355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Жуховицкий » Остановиться, оглянуться… » Текст книги (страница 9)
Остановиться, оглянуться…
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:39

Текст книги "Остановиться, оглянуться…"


Автор книги: Леонид Жуховицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 19 страниц)

– Что ж, – сказал я, – в этом есть резон.

Она хмуро согласилась:

– Я знаю…

Мимо прошел Д. Петров, кивнул мне и со значением улыбнулся. Я кивнул в ответ и тоже улыбнулся, но без значения. Потом поднялся и сказал Таньке Мухиной:

– Ну, будь!

Она буркнула:

– Постой–ка… – Я остановился.

Она раздраженно проговорила:

– Слушай, Неспанов, какого черта ты не зовешь меня к себе?

Я дружелюбно спросил:

– А зачем ты мне нужна?

Она засмеялась, и опять я с трудом подавил все то, что возникало во мне, когда я слышал этот ее неожиданный смех.

Потом она сказала:

– Думаешь, ты мне нужен? Да плевать я на тебя хотела!

Она поморщилась, пошевелила тощими пальцами где–то возле горла и призналась:

– Понимаешь, что–то тут все–таки не так. Как–то не так кончилось. Уж не мог подождать недельку, пока я сама тебя брошу!

Я сказал:

– Ну, считай, что ты сама меня бросила.

Танька скривилась, как кошка, лизнувшая лимон:

– Да нет, не в этом дело. Это мне как раз плевать, кто кого. Просто как–то не так кончилось…

Она ухмыльнулась и сказала:

– Знаешь, как–то целых два дня я хотела за тебя замуж. Вот анекдот, а!

– Это все ерунда, – сказал я. – Муж должен быть инженер.

Она снова засмеялась:

– Ладно, черт с тобой… Но вообще–то имей в виду: я там в отделе писем работаю. Захочешь – позвони.

– Ладно, – сказал я, – позвоню.

К Женьке я уже не пошел. Взял репортаж с машинки, отдал в секретариат и снова позвонил Сашке. Его все еще не было, но сказали, что вот–вот должен прийти.

Больше я ждать не стал, поехал в больницу.

Сашку я перехватил как раз у входа в отделение, он шел с двумя врачами. Сашка увидел меня и немного отстал. Лицо у него было какое–то серое.

Он спросил, как я съездил, и я сказал, что ничего, нормально.

– Ясно, – кивнул Сашка.

Я молчал, ждал, когда он скажет про Юрку.

Он сказал:

– Я уж говорил его жене, ремиссия кончилась. На две недели приостановили процесс, а теперь дальше пошло.

Мы помолчали. Потом я выдавил:

– Все–таки две недели…

Это я сказал для него.

– Лучше, чем ничего…

Это он сказал для меня. Его позвал один из врачей, и он спросил:

– Ты уже уходишь?

Я ответил, что нет, только пришел, зайду после в ординаторскую.

Сашка кивнул, странно посмотрел на меня и вдруг с тоской и злостью выговорил:

– Черт!.. Вот так бы трахнулся головой об стенку…

Я понимающе покачал головой. Но чего–то очень важного я не понял. Ведь прежде Сашка никогда не чертыхался, и в голосе его никогда не было ни тоски, ни злости…

Я надел халат и пошел наверх, к Юрке. И пока здоровались, пока перебрасывались разными «Ну как?», незаметно всматривался в его лицо.

Но лицо было как лицо – разве что сумрачное и худое. А Юрка и раньше не был ни толстым, ни весельчаком…

Впрочем, я помнил ученую книгу в толстом переплете, а там было написано, что до третьей стадии внешний вид больного не меняется – болезнь Ковача действовала по–бандитски, неслышно…

Юрка спросил, как я съездил, и я рассказал ему, стараясь поподробней и посмешней. Потом рассказал историю, приключившуюся с Д. Петровым, – история действительно была забавная.

Вошла Ира, поздоровалась одной улыбкой и тихо села на стул у Юрки за спиной.

Юрка спросил, как вообще в редакции, – видно, о своих делах говорить ему не хотелось. Я снова посмотрел ему в лицо и снова ничего не заметил.

Знает?..

Может, и знает…

Без десяти шесть Ира вышла из палаты, а в шесть пришла Рита. Она принесла Юрке всякой еды и стала хлопотать, раскладывая ее в тумбочке.

– Да куда мне столько, – отмахнулся Юрка.

По Рита, то и дело апеллируя ко мне, принялась говорить, что, когда человек болен, необходимо усиленно питаться, потому что очень важно общее состояние организма.

Юрка замолчал и отвернулся.

Рита беспомощно посмотрела на меня. Лицо у нее было усталое и несчастное. Она была в ужасе от того, что отравляет Юрке его последние дни. Но и теперь она не могла отказаться от веры во все эти штуки – в докторское «может быть», в усиленное питание и в общее состояние организма.

Мы с Юркой знали, что раньше восьми она все равно не уйдет, и убили это время на шахматы. Рита сидела, положив на колени сумку, и время от времени заботливо спрашивала Юрку, не утомляет ли его игра. Еще до всех анализов врач в районной поликлинике сказал на всякий случай, что Юрке не рекомендуется утомляться, и Рита, в числе прочих, приняла на веру и эту истину…

В восемь она ушла, пожелав Юрке скорей выздороветь. Через пять минут появилась Ира. Я посидел еще немного и распрощался.

Сашка был в ординаторской, но не один – разговаривал с пожилой врачихой, толстой, румяной, как помидор. Он не сказал ничего нового – в общем, то же, что и тогда на улице, – и при этом не смотрел мне в глаза. По–моему, он обрадовался, когда я уходил.

Внизу, у выхода, меня догнала Ира. Она была с сумкой, и я спросил:

– Домой?

Она покачала головой. Потом вдруг сморщилась, быстро поставила сумку на землю и, уткнувшись лицом в темную кирпичную стену корпуса, беззвучно заплакала. Я осторожно тронул ее за плечо:

– Что ты?

Но она все плакала, тихо и горько. Затем чуть приподняла голову и виновато пробормотала:

– Прости… я сейчас…

Ее плечи стали вздрагивать реже и медленней. Наконец она перестала плакать, вынула из сумки пудреницу, внимательно глядясь в зеркальце, напудрила веки, нос и пошла к Юрке.

Я медленно брел к выходу. У ворот остановился, с силой потер кулаком лоб. В общем–то, особых неожиданностей не было. Но слишком сразу все это навалилось. И еще Ирины слезы, странное Сашкино лицо…

Я был в командировке меньше недели. Но слишком много случилось за это время. Когда я уезжал, все было более или менее–спокойно. А теперь все разваливалось.

Я пришел домой, достал фельетон, начатый еще до отъезда, и стал быстро записывать всю злость, досаду и обиду, скопившуюся в мозгу. Дело было не первой срочности, могло и еще подождать. Но сам я ждать не мог.

Я писал, и чем глубже уходил в фельетон, тем становилось легче, тем дальше отодвигалось унизительное и непривычное чувство беспомощности. Справиться с болезнью Ковача не под силу даже лучшему газетчику планеты. Но вынести из всех имеющихся номенклатур деятеля, почти совсем законно обокравшего родную страну, – тут мы еще посмотрим…

Я писал быстро, и так же быстро оттачивались на ходу фразы, уже коснувшиеся листа, и слова плотно ложились одно к одному – каждое будто тянуло за собой целый десяток.

Это было то рабочее состояние, когда все получается сразу и без усилий, словно кто–то диктует тебе уже готовый материал, а ты только рука…

Я писал и писал, я знал, что это должно помочь, – и постепенно помогало.

Юрке это помочь не могло.

Как–то дня через четыре я пришел в больницу, когда он спал. Спал нормально, под одеялом, подогнув колени, а одна рука лежала поверх.

Ира сидела рядом, смотрела на эту руку, и лицо у нее было усталое и тупое. Она даже не поздоровалась со мной, хоть в этот день мы еще не виделись.

Я не удивился – мне тоже все чаще больница казалась одним бесконечным днем. Люди уходили и приходили, сам я уходил и возвращался, но все это был один бесконечный день, посреди которого стояла Юркина кровать.

Я спросил шепотом:

– Давно спит?

– С обеда, – сказала Ира и, словно вспомнив о вежливости, устало и жалко улыбнулась мне.

Парень, Валявшийся на соседней койке, поздоровался и сел. Он был молод, белобрыс и одет в широкую пижаму с фиолетовым больничным штампом у локтя. Он смотрел на меня и ждал.

Я вспомнил и достал из кармана последний выпуск «Футбола», парень тут же уткнулся в него.

Он работал электриком на заводе Лихачева, «болел», естественно, за «Торпедо» и в день матча, надев наушники, прыгал на койке и орал, как орут мальчишки на самой дешевой трибуне. У него была специальная толстая тетрадь, где он время от времени производил сложные расчеты очков, голов, угловых и одиннадцатиметровых, составлял варианты сборной, «десятки» лучших защитников, нападающих и вратарей…

И неизменно выходило, что лучшие защитники – в «Торпедо», а лучшие нападающие – в «Торпедо», а если взять лучший вариант сборной, то три четверти игроков в нем будут из «Торпедо».

До конца сезона оставалось недели три, «Торпедо» болталось где–то между четвертым местом и пятым. Но парень рассчитал, что если ЦСКА ляжет в Ташкенте, а «Спартак» сыграет вничью с тбилисцами, а киевляне продуют «Зениту»…

У парня была болезнь, о которой говорят близким родственникам; его костный мозг, словно изорванный изнутри, непрерывно выбрасывал в кровь больные лейкоциты, и у него все могло кончиться еще до конца футбольного сезона…

Ира сказала мне:

– Юра просил разбудить, как ты придешь.

– А что такое?

– Я не знаю. Просто просил разбудить.

Я посмотрел на Юрку и, как обычно в последнее время, почувствовал неуверенность. Когда спит выздоравливающий, все понятно и все правильно – пусть спит, скорее выздоровеет. А когда спит умирающий?

Отчасти мне было легче, когда он спал. В это время он не думал ни о чем, и не надо было врать ему ни словом, ни взглядом, ни жестом… Это тоже было как бы отсрочкой, будто и время спало вместе с ним, и секунды лежали беззвучной горсткой, как песчинки в нижней колбочке песочных часов, висевших у Юрки над кроватью.

Но иногда было жутко глядеть на него спящего, хотелось разбудить, чтобы он не отдавал временному забытью последние часы перед забытьем вечным.

А спал Юрка теперь все больше и больше…

Ира тихо погладила Юркину руку, но это не помогло – он слабо застонал во сне и сунул руку под одеяло.

Тогда я тронул его за плечо, и он открыл глаза.

Я сказал:

– Вставай, старик, хватит филонить.

Он зевнул и смущенно улыбнулся. Чтобы он не ушел в свою привычную мрачную сдержанность, я спросил:

– Что там, идея наклюнулась?

– Шикарная идея, – сказал он своим скрипучим голосом.

Кроме иронии, в угоду современной моде, было в голосе еще что–то, и я понял, что идея действительно есть, что все уже продумано и Юркой овладел его обычный, несколько нудный фанатизм.

– Ну, валяй, – сказал я и сел поудобней.

Но он ответил:

– Вот придет Сашка – тогда уж…

Мы немного потрепались и немного посидели молча. Юрка почти все время смотрел на дверь, и взгляд у него был нетерпеливый и целеустремленный.

Пришел Сашка, сел на Юркину кровать и вроде бы приготовился слушать. Но на нас он смотрел невнимательно, я лицо у него было как на похоронах.

Опять я подумал, что у него что–то случилось. Но что – понять не мог.

Юрка тронул Иру за руку, и она молча вышла. Не знаю, была ли для нее тайной Юркина идея, – вряд ли… Просто разговор предстоял мужской.

С минуту сидели молча. Мы, современные люди, – рабы иронии. И, наверное, Юрка подбирал для своей идеи веселый заход.

Я слегка поторопил:

– Ну?

– Есть одна шикарнейшая идея, – сказал Юрка. Он снова замолк, и я снова поторопил:

– Старик, не тяни. Мир жаждет.

Сашка сидел безучастно. Взгляд у него был короткий и сосредоточенный и к нам отношения не имел.

– Так как труд является священной обязанностью советского человека… – начал Юрка.

– И гражданина, – подсказал я.

– II гражданина, – повторил Юрка.

Он еще немного помолчал, улыбнулся смущенно и проговорил:

– В общем, братцы, не хочу жить тунеядцем.

– Жаждешь созидать?

– Вот именно…

Юрка запутался в манере и совсем замолчал. Сашка сидел все так же безучастно, и это беспокоило меня все больше и больше.

Юркина возбужденность уже передалась мне – я чувствовал, что идея действительно есть. Я сказал:

– Старик, хватит демагогии. Давай суть. Он помялся немного и сказал:

– В общем, чем так валяться… Есть же какие–нибудь лекарства, не утвержденные вашей бюрократией? Ну, которые, допустим, надо испытать?

Я повернулся к Сашке и стал смотреть на него так же внимательно и заинтересованно, как Юрка. Но теперь это было просто лицедейством. Юркина идея оказалась бедной выдумкой дилетанта, уверенного, что на безбрежных полях медицины есть все что угодно – надо только найти. Но медицина не безбрежна, а в данном случае она – пустой шкафчик для лекарств, висящий в кабинете главврача…

Сашка вяло пожал плечами:

– У тебя довольно редкая болезнь… То, что тебе прописано, – лекарства надежные. Просто эффект они дают не сразу – месяца через два, через три.

Юрка отмахнулся:

– Да бросьте, ребята, я же не идиот. Эффект ожидается гораздо раньше. Но я сейчас не об этом. Есть же какие–то вообще не испытанные лекарства?

Я вдруг понял. Идея действительно была, причем типично Юркина: вряд ли кто из моих знакомых додумался бы до такого.

Я сказал Сашке:

– Коллега интересуется, не нужны ли вашей конторе кролики.

Сашка серьезно посмотрел на меня:

– Какие кролики?

– Подопытные. Для любых сомнительных экспериментов.

Я повернулся к Юрке:

– Так я тебя понял?

Он кивнул:

– Угу.

Сашка смотрел на нас все так же вяло. Он плохо воспринимал нелогичные вещи, и я еще раз пояснил:

– Коллега хочет честно отработать свой компот и амортизацию пижамы.

Сашка с унылой деловитостью уточнил:

– То есть ты хочешь, чтобы на тебе испытывали новые средства?

Юрка кивнул.

– Но ты понимаешь, – сказал Сашка, – средства, которыми мы тебя лечим, действительно лучшие – других пет. Эту болезнь лечат именно так.

Он не называл болезнь по имени, как некогда дикари не произносили вслух имена своих жестоких и злопамятных богов.

– Ну, не обязательно от этой болезни, – с ворчливым упрямством настаивал Юрка.

Сашка снова не понял:

– А от какой же?

– От любой.

– Хоть от шизофрении, – сказал я.

– Можно от шизофрении, – согласился Юрка прежним тоном, но теперь ворчливость его была веселой и задиристой.

Сашка проговорил без особого энтузиазма:

– Это подумать надо. Попробую завтра позвонить в Институт Палешана.

– Кстати, у меня там блат, – вспомнил я.

– Тем более, – сказал Юрка.

Сашка встал, задумчиво глянул на меня, и опять мне показалось, что он хочет мне что–то сказать.

Я тоже встал и вышел вместе с ним.

Ира ждала нас в коридоре – стояла с книгой в тупичке у окна. Она посмотрела вопросительно, а я пожал плечами и улыбнулся – мол, все нормально и ничего особенного. Она улыбнулась в ответ, заложила страницу ленточкой и быстро пошла в Юркину палату.

У нее была чисто женская способность мгновенно перестраиваться. Только что была книга, иная, придуманная жизнь, была озабоченность разными преходящими делами… А теперь ни книги, ни собственных забот, ни собственного настроения – все заботы Юркины, и настроение, какое лучше для Юрки…

Мы с Сашкой остановились наверху у лестницы, и я его спросил:

– В институт сам позвонишь или лучше мне?

Он не сразу отозвался:

– Если можешь, позвони ты. Не люблю с этой конторой дела иметь.

Я сказал, что ладно, позвоню. Потом спросил, бывал ли он в Доме журналиста.

Он ответил, что не бывал. Тогда я предложил:

– Пойдем сегодня?

Он сразу же согласился:

– Давай.

Договорились, что я его подожду, и я с полчаса бродил по больничному парку, глядя на почти не тронутые осенью березки, на совсем уже красные клены и на нищие прутья на три четверти облетевших акаций.

У одного из кленов короткая ветка была сломана и висела. Я чуть потянул ее, она осталась у меня в руках, и я пошел дальше, неся эту красную ветку, как горящую головню.

Я подумал почему–то, что хорошо бы сохранить ее вот так, как есть, чтоб стояла дома всю зиму. Я не знал, зачем она нужна мне, но чувствовал, что нужна, есть в ней что–то такое, чего мне недостает.

Но куда пристроить ее в моей безалаберной комнате? Через месяц высохнет, умрет, как пеплом, покроется пылью…

Бросать ветку было жаль, и я воткнул ее в кольцо ограды. Но рядом с геометрической правильностью парковой решетки плохо смотрелась эта неупорядоченная красота…

Я еще немного побродил по парку, пробираясь сквозь бузину и останавливаясь почти у каждого клена. Клены были красивы все по–разному. Они стояли обособленно, словно подчеркивая свою избранность. И я почувствовал уважение к природе, которая каждую осень воздвигает себе такие памятники…

Я вернулся в корпус и зашел к Юрке. Он спросил, узнаю ли я завтра, как и что в институте, и я сказал, что поеду прямо с утра.

Потом мы поговорили о разных разностях, в частности, о будущем науки, и Юрка стал утверждать, что лет через пятьдесят генетика решит, по крайней мере, половину терзающих человечество проблем.

Я, в общем–то, тоже на это надеялся, но по логике спора был вынужден Юрке противоречить и сказал, что не стоит переоценивать ученых мужей: вот и физики, взломав атом, торжественно уверяли, что теперь нашей планете одна только дорога в райскую жизнь. Я сказал, что больше рассчитываю на лириков, – эти, по крайней мере, не убьют.

Но Юрка возразил, что эпопея, особенно в толстом переплете, тоже сойдет за орудие убийства: если трахнуть как следует по голове…

Ира слушала нас и хохотала – не столько потому, что разговор был веселый, сколько потому, что настроение у Юрки поднялось.

А мне было стыдно перед Юркой. Ни Сашка, ни я ничем не смогли ему помочь. Но он сам себе помог. Фанатик обрел идею.

Из больницы мы вышли вместе с Сашкой и до метро шагали почти молча. А в вагоне народу было полно, и в толчее и шуме наш куцый разговор совсем выдохся.

Уже в центре я спросил:

– Ты обедал?

Он пожал плечами – странный ответ при его обычном стремлении к точности!

На Арбатской мы поднялись по самому длинному в Москве эскалатору и вдоль бульварчика прошли к Дому журналиста. Стеклянный аквариум тамбура, непреклонный швейцар и жалобная стайка пижонов у входа придавала каждому входящему оттенок избранности и даже некоторого аристократизма. Я достал свой членский билет, и мы с Сашкой присоединились к аристократам.

В величественном вестибюле и романтически мрачном баре Сашка немного оробел и со страхом и уважением оглядывал завсегдатаев, среди которых особенно выделялся высокий лохматый демон в замшевой куртке с застежками – самая яркая фигура Дома журналиста, его символ и почти герб. За всю свою жизнь демон не написал ни единой строки – но это принципиального значения не имело…

Мы сели за свободный столик.

Я спросил:

– Выпьем?

Он неуверенно отозвался:

– Я вообще–то не очень люблю.

– Брось, – сказал я, – все медики воруют спирт.

Он серьезно возразил:

– Да нет, спирт же учитывается…

Обедать по–настоящему Сашка отказался, и я взял бутербродов, апельсинов и бутылку коньяку – не так уж много на двоих, просто для легкости разговора.

Но Сашка пил слабо, я даже удивился: уже с трех рюмок он по–мальчишески помрачнел и, вытягивая шею, все поводил головой из стороны в сторону, будто прислушивался к чему–то.

Мы допили коньяк, доели апельсины, докрошили корки, и я повел Сашку наверх, в одну из тихих закоулочных гостиных, куда обычно восходят из ресторана, дабы всесторонне обговорить грядущий материал, или утрясти вопрос о командировке, или, на худой конец, окончательно разрешить кардинальные проблемы журналистики.

Мы сели на голубой диванчик в стиле, вероятно, маркизы де Помпадур, и я спросил:

– Ну, а вообще–то как жизнь?

Сашка откинулся назад, вытянув ноги и раскинув руки, – словно распял себя на спинке дивана. Так он сидел с минуту, глядя прямо перед собой. Потом вдруг повернулся ко мне и с болью проговорил:

– Слушай! Вот что вы, гуманитарники, делаете! Журналисты, писатели…

Я уставился на него. Я ничего не понимал. Он сказал:

– Ну зачем вы людям жизнь ломаете?

Он замолчал, и я стал думать, как бы помягче спросить, в чем дело. Но он снова заговорил:

– Вот вы пишете: «идеал», «идеал»… Ну, скажи – ты когда–нибудь этот проклятый идеал видел?

Я сказал, что не видел, но и не писал о нем никогда.

Но Сашка, по–моему, просто меня не услышал. Он растерянно и горько покачал головой:

– «Идеал, идеал»… Вбила она себе в голову этот дурацкий идеал!

«Значит, все–таки она», – подумал я и разом вспомнил то, что раньше мимоходом отмечал, не вдумываясь: когда бы я ни шел в больницу, на лавочках перед Юркиным корпусом сидел разный народ, но Светланы среди них не было. Я не видел ее ни разу по приезде.

Я вспомнил все это и вдруг почувствовал подлую радость оттого, что у них все рвется или уже порвалось, что она больше не «Сашина девочка»… Светлана, просто Светлана, скромная девушка со светлой косой – каждый имеет право подойти к ней на улице…

Я жадно ждал, что он еще скажет, Но Сашка молчал – долго, минуты две. Так долго, что я успел опротиветь самому себе.

Чему я радуюсь? Что они поссорились из–за какой–нибудь ерунды? Что сейчас так легко оттереть Сашку, который и защищаться–то толком не сумеет?..

Наверное, в жизни я сделал достаточно плохого. Но никогда, ни единого раза мне не приходилось вот так обдуманно и трезво, идти на подлость.

К черту! Пусть другие режут подметки на ходу…

Сашка что–то говорил, но я не слушал – сперва надо было договориться с самим собой. Но потом мне показалось, что он обращается прямо ко мне. Я переспросил:|

– Что ты говоришь?

Он повторил горестно:

– Понимаешь – я для нее недостаточно негодяй!

Я не понял:

– А это еще почему?

Он ответил:

– Вот из–за идеала. Посмотрела в девятом классе какое–то кино, и теперь у нее есть идеал… Я врач, а он гуманитарник. И все думают, что он негодяй.

– Кто «он»?

– Идеал, – ответил Сашка. – А я не подхожу…

Это было слишком нелепо. Если бы рассказывал не; Сашка, я бы решил, что это розыгрыш. Я спросил:

– Так он что – только в кино?

– Ну в том–то и дело, – сказал Сашка.

Он замолчал – наверное, выговорился до конца.

Я тоже молчал. Постепенно ко мне возвращалась трезвость. Не после коньяка – он на меня не подействовал, а после всей этой трогательной истории.

Я думал о нем и о ней, о Сашке и о Светлане. Поссорились? Ничего, помирятся. Все нормально: бранятся – только тешатся. Уж как–нибудь разрешат свой пионерский конфликт!

– Вбила себе в голову этот дурацкий идеал, – сказал Сашка, и голос его звучал трагично. Я хмуро посоветовал:

– А ты стань негодяем.

Он безнадежно развел руками:

– А как?

– Дай ей, например, по морде.

Он отозвался испуганно и глухо:

– Ты что, с ума сошел?

Мимо прошли две девицы, сделанные из загара и синтетики, похожие на всех киноактрис сразу, столь современные, что их можно было бы вот так, как есть, изобразить на визитной карточке нашего грешного века вместе со спутником, небоскребом, мотком колючей проволоки, ампулой пенициллина, водородной бомбой и книгой, которая, надеюсь, окажется все–таки сильнее бомбы. На вечерах и просмотрах в Доме журналиста такие девицы составляют незначительное, но стойкое меньшинство, как бы символизируя предельно тесную связь печати с жизнью.

Сашка на них даже не посмотрел – он был все–таки счастливее меня.

Он вдруг спросил:

– Ты сейчас никуда не едешь в командировку?

– Не знаю. А что?

– Уехать бы мне куда–нибудь! В какую–нибудь экспедицию, в геологоразведочную партию…

Сашка сказал это с тоской и надеждой – он верил в геологоразведку, в эту Мекку атеистов, где все проблемы решаются сами собой.

– Если хочешь, можно это устроить, – сказал я. Мне не хотелось вот так, сразу, убивать в нем эту веру.

Но Сашка уже сник:

– Хотя куда я уеду? Я же никуда не могу уехать…

«Это верно, – подумал я, – никуда он не может уехать – у него отделение, больные, Юрка. Куда ж он денется от них?»

Я положил руку ему на плечо:

– Старик, погоди – ну что ты расклеиваешься? Еще же все поправится… Поговори с ней серьезно! Но Сашка пьяно покачал головой:

– Нет… Она сказала, что – все…

– Старик, брось, – попытался я его пристыдить. – У них же по семь пятниц на неделе!

Мне показалось, что Сашке плохо, и я спросил:

– Принести тебе лимон?

Но он с той же пьяной безнадежностью покачал головой.

Я не мог спокойно сидеть с ним рядом, потому что уже давно не видел, чтобы у человека было такое лицо.

Я взял его за плечи и слегка потряс. Но он повернулся ко мне с удивлением, и я понял, что не так уж он и пьян и шатает его не от коньяка, а от горя.

В конце концов сила горя не измеряется его причинами. И вся детская история с идеалом может ударить достаточно больно…

– Сашка, – сказал я, – ну поверь ты мне на слово…

Но договорить я не успел, потому что мимо нас прошла целая компания.

Собственно, даже не компания – прошел Танькин редактор Федотыч с международником Лисицыным, вокруг маневрировали двое подающих надежды мальчиков из тех, что всегда крутятся вокруг редакторов. Они были одеты элегантно, но без вызова, и старались так расположиться в узком коридоре, чтобы не путаться под ногами, но и не слишком отставать.

Федотыч был мужик умный и злой, мальчики, наверное, знали, что тут им вряд ли что–нибудь перепадет. Но они не были избалованы жизнью и привыкли удерживать до последнего даже самые неудобные позиции.

Федотыч и Лисицын были слегка навеселе. Мальчики тоже вели себя соответственно, но глаза у них посверкивали трезво и цепко.

Федотыч заметил меня и, проходя мимо, сказал:

– А, благородный разбойник Робин Гуд? Ну как она, жизнь?

Я ответил ему в тон:

– Грабим помаленьку…

– Ну валяй грабь, – сказал Федотыч то ли с удовольствием, то ли с осуждением, и мальчики разом засмеялись, соревнуясь, кто естественней.

Сашка неприязненно посмотрел им вслед и с тяжким недоумением проговорил:

– Ну почему именно гуманитарник?

Это было эхо старых споров, о которых Сашка забыл, а может, и не знал никогда, потому что не он их начал, не он их пел, – он просто попал в струю. Я–то помню все это хорошо, любопытное было время. Как–то сразу, чуть ли не за год, поднялись и оформились, быстро увеличиваясь в числе, спортивного вида ребята, серьезные, деловитые, с жаждой точного знания в сухих глазах. Они были убеждены, что литература – трепотня, а живопись – старомодна, а музыка – для снобов и что все человеческие проблемы лет через десять запросто просчитает кибернетическая машина и выдаст оптимальный результат. Очень любили они эту формулировку – оптимальный результат… Десять лет прошло и даже больше, кибернетика из почти религии стала обычной наукой вроде тригонометрии. Все стало на место – и только серьезные ребята, чересчур надеявшиеся на машину, до сих пор выплачивают штраф за юношескую самоуверенность: в древней области человеческих отношений они беспомощны и безглазы…

Я сказал Сашке:

– Да перестань ты принимать все это всерьез. Это же нелепо! Ты понимаешь – нелепо! Сама же тебе скажет завтра, что все это чушь.

Я потащил его в зал, на выставку карикатур. Некоторые были ничего, но Сашка даже не улыбнулся: он глядел на увешанную листами стену так же неприязненно и недоуменно, как в коридоре наверху на дошлых мальчиков из свиты Федотыча.

Больше смотреть в Доме журналиста было нечего, и мы вышли на улицу, опять миновав стеклянные врата рая, апостольски непреклонного швейцара и заметно увеличившуюся толпу страждущих.

Я спросил:

– Тебе куда?

Он ответил, что домой, но, в общем, все равно.

Мне тоже было, в общем, все равно, и мы пошли пешком по теплому вечеру, никуда не торопясь, только выбирая места поспокойнее, чтобы не вязнуть в уличной толпе.

Мы шли мимо Арбатской площади, расчерченной, словно по лекалу, кривыми автомобильных трасс, где машины, дабы разъехаться, делали сложные маневры, как войска на смотру.

Мы шли мимо бронзового Гоголя, изображенного в позе трибуна, со взором, восторженно устремленным в безоблачное будущее, – старик, сидевший с «Вечеркой» на скамье поодаль, походил на Гоголя куда больше, чем этот вдохновенный истукан.

Мы шли бульваром, слабо освещенным, уже облетающим бульваром, где по дорожкам бродили опавшие листья, собираясь в живые шелестящие вороха.

Мы шли мимо круглого плавательного бассейна, заполненного веселой зеленоватой водой, освещенного большими прожекторами, – уходящее лето, чтобы обязательно вернуться на следующий год, бросило посреди Москвы эту сверкающую зеленую монетку.

Мы вышли на набережную и свернули вправо. Сашкино лицо было трагичным и тонким, пропахшая рекой и бензином набережная обтекала его, не касаясь. Вино подействовало на парня странно, не смыв и не смягчив его горе, а лишь сделав его более возвышенным. Это было горе в чистом виде – высокая примета юности, вызывающая у окружающих не столько сочувствие, сколько грусть и зависть: взрослые страдают менее привлекательно…

– Ты понимаешь, – снова сказал Сашка, – если бы я мог уехать года на три…

– Жалко уйти из больницы? – спросил я.

– Да нет, не жалко… – он наморщил лоб и замялся. – Просто нельзя.

Я кивнул. Это мне было понятно.

– А почему ты пошел именно в это отделение?

Он пожал плечами:

– Интересная работа… Болезни крови – это сейчас вообще перспективно.

– Из–за радиации, что ли?

– В основном, да.

Я спросил:

– А болезнь Ковача что – тоже?

Он ответил:

– Точно пока не установлено. Но среди облученных, процент заболеваемости значительно выше. В Хиросиме проводились исследования.

Но при чем тут Юрка, хотел сказать я, он–то когда мог… Вопрос был слишком глуп для газетчика, я его так и не задал. Кто знает, в какую из минут Юрка; глотнул воды или перебежал через улицу, радуясь теплому дождю? Солнце, воздух и вода – наши лучшие друзья. Попробуй угадай, когда и где они тебя предадут!

При чем тут Юрка, хотел сказать я, он–то никогда не работал с ураном…

Но и сто тысяч японцев, сгоревших в Хиросиме, никогда не работали с ураном…

При чем тут Юрка, хотел сказать я. Но кого спрашивать и с кого спрашивать?

С Энрико Ферми, невысокого лобастого итальянца, хорошего друга, азартного альпиниста и гениального физика, который гнал сквозь дни и месяцы свою не слишком долгую жизнь во имя того, чтобы создать бомбу раньше, чем ее получит его толстомордый соотечественник Бенито Муссолини?

С Клода Изерли, поджарого американского парня, прирожденного летчика, который умело и мужественно исполнил личное задание президента, сбросив экспериментальную бомбу точно на Хиросиму, и вся дальнейшая жизнь которого стала единым сплошным криком – криком, рвавшимся с трибун, со страниц газет, из окон сумасшедшего дома, куда его упекли во имя безопасности государства, криком о том, что нельзя погасить уже зажженный бикфордов шнур и что нельзя сохранить верность родине, предавая человечество?

С президента Трумэна, который приказал кинуть по бомбе на два японских города, чтобы посмотреть, что из итого выйдет, а также припугнуть соседей по коммунальной квартире, по единой и неделимой Земле, – с президента Трумэна, ныне восьмидесятилетнего маразматика, который скорей всего умрет своей смертью, невинной смертью от дряхлости, и будет похоронен на каком–нибудь государственно–важном кладбище под звуки артиллерийского залпа?

Я подумал о похоронах Трумэна и вспомнил похороны Кеннеди, гроб, покрытый огромным флагом, вспомнил белого президентского коня, которого вел за гробом офицер в чине, вероятно, майора, не меньше. Конь не знал, что это похороны, для него это был праздник с солдатами, толпой, музыкой… Конь играл с офицером, конь плясал, балетно перебирая четырьмя точеными ногами…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю