Текст книги "Остановиться, оглянуться…"
Автор книги: Леонид Жуховицкий
Жанры:
Роман
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Сашка все не шел. Что мне пока делать, я не знал, а думать не хотел. Я стал листать книгу с самого начала и машинально вогнал в голову какое–то количество знаний, которые, надеюсь, никогда в жизни мне не понадобятся.
Вернулся Сашка, и я ему сказал:
– Но ведь книга писалась четыре года назад.
Он сочувственно, но твердо ответил:
– Относительно болезни Ковача за это время ничего не изменилось.
Мы немного помолчали, и я спросил:
– Но можно сделать хоть что–нибудь?
В общем, мог бы и не спрашивать. Но газетчики, прекрасно разбиравшиеся в разных степенях трудности, редко умеют мириться со словом «нельзя»…
Сашка вздохнул, и я понял, что мучаю его зря. Но я все–таки задал еще один вопрос:
– Кто у нас самый крупный специалист по болезни Ковача?
Он немного подумал. Хороший парень, обстоятельный, врач и должен быть таким…
– Самых крупных специалистов в Союзе три, – сказал Сашка. – В том числе профессор Быховский, наш главврач.
И добавил во имя высшей точности:
– Все трое примерно на одном уровне.
– Поговорить с ним можно?
Сашка позвонил по внутреннему, довольно топорно подипломатничал с секретаршей, и она сказала, что профессор просил зайти через пятнадцать минут.
Эти пятнадцать минут надо было что–то делать, и я опять читал толстую книгу о болезнях крови, поражаясь тому, как многолик и беспощаден этот мир страданий, о катастрофах которого нормальный здоровый человек думает не больше, чем о наводнении в центральной Бразилии.
Потом я пошел к профессору. Но оказалось, что он вышел, скоро вернется, а меня пока просил подождать. Секретарша гостеприимно пустила меня в кабинет: профессор был человек деликатный.
Кабинет был старомоден, с огромным, заваленным бумагами столом, с книжными шкафами, иностранными журналами, пейзажем в золоченой раме и сейфом в углу. Дверца сейфа была открыта, в ней торчал ключ, а другой свисал на длинной цепочке, как серьга.
Я прошелся по комнате, постоял у окна и, не представляя, зачем мне это нужно, заглянул в сейф. Там лежали два яблока, завернутый в «Известия» бутерброд, и я как–то сразу понял, что и профессора не боги.
Я снова оглядел кабинет и увидел, что это просто комната, где работает обычный пожилой человек, которого вознесла над коллегами не власть над болезнями и смертями, а приказ министра. Наверное, он хороший врач, лучше других. Но он врач. А мне был нужен бог…
Профессор оказался умным, совсем еще не старым и, при всей своей маститости, хорошим мужиком. Но из разговора с ним вылущилось не много: что в Швеции как раз сейчас испытывается препарат, который якобы даст некоторый эффект.
«Якобы» и «некоторый»…
Но ничего лучшего у меня не было.
– Да, но это в Швеции, – сказал профессор, и я понял, что даже он мудр лишь в пределах собственной специальности.
Я записал название препарата и пошел к нашему редактору. Я спросил:
– У вас есть кто–нибудь в Швеции?
В Швеции у него никого не было. Но он тут же позвонил в «Правду» какому–то Льву Вячеславовичу и потом сразу же заказал Стокгольм. Мне понравилось, как он говорил со стокгольмским корреспондентом. Он сказал, что болен отличный парень («тридцати лет», – подсказал я), отличный парень тридцати лет, талантливейший работник, просто необходимо его спасти. Он продиктовал по буквам название препарата и заранее поблагодарил.
Теперь у корреспондента «Правды» будет еще одно дело в Стокгольме.
Выйдя от редактора, я встретил Д. Петрова, мы с ним немного поговорили о шведских лекарствах и сошлись на том, что в Европе они безусловно лучшие. Потом Д. Петров рассказал кое–что о стокгольмском корреспонденте, и я понял, что нам с Юркой повезло: если можно хоть что–нибудь сделать – он сделает.
К концу дня позвонила Рита и робко спросила, нет ли чего нового. Она всегда верила в могущество печати и хороших новостей ждала именно от меня.
Я сказал, что надо бы встретиться, и мы договорились на половину девятого, когда она вернется из больницы.
Она до сих пор толком не знала, что с Юркой. Меньше всего мне хотелось говорить правду – ей и без того паршиво. Но ведь когда–нибудь она все равно узнает – через неделю, через десять дней. Так уж лучше рассказать сейчас, когда есть хоть какая–то надежда, когда можно хоть что–то пообещать.
Мы встретились в скверике. Рита сидела на краешке скамейки, повернувшись ко мне. Она выглядела, как обычно: строгий костюм, озабоченное лицо, черная сумка на коленях… Замужняя служащая женщина.
Я начал со шведского препарата, а потом уже рассказал об остальном. Рита слушала почти спокойно, я даже подумал, что опять передипломатничал и она ничего не поняла. Но вдруг она уронила сумку, уткнулась лицом в колени и заплакала, сдавленно закричала, жалуясь бог знает кому.
– Ну почему? – кричала она. – Почему?
Я взял ее за плечи и довел до стоянки такси. Она продолжала плакать, но тихо. Уже в машине она проговорила сквозь слезы:
– Ну почему? Столько людей! И именно к нему привязался этот проклятый Ковач!
– Болезнь Ковача, – поправил я.
– Ну, все равно…
Я довел ее до подъезда.
…Все–таки странная судьба у великих, врачей. В награду за все труды их имена вечно служат пугалом и проклятьем…
Юрке я про шведский препарат ничего не сказал. Впрочем, официально считалось, что он и о болезни своей ничего не знает…
Я к нему ездил каждый день и всякий раз заставал Иру. Она тут же стушевывалась, замолкала, только смотрела на нас своими тихими глазами, улыбалась иногда – она здорово слушала, и вообще было хорошо, когда она рядом. Странно, но я не смог бы вспомнить женщину, которая лучше, чем Ира, выполняла традиционную женскую обязанность: облагораживать мужскую компанию самим фактом своего присутствия. Часто мы с Юркой спорили – не потому, что была причина, а из–за моей дурацкой привычки сводить к спору любой разговор: о книгах, о фильмах, о футболе и даже о слонах. На пятой фразе я забывал, что Юрка болен, и мы орали друг на друга (Юрка больше огрызался), пока в какой–то очень подходящий момент Ира, которую тоже зажигал наш азарт, не спрашивала:
– Юр, можно я скажу?
И вмешивалась в спор с забавной дипломатичностью, но всегда на стороне Юрки.
Я приходил в больницу по–разному, вырывал время, в обед или когда попало – но Иру заставал непременно. То у нее был отгул, то брала за свой счет, то еще что–нибудь: кто их знает, как они устраиваются, женщины, каких в Москве миллион…
В больнице к ней уже привыкли, сестры и нянечки держали за свою, а врачи, по–моему, просто не замечали – у нее было лицо женщины, которая не приходит без дела.
Всегда при ней была сумка, большая, но приличная, универсальная сумка, сразу и выходная и хозяйственная, позволяющая по дороге в кино забежать в овощной, а на обратном пути еще и в сапожную мастерскую. Сумка была неисчерпаема, порой мне казалось, Ира носит в ней все свое имущество, от пудреницы до маленькой сапожной щеточки. В сумке она таскала яблоки для Юрки и пирожки с повидлом для себя. Если же Юрку уводили на процедуру, она пристраивалась у окна в каком–нибудь незаметном тупичке и доставала из сумки книгу. Пару раз я заглянул в текст – женщина, каких в Москве миллион, книги читала хорошие.
У нее теперь был свой белый халат – не обтрепанная больничная ряса, общая и ничья, а аккуратный халатик с пояском, похожий на домашнее платье. Ведь больница стала Юркиной жизнью, и Ира быстро и естественно стала частью больницы, прижилась, примелькалась и принесла с собой в Юрки ну палату тихий и спокойный уют. Я даже поймал себя на дикой мысли: заходить к Юрке в больницу было приятней, чем раньше к нему домой.
Когда приходила Рита, Ира исчезала, терялась где–то в больничных коридорах, сливалась с сестрами и санитарками, с белеными стенами. А через пять минут после ухода законной жены она уже сидела на стуле рядом с Юркиной койкой и читала ему вслух «Комсомолку» или «Советский спорт»: вечерами у него стали побаливать глаза. Когда Ира уходит, я не знал: как–то засиделся у Юрки до одиннадцати, и все равно она осталась после меня…
Во вторник меня вызвал редактор, велел взять машину и гнать в Шереметьево. Нам с Юркой еще раз повезло – посылка из Стокгольма пришла с попутным дипломатом.
Пакет был завернут в шведскую газету, и пока наша «Волга» жала к Москве, у меня перед глазами подрагивала реклама: голая девушка у зеркала. Что рекламировалось, я так и не понял – может, колечко у нее на тонком мизинце?
У Белорусского я хотел взять такси. Но Алексей, наш шофер, сказал, что не надо, сам забросит меня в Измайлово. Редактор велел обернуться часа в два, а где два, там и два с половиной.
Мы прокрутили Садовое кольцо и через Разгуляй вылетели на Бакунинскую. Пожалуй, впервые за последнюю неделю я с удовольствием глядел по сторонам. Когда застряли у светофора, я показал Алексею шведскую рекламу и спросил:
– Ничего девочка?
– В порядке, – оценил он, после чего выполнил долг семейного человека и гражданина, осуждающе пробормотав: – Совсем совесть потеряли… И что дальше будет?
Я пожал плечами. Что будет? Да ничего, наверное. По крайней мере ничего страшного. Больше–то снять нечего – кожу не сдерешь… Скорей всего начнут помаленьку одеваться…
У ворот больничного парка Алексей спросил, не подождать ли меня, – сегодня у него был приступ великодушия. Но я сказал, что не надо, – бог его знает, когда я выйду.
– Ну, гляди, – сказал он. – Поправится твой друг – ставь пол–литра.
Пол–литра… Да если бы Юрка выкарабкался…
Я шел парком к корпусу, и впервые за последнюю неделю было радостно глядеть по сторонам – на чистые асфальтовые тропинки, на тугую, еще летнюю листву, которую взгляд не пробивал насквозь, на синее небо над красными больничными корпусами. Бог его знает, почему, но я опять поверил в медицину. Ведь начнут же когда–нибудь лечить эту проклятую болезнь! Так почему бы не сейчас?
На лавочках перед входом негусто сидели посетители. Некоторых я уже видел: толстую грустную тетку, молодую женщину с мальчуганом, высокого старика, одетого со старомодной интеллигентной чопорностью. Замечал я и девушку, сидевшую рядом с ним. Ей было лет восемнадцать, не больше. И приятно было, проходя по парку, увидеть ее светлую косу и нежное лицо, склоненное над книгой, приятно было случайно поймать ее кроткий близорукий взгляд.
Сегодня мне в первый раз захотелось с ней заговорить.
Я быстро накинул халат и взбежал на второй этаж. В корпусе ко мне уже привыкли, сестры считали чем–то вроде практиканта, а больные – чем–то вроде врача. Сашки в ординаторской не было, и я пошел искать его по отделению.
В одной из палат я увидел его аккуратный чепчик и серьезный сухощавый нос. Сашка сидел на стуле между койками и обстоятельно отвечал на вопросы. Среди больных он был личностью популярной: постоянная серьезность производила впечатление.
Я подождал, пока он выйдет, и отдал пакет. Сашка спросил:
– Это что?
Я сказал, что прислали из Швеции.
Мы прошли в ординаторскую, и Сашка, развязав ленточку, аккуратно развернул газету – он вообще ничего не делал наспех. Потом открыл коробку из синего веселенького пластика.
Я глядел, как из коробки появлялись на свет божий пакетики и ампулы. Их было довольно много.
Потом Сашка уткнулся в письмо. Оно было написано по–английски. Кое–что Сашка не сумел разобрать, я ему помог. Я смотрел в письмо через его плечо, но там было слишком много латыни.
Потом Сашка с минуту шевелил белесыми бровями.
– Любопытно, – сказал он. – Просто даже интересно.
Снова уткнулся в письмо, пару раз задумчиво хмыкнул и сказал мне:
– Чертовски сложная методика.
Я спросил:
– Что там написано?
– Там написана любопытная штука, – сказал Сашка и опять пошевелил бровями. – Это, пожалуй, могло бы подтвердить вирусную теорию лейкоза…
Он был невменяем, и я попытался сам разобраться в письме. Но на третьей же фразе меня остановила латынь – мертвый язык, оставленный в устрашение живым.
Тогда я взял Сашку за плечи:
– Старик, очнись. Скажи хоть что–нибудь!
Он улыбнулся и сказал:
– Понимаешь, методика чертовски сложная. Но мыслит он здраво.
– Кто?
– Этот швед.
– Юрке поможет?
Он ответил:
– Вот это как раз надо проверить.
– А когда выяснится?
– Дней через десять. Препарат опытный, дальше собак у него не шло.
Я сказал:
– Мне сейчас в редакцию. Давай встретимся вечером? Хоть объяснишь толком!
Он мотнул головой:
– Вечером не могу, я ночевать тут буду. Понимаешь – чертовски сложная методика. Уколы через два часа, возможны аллергические явления…
Я предложил:
– Давай я с тобой ночью подежурю. Можно?
Он малость помедлил:
– Можно–то можно… Только знаешь чего? Ты лучше сегодня не приезжай, ладно? Ну просто настолько сложная методика…
Он был похож на автомеханика, осторожно и азартно приступающего к машине неведомой марки.
– Ладно, – сказал я. – Действуй, старик, счастливо тебе!
Он улыбнулся – но не моим словам, а чему–то своему.
– Понимаешь, – сказал он, – наконец–то работа! Я же врач, мое дело лечить.
Вот уж никогда не подумал бы, что этот парень может изъясняться так возбужденно и торжественно…
Уже в дверях я спросил, стоит ли рассказать про лекарство Юрке, и он ответил, что стоит: психологический фактор…
У Юрки только что кончился обед. Он сидел на кровати, а Ира, как всегда, на стуле рядом.
– Ну, чего там, на свете? – сказал Юрка.
Я ответил:
– Аристократия проклятая! Зажрались, сволочи, – мало вас давили в семнадцатом… – Это ж надо додуматься: лекарство им на самолете доставляют из Стокгольма!
– Это кому? – спросил Юрка.
Я с возмущением уставился на него:
– Кто у нас зажрался? Ты, естественно! Посмотри на себя – опух ведь от манной каши.
Ира засмеялась. Она еще не поняла, в чем дело, но почувствовала, что новости хорошие.
– Погоди, – сказал Юрка. – Что случилось–то?
Я объяснил:
– Ничего особенного, обычный в наше время случай. Из Стокгольма самолетом доставили тебе лекарство. В общем, считай, что твой радикулит при последнем издыхании,
– Правда? – сказал Юрка. – Это было бы здорово.
Учитывая его сдержанность, можно было считать, что он изныл от восторга.
Я показал им с Ирой рекламную девчонку перед зеркалом, и Юрка согласился, что лекарство, завернутое в такую газету, поднимет даже из гроба. Теперь, когда появилась надежда, смерть со всеми своими атрибутами снова стала понятием юмористическим.
Уже на лестнице меня догнала Ира и сразу спросила:
– Это правда?
Я ответил:
– Сказано, что дает некоторый эффект. По крайней мере есть на что надеяться.
Она все смотрела на меня своими добрыми, по–женски озабоченными глазами. И я вдруг ясно понял, что особенно радоваться нечему. Некоторый эффект… Возможно… Не исключено… Мне ли, газетчику, не знать, во что ценятся столь уклончивые обещания!
– Если бы помогло, – сказала Ира, вздохнув, и я в который раз подивился женской трезвости. Женщины легко обманываются только в религии и в любви. Зато во всем остальном… Величайшие полководцы истории, водившие за нос миллионы людей, никак не могли перехитрить домохозяек: человек, рассчитывающий зарплату от получки до получки, вынужден мыслить трезво…
Юрке надо было много есть, особенно фруктов, и я отдал Ире половину вчерашней получки.
Она сказала:
– Он столько не съест. Да и тебе нельзя же голодать.
Но я ответил, что мне, как фельетонисту, полезно: на голодный желудок непримиримость к порокам удваивается…
Я вышел на улицу. Девушка со светлой косой больше не читала, потому что с ней разговаривал высокий старик. Книга, заложенная длинной травинкой, лежала рядом на лавочке.
Пожилому интеллигенту здорово повезло: единственный шанс спокойно и неторопливо вложить свою лепту в воспитание молодежи – это напасть вот на такую девочку. Она слушала очень внимательно и очень вежливо кивала. А интересно ей или нет – это я не понял: девочка, воспитанная хорошей мамой и хорошими книгами, будет внимательна к любому собеседнику.
У меня было мало времени – в четыре начиналась летучка, – но я все–таки сел на соседнюю лавочку. Мне вовсе не хотелось знакомиться с ней сейчас, мне вообще противны уличные знакомства – не неприличностью, конечно, а своей тупостью, набором обязательных банальностей или столь же обязательных неожиданностей, оставляющих в душе унизительное ощущение дешевки.
Но я боялся, что могу больше не увидеть ее.
Впрочем, боялся – не то слово. Я почему–то был почти уверен, что снова увижу ее здесь, как увижу и старика, и эту толстую тетку, и эту женщину с мальчуганом. Но я вдруг представил себе, как будет тяжело и жалко, если она вдруг уйдет, потеряется, растворится в шестимиллионной Москве, как я буду придумывать ее все лучшей и лучшей и, вертя головой, искать на улицах, и это будущее сожаление не дало мне уйти: тяжелее всего терять то, чего никогда не имел.
Я сидел на соседней лавочке и смотрел на нее сбоку. Сперва она показалась мне тонкой и слабой, но потом я понял, что это ощущение обманчиво: плечи ее вовсе не были узки, а руки даже великоваты, а дешевые туфли не грубы, что просто она человек из другого племени, и нельзя судить ее по своим законам.
По дурацкой привычке газетчика я тут же стал искать для нее хоть какое–то определение, и это бессмысленное занятие увело меня в прошлый век – ближе я не мог найти никаких аналогий.
Бог его знает, зачем мне это понадобилось, но я готов был подойти к ней и спросить, что она за человек, – я был почти убежден, что отвечать она станет старательно и серьезно. Хотя, наверное, она знает о себе так же мало, как и я…
Я сидел на соседней лавочке и смотрел на нее сбоку сквозь неторопливые жесты старика. Разговор разворачивался долгий, с широкими обобщениями и экскурсами в собственную молодость – собственно, даже не разговор, а монолог. Старик говорил, а девушка слушала, глядя на него.
Впрочем, в этом еще не было ничего удивительного: вежливо смотреть и глаза – это и мы умеем.
Но руки ее не ерзали на коленях, руки ее лежали спокойно – наверное, эту девушку с детства учили, что не выслушать человека так же неопрятно, как утром не почистить зубы.
Я смотрел на ее руки и радовался, что у нее руки, а не ручки и пальцы, а не пальчики, – так и должно быть. Такими и создали когда–то этих девушек две разных волны; прадеды–разночинцы дали им крепкое тело, здоровый румянец и большие руки, а душу в них вдохнули Тургенев и Блок…
Я сидел на соседней лавочке и все время поглядывал на часы, потому что летучка начиналась в четыре, а дежурным критиком был именно я. Метро мне уже ничего не обещало, а поймать такси в такое время нелегко.
Я уже начал ненавидеть чопорного старика, который вместо того чтобы достойно и тихо писать мемуары, нудно морочит голову восемнадцатилетней девчонке. Но я ничего не мог поделать: в наше цивилизованное время сам Иван–царевич, встретившись с Кащеем Бессмертным, уступил бы ему место в троллейбусе.
Наконец старик поднялся, а девушка осталась сидеть.
Я подошел к ней и попросил:
– Дайте мне, пожалуйста, ваш адрес. Она довольно робко посмотрела на меня. Я подождал несколько секунд и сказал:
– Будем считать, что мы обошлись без бюрократического вопроса «зачем»?
Она снова подняла глаза и тихо проговорила:
– Улица Черняка, дом шестнадцать, квартира два. Я поблагодарил, попрощался и пошел к выходу из парка.
Назавтра я ее не встретил и был этому даже рад. Я не хотел встречать ее ни завтра, ни послезавтра, ни через неделю. Когда–нибудь потом. Важно, что встречу…
А Юрке стали колоть шведское лекарство. Сашку я старался не отвлекать и не знал толком, помогает ли препарат. Но настроение у Юрки стало получше.
Я по–прежнему проводил в больнице почти все свободное время. И это вовсе не было горестным и тяжким долгом. Я лишний раз убедился в том, в чем убеждался и раньше: люди живут везде. И на отгоне, где кругом степь, и на зимовке, где кругом снег, и даже в лагере, где вокруг на годы колючая проволока.
Жили и здесь, в больнице. Все – даже безнадежные. Некоторые знали, что их привезли в больницу умирать. Но человек не может умирать шестьдесят дней. И люди жили свои пятьдесят девять суток, как жили бы пятьдесят девять лет, постепенно приспосабливались к боли, к уколам, к слабости, переходящей в беспомощность, и смеялись, пожалуй, лишь немногим реже, чем смеются на воле, за обшарпанной больничной оградой. Это был не подвиг, а быт. А когда–нибудь подобное предстоит каждому, потому что приспособиться к старости не легче, чем к болезни…
Люди медленно, со вкусом перечитывали Блока, с интересом и участием расспрашивали о жизни молоденьких санитарок, морщили лбы над шахматами, рубились в шашки, в поддавки, проигрывали в домино свои последние дни, азартно слушали футбольные репортажи и торопливо листали «Сержанта милиции» – иногда уходили в последнее беспамятство, не дочитав десяток страниц…
И сам я незаметно втянулся в этот своеобразный мир, принял его законы и изо всех сил резался с Юркой в шахматы, потому что и за месяц до конца ему был нужен честный партнер.
Все это немного походило на последний день в южном доме отдыха, когда человек знает, что день последний, что завтра уже не будет этого моря, пляжа, сверкающей жары, виноградных навалов на базарчике и девушек, бегущих к воде… Но и в последний день не возьмешь всего солнца и не съешь всего винограда. Постепенно человек смиряется, он живет этот день, как жил прежде, и даже садится за пульку, конца которой нет.
Как–то Ира сказала, что хочет со мной поговорить. Мы вышли в парк и сели на лавочку.
– Гош, ты понимаешь, – сказала она, – тут такая история…
Вид у нее был заговорщицкий и чуть–чуть смущенный, как у десятиклассницы, приглашающей на вечеринку. Впрочем, оказалось, что речь и идет о чем–то вроде.
– Тут у одной девочки день рождения, – сказала Ира. – И общем, мы решили собраться… Ты ее знаешь– Нина из третьей палаты.
Нина? Я неуверенно пожал плечами. Я разговаривал тут с разными девушками. Но попробуй запомнить их в больнице, где все на один халат…
– Худенькая такая, у нее очень красивые волосы.
Я не мог вспомнить, и Ира махнула рукой:
– Ладно, не в этом дело, я тебе ее потом покажу… Значит, мы решили собраться, и она хочет, чтобы пришел ты.
Я недоуменно спросил:
– А где собраться–то?
Ира ответила, понизив голос:
– Тут на третьем этаже есть свободный кабинет. Мы уже договорились с Сашей.
– А кто будет? – спросил я, будто речь шла о рядовой субботней вечеринке.
И, будто речь шла о рядовой субботней вечеринке, она стала перечислять, загибая пальцы:
– Ты, Нина, мы с Юрой, Нинина соседка с мужем и Саша со своей девочкой. Восемь человек.
– И Сашка согласился? – спросил я.
– Ну да. Только просил, чтобы по–тихому.
Все–таки Сашка человек!..
Потом мы обсудили техническую сторону дела.
– Юре нужно принести костюм, а девочкам платья, – сказала Ира.
Я удивился:
– Зачем, какая разница?
– Ну что ты, – возразила она, – это же день рождения.
– Ну и что?
Она снисходительно улыбнулась:
– Да ну что ты, Гоша! Знаешь, как девочкам хочется одеться!
Я тупо спросил:
– А как мы протащим внутрь эту уйму тряпок?
– Я принесу в сумке.
– Все сразу?
Она снова улыбнулась моей наивности:
– Конечно нет. Ты с вещами будешь стоять внизу, а и пройду два или три раза. Нам лишь бы внутрь пронести. А погладить можно уже там.
Я испугался:
– И утюг, что ли, потащим?
Ира засмеялась:
– Неужели ты думаешь, что в больнице нет утюга?
Я вдруг вспомнил самое главное:
– Стой! А пить–то им можно?
– Саша говорит – немножко можно. Сухое или кагор.
Я понял, что ничего другого мне не остается, и решился:
– Ладно, притащим. Ты только прикинь, сколько чего надо – колбасы всякой и прочего. А в субботу пойдем вместе и купим.
Она деловито сказала:
– Я думаю, колбаса не понадобится. Вот смотри: я сделаю салат, утку и спеку пирог. Купим еще яблок и сыру. И конфет…
Это было уже свыше моих сил. Я представил себе, как мы с Ирой, перемазанные утиным жиром, обсыпанные крошками, мчимся вверх по больничным лестницам, и мужество покинуло меня.
– Утка–то зачем? – робко спросил я.
Ира уверенно возразила:
– Ну что ты! Знаешь, как вкусно!
Больше мне сказать было нечего…
В субботу часов в пять Ира пришла ко мне. По очертаниям сумки я понял, что утка уже там и пирог, видимо, там – где же ему еще быть? Потом вспомнил про салат. Неужели и он там?
Мы с Ирой часок потолкались по магазинам, купили все, что надо, и вернулись ко мне.
Дома мы взяли старый чемодан и положили туда мои серые брюки (Юрка надевал их однажды, и они на нем имели вид) и мохнатый болгарский свитер, который имел вид на ком угодно.
Мы осторожно положили в чемодан два мягких и нежных свертка – даже на ощупь ясно было, что их содержимое не для мужчин.
Вынув из сумки, мы положили в чемодан пирог – он неподвижно, как в лубках, покоился между двух картонок, а снаружи все это было завернуто в полиэтилен. Мы положили в чемодан две длинных бутылки венгерского сухого, бутылку кагора и еще одну пузатую бомбочку, которую я никогда раньше не встречал, а Ира тем более. Мы не спрашивали про это вино продавщицу, чтобы не заставлять ее врать, и не вчитывались в наклейку – на дне рождения должен же быть сюрприз! В такси мы переглядывались, как шпионы одной иностранной державы, сумка с уткой подпрыгивала у Иры на коленях.
В больничном парке было уже темновато. Мы начали действовать. Я ждал внизу со своим чемоданом, а Ира с сумкой курсировала вверх–вниз. Вид у нее был деловой и пристойный. Все–таки они чертовски хитроумный народ – женщины, каких в Москве миллион…
Какой–то толстый человек вышел из корпуса и остановился в дверях, светя белым халатом.
Чтобы не искушать судьбу, мы решили переждать. Ира села на скамейку рядом со мной и стала рассказывать про Юрку. Это было забавно – мне рассказывали про Юрку! Но потом стало интересно – то, что знала о Юрке она, я не знал.
Толстый товарищ выяснил все, что хотел, и халат в дверях погас.
Мы С Ирой переправили наверх остатки багажа. Тряпки временно поместили в ординаторской, а утка так и остались в сумке.
Мой чемодан мы спрятали внизу, в зарослях, в неряшливых дебрях бузины – ее в парке было полным–полно.
Ужин в отделении кончился, наступило время книг, шашек и вечерних процедур.
Ира пошла искать Сашку, а я остался в ординаторской на случай возможных осложнений; если бы в столе вдруг обнаружилось сразу столько верхней одежды, решили бы, что готовится массовый побег из больницы. В этом случае мне пришлось бы много врать, и я уже готов был принять начальственный вид: обычно это действует безотказно, ибо начальство не врет, а просто имеет свои особые соображения.
Пришел Сашка и сказал, что надо обождать минут пятнадцать, пока не кончатся процедуры. Я ему сказал:
– А ты человек!
Он не понял:
– Почему?
– Вот из–за этой вечеринки.
Он ответил:
– А это хорошо и в медицинском отношении – психотерапия.
Пожалуй, у него было чувство юмора – вот только смеялся редко…
Час процедур кончился, отделение постепенно угомонилось, и мы потащили все наше хозяйство на третий этаж.
На лестнице выяснилось, что нас довольно много – какой–то малый, девушки… Сразу разглядеть их мне не удалось, потому что свет мы не зажгли из конспирации. Мы ступали осторожно, приглушенно смеясь, возбужденные темнотой и секретностью.
В этой темноте и суете я стал высматривать Нину с красивыми волосами и вдруг увидел ту девушку со светлой косой.
На какой–то момент меня охватило нелепое и радостное ощущение, что она и есть та самая Нина, хотя все было уж очень не так: и не слишком худенькая, и не двадцать два года, и не лежит ни в какой палате.
Лестничная площадка была кое–как освещена с улицы, и я быстро разглядел своих спутников.
Я узнал Нину по красивым волосам (она несла их, как пушистый шар) и по особой возбужденности именинницы. Я прикинул, кто муж и кто жена. Тогда остался единственный вариант: Сашина девочка.
Но я все–таки на что–то смутно надеялся до того момента, когда Сашка, ворочая большим ключом в неподатливой скважине, сказал мне:
– Ты, кстати, познакомься. Вот это Светлана, а это тот самый Георгий.
Мы познакомились, и я выполнил обязанность интеллигентного человека, сказав, что очень рад.
Сашка наконец открыл дверь, зажег свет, и мы все вошли.
Комната была не просторная и не тесная, обычный врачебный кабинет. Только в углу страшновато посверкивала бормашина. Зачем она здесь, я не понял, а у Сашки спрашивать не хотелось.
Мы беззвучно выдвинули стол на середину, кое–как разобрались в провизии и тряпках. Потом женщины стали переодеваться, а мы вышли в коридор.
Мне было жаль выходить, жаль не видеть, как больничные девочки торопливо скинут свои халаты и длинные сиротские рубахи, как возбужденно и радостно будут разворачивать, надевать и оглаживать на себе легкое прозрачное белье и праздничные платья…
Но закон есть закон. Я отдал дань условности, которую не уважаю, и вместе со всеми курил в коридоре, пока за белой фанерной дверью происходил удивительный процесс превращения утки в лебедя.
Впрочем, не со всеми – Сашка не курил. Он отошел чуть в сторону от дыма, и я вдруг почувствовал к нему резкую неприязнь. За то, что не курит, за то, что в институте занимался бегом для общего развития, за то, как медленно ворочал ключом в скважине и возил ладонью по стене, ища выключатель…
Эта неприязнь была настолько несправедлива, что я заставил себя подойти к Сашке и что–нибудь сказать.
Я сказал:
– Старик, а зачем здесь бормашина? Он ответил:
– Тут в прошлом году зубной работал. Кабинет закрыли, а машина пока стоит. В принципе больница должна иметь зубного врача.
Я согласился:
– Иметь лучше, чем не иметь.
Я сказал так, потому что вспомнил песенку, слышанную года два назад на какой–то вечеринке. Песенка была забавная, я ее запомнил сразу:
Когда у вас нету дома,
Пожары вам не страшны,
И жена не уйдет к другому,
Когда у вас нет жены.
А ударник гремит басами,
А трубач выжимает медь…
Думайте сами, решайте сами:
Иметь иль не иметь?..
– Это конечно, – кивнул Сашка, – иметь лучше.
– А может, наоборот, – сказал я, и он недоуменно посмотрел на меня.
Нас впустили в комнату. Женщины уже были красивы, больничную униформу они загнали в самый дальний угол – там ее, как сказочный Кащей, охраняла бормашина.
Вернулся из коридора Юрка. Он уже надел мои брюки, надел мохнатый болгарский свитер, и мы малость поострили, какой он теперь шикарный сердцеед.
Я открывал бутылки, смотрел в окно на совсем уже темный больничный парк с островками корпусов, я знакомился с мужем, с женой, знакомился с Ниной и притом, как правило, смотрел ей в глаза – а в голове все вертелось, как пластинка с поврежденной бороздкой:
Иметь иль не иметь?..
Иметь иль не иметь?..
Иметь иль не иметь?..
Светлана помогала Ире накрывать на стол. Сашка о чем–то спросил ее, она обернулась и кивнула. Она держалась очень робко, все время молчала. Я просто представить себе не мог, что она станет делать, когда кончится вся эта спасительная застольная возня.