если она действительно умрет, то возвращать альбом глупо.
– Да сейчас от всех болезней лечат.
– Много ты знаешь.
Я не верил. Раз в тысячу лет, конечно, и не такое бывает. Когда-то мы с Клавой читали «Даму с камелиями». Не хуже, чем автопортрет в форме обер-лейтенанта с партизанкой на коленях. То место, когда он примчался на кладбище. Вся школа во главе с Сергеем Васильевичем уже проводила ее в последний путь, на прощанье отсалютовав гайдаровским салютом. Но он должен, должен ее увидеть! Пусть с забитым землею ртом. О, Лара…
Раз в тысячу лет бывает всякое. Начну сейчас заниматься по пять часов и поступлю в Первый состав (в «Рапсодии» скрипач занимался по двенадцать). Побываю во Флоренции. Я должен, должен ее увидеть. «Ты не печалься, ты не прощайся, ведь жизнь придумана не зря».
– Кто это звонил?
– Да одна… Ноты сунула мне в портфель. Я и увел. Скоро вернусь, это на Правде, совсем рядом. Дом шестнадцать, квартира двадцать.
– Доешь сперва.
X
Две троллейбусные остановки до к/т «Правда», еще два шага по Социалистической, и ты на улице Правды. Кругом одна Правда, ничего, кроме Правды. На этом бульварчике когда-то наблюдались чудесные явления, свидетелями коих были многие, и в их числе мы с Клавой. Фасад дома – какого-то института – после его обработки пескоструйкой вдруг пошел изображениями святых угодников, смущая горожан благолепием своей позолоты, а еще более – несанкционированностью происходящего. Чудо продолжалось несколько дней, после чего было замазано малярами. (А может, и соскоблено – чтоб впредь святым неповадно было хулиганничать.)
Своим явлением я затмил это чудо. Согласно инструкции, позвонил дважды. На условный сигнал открыла женщина, по-шпионски неприметная: халатик, чулки в резиночку, плавно переходящие в вязаные носки и заканчивающиеся шлепанцами. Старушка мать, которой по паспорту, может, и пятидесяти-то нету.
И глядит, привычно насупившись.
– Мне к Юре.
Здороваются либо со знакомыми, либо с начальством: перед последним «снимают шапку». Она – ни то, ни другое, только заподозрила бы подвох. Еще допускалось поздороваться очень мрачно, буркнуть «здрасьте», – но при этом нужно грызть пролетарскую косточку, а кто мне ее кинет?
Крик:
– Кто там?
– Откуда я знаю, кто к тебе ходит.
Из-за двери показалось мускулистое плечо в вырезе майки и половинка лица. Для взрослого вернулся домой рано. Может, это говорило о намерении лечь лицом к стене, отказавшись от приема пищи? Или о завтрашнем зачете по иконографии земноводных? А может, проголодался? О чем-то это говорило (но слов я не разобрал).
Увидев меня, он зажмурился и тряхнул головой. Как будто по ошибке хватил стакан спирту. Нет, не померещилось: это был я.
– Что с ней?
Я строго следовал инструкции:
– Лара не знает, когда она поправится. И поправится ли вообще… – Сглотнул: она уж наверняка ему меня расписала, надо не подкачать. – Пусть Венус всегда напоминает о ней… – Торжественно протянул альбом.
Сей верительной грамоты он не принял. Про незадачливого посла говорится: «С чем пришел, с тем и ушел». Вот бы мне так.
– Что с ней? – повторил он.
Уйти от ответа? Если в прямом смысле, то он кинется за мной вдогонку – в майке, в новых домашних тапочках, не примятых пятками. Аккуратист. Не в мать: та в козловых шлепанцах, плавно переходивших в шерсть носков и затем в человеческие ноги.
– Что с ней?!!
– Я не имею права разглашать. Это чужая медицинская тайна, а чужой земли мы не хотим ни пяди.
Повысовывались любопытные варвары: одна, другая. Среди них девочка Варя, шаркавшая взрослыми пантуфлями с барашковой выпушкой и стоптанными задниками.
Кто-то вдруг сердито говорит его матери:
– А чего вы, Варвара Георгиевна, мою книгу-то кому попало даете? – И при полном попустительстве сына Варвары Георгиевны забирает у меня альбом («дореволюционную книгу, где изображены святые»). Я почувствовал себя обманутым, оскорбился. Также и за Лару.
– Мне надо домой.
– Погоди, я с тобой.
– Куда? Никуда ты не пойдешь, – сказала мать.
Не иначе как ему, студенту, только что была устроена лекция-концерт – он же студент, он же ходит на них, а тут на дому, концерт-выволочка. В три смены, понимаешь, работала, чтоб в люди вывести. Одна растила – не у всех отцы сражались за Ташкент. А он идиотик сделался. Посмотрел бы на себя, хуже наркомана. Ничего, те напишут в милицию. Еще дело пришьют.
– Никуда ты отсюда не двинешься! – кричала она.
«Только через мой…» И одни сыновья в таких случаях перешагивают через обещанное, стиснув в ярости зубы, другие дают своей ярости волю, тогда родимая может услышать в ответ: «Заткнись, сука!» Я не стал дожидаться, чтобы посмотреть, как будет на сей раз, и ретировался – сколько квартир, столько конструкций у замков, но ларчик с этими драгоценностями открывался просто.
Он настиг меня уже на улице. Ее название, правда, не располагало к излияниям – даже несмотря на поздний час.
Мы миновали безжизненный Владимирский собор. Поняв, что все расспросы о Лариной болезни бесполезны, он разоткровенничался о своей собственной – как еще можно было назвать его любовь по сравнению с легким недомоганием моим. Я вкусил чувство превосходства. Любое чувство слаще и острей, когда оно против естества, а в моем возрасте естественным кажется превосходство старшего. И вдруг возможным стало покровительственно похлопать его по плечу. О возраст, когда молодость еще ничего не подозревает о своих превосходствах!
О, как он страдал…
– Буддизм всё измеряет одной мерой: красоту, добро, мудрость, величие, силу любви, – приближенностью к некой точке, той, что бьется, пульсирует в глубине кокона, в самом его центре, а кокон этот и есть всё, и что умопостигаемо, и что не дано постичь тоже… Смысл существования человечества – приблизиться к этой точке, снимая один верхний слой за другим, постепенно обнажить ее. Так вот Лара, она и есть эта точка, понимаешь? Уже обнаженная. Я это понял, как только увидел ее в концерте. Она держала в руках ноты, она была в школьной форме.
«Жид прав». Даже когда прямо со школы ехали в Филармонию, то, чтоб не быть на концерте в форменном платье, где-то переодевались. В автобусе?.. Лара – никогда. Школьная форма заменяла ей наряд Евы, единственный, ее достойный. Ходить на концерты в коричневом платье и черном фартуке – то же, что приходить обнаженной. В принципе любая одежда для нее была лягушачьей кожей.
– А кто ее преследует и мучает, тот и всем людям враг. Я хотел за нее вступиться, но она не дает, говорит, ей плеснут в лицо серной кислотой.
Телефонные будки напоминали автоматы с газированной водой. Деревянных «беседок» в центре больше не увидишь.
– Хорошо, но позвонить же ей ты сейчас можешь?
– Я номера ее не знаю на память.
Всегда говори правду, и тебе никогда не будут верить. Он не сердился: приказ есть приказ.
– Она хоть дома? Или она в больнице? – Последнее слово он выкрикнул так, что редкий прохожий в нескольких метрах от нас обернулся.
– Она не в больнице.
«Идем в молчании суровом». Одинокий прохожий еще несколько раз на нас оборачивался.
– Когда она стишок сказала, который про нее гуляет, я этого учителя мог…
Хвостова, что ли? Дмитрий Александрович, украшавший пустовавшую глазницу плохоньким протезом, хаживал в черном френче – не то в преодоление дефицита чистых рубашек, не то демонстрируя, что давно разоружился перед советской властью (а в том, что припрятан был целый арсенал, сомневаться не приходилось). Еще математик тешил себя – и публику – простительным в его возрасте рукоприкладством: ненароком проводил линией жизни по плечевому поясу ученицы, пока та прилежно писала на доске черт-те что, и за это расплачивался лишним баллом, к обоюдному удовольствию. Лара вряд ли была исключением. Но о каких-то особых домогательствах Хвоста, воспетых к тому же в стихах, я впервые слышал.
– Это какой стишок? Тот, что в уборной был? А что, у баб тоже на стенках пишут? – Я мог перехитрить любого взрослого.
Он достал пачку дешевых сыпучих сигарет, «Примой» названных исключительно в насмешку (надо б «Перэсыпь»), и написал на ней такое… По крайней мере, с его точки зрения. Это только считается, что «поведать бумаге» – против нравственности, а сказал – и с концами. В действительности оскверняются уста, руки испачкал – помыл.
– Ответь мне как будущий музыкант, это правда, то, что он ей говорит: проникнуть в тайны мастерства нельзя иначе – только через грязь? А если ты чиста, тебя, значит, отчислят с пятном профнепригодной? Ладно, нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, как говорит моя матушка, Варвара Георгиевна.
Кто – «он»? Я был совершенно сбит с толку. Не Хвост же… Но не Инна же Семеновна.
Он держал пачку «Примы» передо мной, а когда я прочел, изорвал ее на мелкие клочки, переложив сигареты в карман. В одной книжке преступник крошит в кармане «Беломор» и, поравнявшись с милиционером, запускает пригоршней табака ему в глаза.
– Дальше я сам.
Я перебежал Невский на красный – как перешагнул, он остался дожидаться милиционера. Попетляв еще минут десять, я поднялся к себе. От стишка
Почивал на Ларе, как на лаврах.
Много раз мне снился этот сон.
Но зато не спится мне на нарах,
С несвершеннолетней строг закон, —
икалось тошнотворным романсом. «Ехали на тройке с бубенцами…» – душевно жмурясь. Всей этой пьяной гитарщины я не выносил, уж лучше Клава с ее милиционерами, уж лучше «Марш энтузиастов».
Я кинулся ставить Мендельсона.
– Ты с ума сошел! Ты знаешь, который уже час? – возмутилась моя мама, Злата Михайловна.
– Пять минут! Три! Только до каденции!
Заесть, занюхать, заслушать.
XI
Теперь в редевшем по весне мраке он поджидал меня. С видом Лары, опустив голову, я подходил и протягивал принятую с утра телефонограмму: «Милый, быть может, мои дни сочтены. Тем лучше. Я не стану добычей тех, кто ставит на мне опыты зла. Меня возьмет могила. Лара истлеет в земле. Ей страшно: мертвые все чувствуют… Или это не так? В памяти людей я останусь вечно живой, как героиня прекраснейшего романа, который зовется жизнь».
Она диктовала со знаками препинания – явно не раз перечитанное и уже не раз исправленное. Потом я прочитывал ей.
А спустя несколько дней вместо записки я доставил Юре Лару во плоти. Она осталась с ним – Алкестида со своим Адметом, а самозваный Геракл удалился.
Наша телефониада имела продолжение. В условный час я звонил куда-то, звонок должен был раздаться с точностью до минуты. Перед этим мы сверяли часы: ее «Победа» всегда отставала от моего «Полета».
Лара подходила к телефону:
– Алло… – и замолкала, «слушала». Шум голосов, поначалу стоявший в трубке, стихал.
Ее дыхание учащалось до форте-фортиссимо, наконец резкий вдох, почти как «ах», и ты в безвоздушном пространстве. Думаешь, пропала связь, – нет, все повторялось снова. То было отчаяние бегуна в виду неотвратимого финиша.
Я – слушатель. Наверняка был еще зритель, и все сопровождалось мимикой немого кино.
«Нет, этому не бывать!»
«Моей маме?!»
«За что вы меня так ненавидите?»
«Любите?»
«Боттичелли?! Нет, не продолжайте! А что, если я открою вашей жене глаза?»
«И пусть! И пусть сожжет мне все лицо!»
«И грудь! Каждый миллиметр тела!»
«Оно покроется рубцами – прекрасно! Тогда не останется на земле никого, кто бы пытал меня своей любовью. Я проклинаю свою красоту…»
«Да как вы смеете! Я дочь барона, командира эскадрильи „Летучая мышь“…»
Зуммер.
Это повторялось нечасто. Но много ли надо – несколько телефонных шариков душистого перца для вкуса? И всегда тот же самый номер. Я его засушил на память: Ж-2-79-48. В какой-то момент телефонная книжка становится гербарием.
В последний раз случился конфуз. Тревожно-влажное «алло», как вдруг…
– Александр Матвеевич! Есть человек на земле, которому судьба Лары небезразлична. Вы хорошо поняли?
Ослышаться было невозможно.
Представляю себе Ларин испуг: а вдруг в ответ он услышит мой голос? Так, обжегшись, отдергивают руку, как я нажал на рычаг. Ба-а! Да я – это же Ян.
Юра подвергся жесточайшей порке. Возвращаясь из школы, Лара не замечала его. Он стоически все сносил, словно уготованное судьбою ей стремился обратить против себя: это по его милости Ларе не дадут стать пианисткой. Бей! Бей меня! Казни меня, собаку! Пусть сильнее грянет буря, пусть больнее хлещет плетка! Только б откупиться.
Я единственный, кто мог быть к Ларе в претензии – потребовать, как минимум, объяснений. И я их получил. Свой медицинский минимум она сдала.
– Так надо.
Сама поняла: этого недостаточно. В конце концов, носить за ней портфель – не такое уж ослепительное счастье. И она мне предлагает:
– Хочешь, я тебя поцелую?
Каким был бы этот поцелуй – может, просто клюнула бы в щечку, а может… Я представляю себе, как она приближает свои губы к моим, их касание гипнозом нежности смежает нам веки. Безраздельно властвовать неземная красота может лишь в паре с таким же неземным блаженством, залогом которого она служит, иначе задним числом была бы развенчана. Лара понимает, что красота обязывает: богиня красоты, она же и богиня любви.
«Клянусь, о матерь наслаждений, тебе неслыханно служу».
– Нет, не хочу. Поцелуй своего Юру.
«Снести не мог он от жены высокомерного презренья». Что старый, что малый. Когда-нибудь пожалею, что этим воспоминанием обделен.
XII
Первые дни мая, как красавицы Серебряного века: холодны, ясны и ветрены. Первое мая без парадных доспехов – это второе мая. Мандаринки раскидав, под разноцветной фольгой скрывающие труху. Монпансье воздушных шаров, наполненных, увы, углекислым газом. Серебристые громкоговорители, вешающие с разницей в один слог. Повсюду портреты родственников, которых, как известно, не выбирают: наше родное советское правительство. В этот день всё во имя человека, всё на благо человека, уже с утра предоставленного радостям частной жизни. Хочешь, иди на лодочную станцию. Хочешь, вопреки золотому правилу не приближаться на пушечный выстрел к «Авроре» подведи к ней свое дитя неразумное. А хочешь, храни беззаветно Кровать-родную, звериное тепло ее бессменных простыней. Второго мая все позволено, второго мая Бога нет.
В этот день вся страна вместе со мной празднует мое переоблачение в плащ. Взоры всех устремлены на него. Завтра я так явлюсь в школу. Послезавтра о нем позабуду. Но сегодня чувство плаща свежо, как холодок в затылке по выходе из парикмахерской.
Я шел – с чистым альбомом для рисования и с душой, легкой, как волосы Береники, промытые невскою водой. Такие же были у купальщицы, которой приписывалось сходство с Ларой и которую на основе этого сходства я перерисовал (со своей памяти) прямо на обложку альбома, под обложкой – белизна непокоренных вершин.
Было часов одиннадцать утра. Я шел на звук вчерашнего салюта, озарявшего многотысячный кордебалет горожан под названием «Тропою грома». Сегодня на берегах Великой Реки полная безмятежность. Где массы давились друг дружкой в ожидании спасительной отрыжки вполнеба, там прогуливались от силы по трое. А то и по двое – под обязательство сделаться тремя в эту пятилетку.
Политика канонерок не была еще в ходу. Впоследствии обведенные лампочками, в язычках флажков, они выстраивались по фарватеру Великой Реки. Но в то утро ничто не заслоняло мне панораму-виньетку: ростральные колонны, портик и пристань, широкой гранитной складкой ниспадавшую к Великой Реке, – «изображением коих отныне повелеваю украшать слова гимна Великому Городу». Оставалось только сочинить, эти самые слова и под видом петровского рескрипта послать в «Пионерскую правду».
Устроившись на середине Кировского моста, я чувствовал себя редкой птицей: в празднично-легком плаще, в руках альбом. Флаги, воткнутые в парапет попарно, изнемогли в «бореньях с Бореем». Подо мной от быка подальше пытаются отгрести на прокатной лодке, угодившей сдуру на Неву.
Я забываю рисовать и смотрю, как у них дела. Потом спохватываюсь: у них свои дела, у меня свои. Присочинить слова не фокус, на волне вдохновения… – взгляд на буксующую лодку. Они уже гребут в два смычка, он налегает обеими руками на одно весло, она на другое, изнемогли в непосильных бореньях. «У каждого свои дела», – повторяю я любимую фразу моей мамы, Златы Михайловны.
Тогда я стал разрабатывать золотую жилу одного превращения, которое даже не нуждалось в обычных для такого рода магии аксессуарах: подушке, одеяле, грядущем сне и т. п. Незадачливой парочке в лодке – кто там они были: студент со студенткой? парень с девушкой? петушок с курочкой? – я пересадил лица Юры и Лары; лица, с которых, обмирая напоказ друг дружке, долгим глотком пилось на брудершафт. «Хочешь, я тебя поцелую?» – здесь исключалось. Как старший, это он должен учить ее целоваться – не могла же она признаться, что умеет и без него. Когда у его мамы Варвары Георгиевны ноги еще не были как у фавна, пелось – под гармонь, которой гармонист устраивал заворот кишок, ложась на нее щекой: «Мы на лодочке катались золотистой-золотой, не гребли, а целовались, и прибило нас к быку. Гвоздями».
Вместо того, чтобы взад-вперед сновать по Лебяжьей канавке, они выплыли на Неву – раззудись, плечо, размахнись, рука! Это маскулинное плечо в вырезе майки я помню. Обладатель его – взрослый, хоть ростом, может, и не выше восьмиклассника. Сопроводительное письмо было написано еще вчера: «Здравствуй, „Пионерская правда“! Присылаю тебе слова гимна Великому Городу. Я очень люблю эту музыку, и я очень люблю мой город-герой. Но когда я слушаю его гимн, мне не хватает слов. И другим ребятам тоже. Поэтому я их сочинил. В свободное время я очень люблю рисовать и после школы обязательно поступлю в Академию художеств. С уважением и пионерским приветом, ученик шестого класса Юра Грачев. Мой адрес: г. Ленинград, ул. Правды, д. 16, кв. 20».
Вот тебе и взрослый. Наверное, готов был утопиться. Уже оба на равных гребут, а она, между прочим, пианистка, ей скоро на концерте играть. Превращать Лару в девушку с веслом, конечно, было злодеянием, но я же не различал между добром и злом. Впрочем, грехопадение с последующим изгнанием из детства для меня уже не за горами.
Svave, mari magno turbantibus aquora ventis, e terra magnum alterius spectare laborem; non quia vexari quemqamst iucunda voluptas, sed quibus ipse malis careas quia cernere suave est[50]50
Сладко, когда на просторах морских разыграются ветры, с твердой земли наблюдать за бедою, постигшей другого; не потому, что для нас будут чьи-либо муки приятны, но потому, что себя вне опасности чувствовать сладко (лат.).
[Закрыть]. Школа жизни не преминула дать мне урок – только не латыни. Ибо тут-то она ему и сказала:
– Ты чего делаешь? – устами милиционера.
Вопрос был задан с единственной целью: привязаться. Видел же, что я рисую, а не собираюсь, к его великой печали, броситься с моста в реку. Отвечать зрячему на подобный вопрос означало оправдываться. Я же, надо сказать, милиционеров не боялся. Мартышки – да. И поэтому, в свою очередь, спросил:
– А разве нельзя?
– Мосты запрещено фотографировать… И рисовать тоже. Разорви.
Так я ему и разорву.
– Я юнкор газеты. Это для гимна Великому Городу.
Сменить гнев на милость – привилегия вышестоящих. Обладает ли он ею? Ситуация для него затруднительная, но и мне на всякий случай надо что-то разорвать. Я на волне вдохновения, в такую минуту вся милиция Великого Города мне публикой.
– Мы пишем текст гимна. Я уже советовался с моим отцом. Хотите послушать? – Пою:
На свой двухсотпятьдесятый день рожденья
В подарок ты получил метро,
Чтоб пионеры всех трех поколений
Из Автова в центр добирались легко.
Быстро записываю, с мгновенье держу перед его глазами и рву.
– Еще не утверждено, поэтому нельзя, тоже строго засекречено.
Он же умом с Клаву. И вообще думает портками. Пора, однако, уходить, пока глаза у него запорошены табаком. Это надо делать с достоинством, неторопливо, не внушая обидное подозрение, что обманули дурака на четыре пятака. Проводив взглядом стайку бумажек, исчезнувших над волнами, я напоследок переменил тему:
– Волны – штука коварная… Они уже битый час здесь. Как муха в чернильнице. Занимались вещами совершенно аморальными… от слова «аморэ». Я уже думал милицию вызвать, но Великая Река сама пригвоздила их к позорному столбу.
«Полковник помолчал и, глядя на чернильницу, быстро перевел разговор на другую тему: – Пес мой у вас испортился. Ничего не хочет жрать…» «Швейка» я знал на память, недаром каждая страница была залита борщом.
XIII
Трудно поверить, что жизнь твоя продолжится и после твоего выступления на концерте – такой страх оно вызывает. При одной мысли о нем начинает сосать под ложечкой. Обратный отсчет времени включается недели за три. С каждым прожитым днем, словно с приближением вечера, удлиняется тень от столба, к которому тебя привяжут. Для поджелудочной железы твоего страха нет разницы между выступлением на эстраде и приведением в исполнение приговора. Когда расстреливают, даже проще: за тебя всё делают – ноги подкосятся, тоже не беда, экзекуции все равно гарантирован успешный исход. Тогда как взошедший на концертные подмостки под десятками нацеленных на него взглядов сам отвечает за меткость попаданий. Покрытыми холодной испариной пальцами он не смеет промахнуться, а попробуй-ка укроти губительную для автоматики чудовищную рефлексию, попробуй-ка перейди по доске с одного небоскреба на другой. На стадии овладения ремеслом еще не располагаешь нужным запасом прочности, почему «спотыкач» – детская болезнь: взрослые либо уже не выступают, либо уже не спотыкаются. Да и споткнуться можно невинно, а можно со смертельным исходом, как Софья Евгеньевна, праправнучка писателя Загоскина, подруга моей мамы, Златы Михайловны. Она шла с двумя продуктовыми сетками, споткнулась и затылком прямо обо что-то…
Итак, пытка сороконожки самопознанием не возымеет классических последствий, если вирус мысли изолировать – так, чтобы не вывел из строя сигнальную систему. Есть, правда, один изоляционный материал – на все времена и для всех уровней профессиональной оснащенности. Это вдохновение, действительно самозабвенное, а не наподобие симуляции чувственных восторгов. Но Лара этого медиумического состояния не знала. Пытке сценой она не могла противопоставить ни технической мощи, обеспечивающей запас прочности, ни талант непритворно забываться в звуках, извлекаемых из инструмента.
На то, что она заметит мой плащ, я не рассчитывал – и не ошибся. По-прежнему ношение ее портфеля оставалось моей почетной обязанностью, но в последнее время они все чаще удалялись с поджидавшим ее Юрой, взявшись за пальчики. Все же поплавали на какой-то лодочке: что-то теплокровное в их отношениях появилось. Третий лишний. А еще недавно этот третий держал свечу, благодаря чему взрослому Юре перед этим молокососом полагалось заискивать: особа приближенная, так сказать.
По-моему, у обоих росла ко мне скрытая неприязнь. Обоюдоскрываемая, ввиду невозможности признаться друг другу в ее мотивах. Для него теперь я нуль без палочки. А он-то на меня переносил тайну и трепет, внушаемые Ларой. Ах, как неприятно. С нею все обстояло наоборот: зависимость и неприязнь здесь держались за пальчики. Я, выражаясь языком грядущей демократии, владел двойным комплектом компромата на нее, один в случае чего предназначался Юре, другой – Яну.
«Приятно сознавать, что нас боятся». Чувствуя свое превращение из влюбленного на побегушках в маленького злого гения, этот последний победоносно простер над Ларой совиные крыла (о Лара, о Россия…).
– Когда Соловейчик сегодня играла, Ян стал сзади и сделал так – будто расправляет ей плечи. А потом как отскочит. Потому что я вошел. Аморалка от слова «аморэ». А Ян действительно к тебе приставал? Ведь если ты не понтилась, то можно написать в милицию. Ему еще дело пришьют. Я слышал похожую историю. А даже если и понтилась перед своим Юрой, милиционеры всему поверят, они же не думают головой.
«Интересно, что бы Яну сделали?»
Двадцать восьмого ей выступать. За несколько дней до этого она скажет Юре: