355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Леонид Жуховицкий » Остановиться, оглянуться… » Текст книги (страница 3)
Остановиться, оглянуться…
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 22:39

Текст книги "Остановиться, оглянуться…"


Автор книги: Леонид Жуховицкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

– Я специально принес документы, – сказал Леонтьев. – Оба подписаны Хворостуном.

Он снова раскрыл свою кожаную папку, и на свет божий появились еще два документа. Я читал их, сдвигая затем в сторону, чтобы Танька Мухина, практикантка, тоже могла прочесть. Но она не хотела ждать и гнула шею к самому моему локтю – переворачивая страницу, я раз даже задел ее по носу. Я буркнул что–то извиняющееся, но она только отмахнулась.

А документы были выразительные.

Пятьдесят третий год – «…за. преступное разбазаривание народных средств на псевдонаучные эксперименты, основанные на „теориях“, в корне противоречащих…».

Шестьдесят третий год – «…и только бюрократическая волокита, основанная на защите чести мундира и зажиме критики, препятствует продвижению в жизнь прогрессивного препарата, необходимого для здоровья советских людей…».

Собственно говоря, две эти казенных бумаги, поставленные рядом – фраза против фразы, – уже и сами по себе были почти фельетоном. И, пожалуй, именно это меня слегка настораживало.

Я сказал: 1

– Непонятно только, зачем Хворостун сейчас лезет на рожон?

Леонтьев пожал плечами:

– А что ему остается делать? Практически для него это единственный путь наверх. Он бездарность, невежественная бездарность. Он умеет только паразитировать. Раньше паразитировал на целом институте. Теперь – на Егорове.

– А еще раз испытать препарат сложно? – спросила Танька. – Чтобы окончательно их разоблачить?

И опять мордочка у нее была самая наивная – а вопрос необходимый.

Леонтьев вздохнул:

– Испытание препарата – очень сложная вещь… Прежде всего, большую группу больных надо лишить; всякого иного лечения, иначе опыт ничего не докажет. Затем медицинский персонал. Ну и, разумеется, деньги– те самые народные средства, за преступное разбазаривание которых Егоров и был уволен из института… А главное, всякий дорогостоящий эксперимент должен быть как–то обоснован. В данном же случае… Впрочем, вы сейчас увидите Хворостуна. Я думаю, вам все станет ясно…

Он встал, достаточно твердо пожал руку мне, мягко, с поклоном, Таньке, записал свои телефоны – служебный и домашний – и ушел, сказав перед этим все, что говорит, прощаясь, умный, слегка ироничный, в высшей степени интеллигентный человек.

– Ну? – спросил я Таньку.

Она невесело покачала головой:

– Видно, ему в свое время туго пришлось…

Хворостун явился минута в минуту, и я, в присутствии Таньки Мухиной, убил на него два часа. Все, что говорил Леонтьев, было верно – он еще мягко говорил… Вот только внешне Хворостун малость не походил на себя.

Прежде всего, он был мал. Не коренаст, не приземист – просто мал. И личико морщинистое, с дешевенькими усиками. И улыбочка угодливая. И двигался мелким просительским шажком.

Время, что ли, обкатало.

Он сказал:

– Между прочим, по этому самому вопросу уже и «Правда» писала.

Я удивился:

– По этому самому?

Он пояснил:

– Насчет монополизма в науке.

Он вытащил из папки (папка тоже была скромная, просительская) газету, сложенную так, чтобы сразу видна была передовая с десятком подчеркнутых строк.

Демагогия была настолько наивная, что я не выдержал:

– Об этом и «Известия» писали.

– И «Комсомолка», – невинно подсказала Танька Мухина.

– И «Труд», – вспомнил я. – Впрочем, «Труд», кажется, не писал…

Он быстро глянул на меня, стараясь понять, говорю я серьезно или валяю дурака. Видимо, так и не понял, потому что с неопределенным вздохом проговорил:

– Вместо того чтобы спокойно работать, приходится вот ходить и добиваться справедливости.

Чтобы его успокоить, пришлось высказать с десяток безликих фраз типа: «Тема, безусловно, важная…», «Вопрос давно назрел…» и т. д.

Потом я заметил, что в проблемах чисто медицинских мне разобраться трудно.

Но, видимо, в чисто медицинских проблемах и Хворостуну разобраться было нелегко, потому что он охотно согласился:

А их и касаться нечего. Тут вопрос не медицинский. Тут вопрос принципиальный: допустим ли в наше время монополизм в науке?

Танька искоса глянула на меня. Я чуть заметно кивнул и она спросила:

– А как вы считаете: каким путем можно ликвидировать, подобное положение?

Спрашивала она здорово, мне бы столько наивности в голосе!

Хворостун сел поудобнее и сказал речь, наверняка приготовленную заранее. Он начал с того, что монополия в науке противоречит коренным основам нашего общества, а кончил тем, что на базе препарата Егорова–Хворостуна надо организовать новую лабораторию.

Мы говорили еще долго и о разном. Но любая тема как бы сама собой сворачивала на то, что надо создать новую лабораторию.

В общем, все было ясно. Нужно было задать ему еще два вопроса, распрощаться и идти писать фельетон. Но я медлил.

Фактов для фельетона было более чем достаточно. А злости – не было…

Вот он сидит передо мной, Хворостун, личность из бывших. Время смяло его и скомкало, и уже невозможно представить, что он, со своими усиками и улыбочкой, несколько лет держал в страхе целый научно–исследовательский институт. И демагогия его так наивна, что почти безобидна. И челобитная его скромна: только и хочет тихо кормиться с маленькой научной лаборатории.

Объект фельетона должен вызывать злость. А этот вызывал брезгливую жалость…

Тогда я дал ему понять, что вопрос решился бы гораздо быстрее, если бы речь шла о препарате Егорова, – основные возражения оппонентов направлены лично против него, Хворостуна: считают, что он к препарату отношения не имеет.

И тут он заговорил. Он сказал:

– Егоров!.. Да Егоров – он же теленок, он же не от мира сего, божья коровка, никогда он ничего не добьется!

Он сказал:

– Хворостун им не нравится!.. А за что им меня любить? Я им шесть лет ерундой заниматься не давал, мушек–блошек изучать, я от них дела требовал – за что ж меня любить?

Он сказал:

– Я эту компанию насквозь знаю!

– За два года ни одной политинформации…

– Чтобы я спокойно глядел, как народные деньги разбазаривают?

– У них документы, и у меня документы – я ведь тоже бумажки не выбрасываю…

– Думаете, случайно у них оба зама беспартийные?

– Эти настроения надо каленым железом выжигать!

–…а я убежден – если бы проверить их переписку…

И в конце, спохватившись:

– Теперь не культ личности!

Пока он говорил, я молча слушал, иногда даже сочувственно кивал. А когда кончил, показал ему одну из копий, оставленных мне Леонтьевым.

Хворостун совершенно спокойно прочитал свой собственный приказ об увольнении Егорова и с чувством сказал:

– Самая большая в моей жизни ошибка.

Я спросил:

– Кстати, почему вы ушли из института?

Пожалуй, насчет самой большой ошибки в жизни ему надо было сказать сейчас. Но эту фразу Хворостун уже израсходовал, и теперь сказать было нечего…

Еще минут двадцать он тянул резину, надеясь, что вдруг придумается какой–нибудь спасительный аргумент. Но ничего не придумалось, и уже на пороге он почти безнадежно сказал:

– Тут надо в корень смотреть… А то у нас как: кто сверху, тот и давит.

И тут же испугался:

– В отдельных случаях, конечно…

Когда он ушел, я спросил Таньку:

– Видала?

Она рассеянно кивнула и не без ревности глянула на меня исподлобья: в ее лохматой головенке наверняка уже шевелился обреченный на гибель росток – фельетон, который написала бы она сама, если бы не была бесправной практиканткой, допущенной из милости свидетельницей…

Ладно, у нее еще будет много своих фельетонов…

Я понимающе улыбнулся. Она сверкнула глазами – видно, хотела сказать какую–нибудь гадость. Но тут же засмеялась сама.

Я проводил ее по коридору. Мы шли молча, только у самых дверей учмолодежи она сказала:

– Все–таки редкостный подонок!

А у меня все еще стояла в ушах его последняя фраза: «Кто сверху, тот и давит»… Что ж, постараюсь, чтобы Хворостуну никогда никого не пришлось давить…

Я пошел к себе, велел Генке уклончиво отвечать на звонки и стал разбирать бумаги – копии, выписки, бесчисленные заявления Хворостуна…

Теперь злость была.

К концу дня я встретился с Танькой Мухиной в коридоре и сказал ей что–то вроде: «Ну как?» Фельетон клубился в голове, он заваривался крепко, и не вовремя было думать о чем–нибудь кроме – даже о Таньке Мухиной.

Видно, она это поняла, потому что нахально спросила:

– Король фельетона?

Я с вызовом ответил:

– Король!

Она чуть помедлила, трепаным носком туфли ковырнула плинтус:

– Между прочим, в субботу меня позвали в одну компанию, там довольно забавный народ. Увлекаются индийской философией и спорят о смысле жизни. Мне было бы чертовски любопытно послушать, что вы о них скажете.

Я ответил:

– Мне тоже бы чертовски любопытно послушать, что я о них скажу.

Танька Мухина засмеялась и хитро качнула мордочкой. Я сдержанно, даже несколько торжественно поклонился (так, вероятно, поклонился бы Леонтьев) и пошел к себе, к столу, к рукописи.

Я был энергичен и деловит. В голове клубился фельетон, который я кончу завтра. В понедельник вылечу в Кирбит. Между средой и понедельником будут четыре: дня, в том числе роскошный день – суббота. Между средой и понедельником будет Танька Мухина. Танька Мухина, студентка четвертого курса, подпольная кличка «Практикантка». Завтра я кончу фельетон, в понедельник вылечу в Кирбит, а в Кирбите буду работать как зверь – хотя бы потому, что в Москве останется Танька Мухина, та самая, с четвертого курса… В среду утром я кончил фельетон. Я дал его Женьке, и он, прочитав, как всегда задумчиво кивнул – но кивнул лучше, чем всегда. Потом сказал, улыбнувшись:

– Уделал ты его!

Я тоже улыбнулся. Злости на Хворостуна больше не было: она прошла, пока злые дымящиеся фразы связывались в фельетон. Лежачего не бьют – а теперь Хворостун был лежачим.

Одинцов прочитал фельетон при мне, за десять минут и сказал:

– Великолепно. В номер.

Все–таки она всегда действует, торопливая редакционная похвала – даже если это похвала Одинцова… Этой же ночью фельетон пошел в машину. Я задержался на час, чтобы проглядеть полосу. Дежурный мусолил ее, пачкая ладони краской, я читал из–за его плеча. Разные люди забегали в секретариат, рылись в кипе уже вычитанных полос, искали нужную. Часы со своими половинками и четвертями перестали быть мерой времени. Сейчас время мерилось по–газетному: полоса – разворот – сверка – подписная…

И мою полосу унесли в типографию. Но я не торопился уходить. Странно, но именно в такие, уже не творческие минуты больше всего чувствуешь себя газетчиком, частью удивительного производства, машины, у начала которой, останавливаясь и запинаясь, бродит по бумаге твоя рука с пером, а у конца – непрерывно и равномерно вылетающие пачки газет… Фельетон вышел в четверг.

А уже в субботу пришли первые два письма. Пенсионер из Калуги, бывший земский врач, благодарил за фельетон, призывая и в дальнейшем разоблачать всевозможных знахарей и шарлатанов, с дипломом и без диплома, а также безответственных людей, распространяющих лживые слухи о чудесных якобы исцелениях. Во втором письме слесарь автобазы, член общества изобретателей, тоже одобрял фельетон, но подчеркивал, и, беспощадно разоблачая изобретателей мнимых, вместе с тем надо постоянно поддерживать изобретателей подлинных…

С Танькой Мухиной я до субботы не говорил. Даже не подходил. Мне хватало, что она шляется по тем же коридорам. Танька Мухина, практикантка.

В субботу я встретил ее в буфете. Она не без жадности уплетала котлеты и компот.

Я спросил:

– Компот едим?

– В нем фосфор, – ответила Танька Мухина. – А что едят короли фельетона?

Я сказал:

– Короли едят окрошку. В ней витамин В-400.

Я взял окрошку и съел ее быстро, чтобы успеть столкнуться с Танькой Мухиной у выхода из буфета.

В дверях я пропустил ее вперед. Она придержала шаг и пошла рядом со мной. Я спросил:

– Так как там насчет индийской философии?

Она засмеялась. Никогда не видел девчонку, которая смеялась бы так охотно и так хитро…

– Они там собираются в восемь. Это недалеко от моего дома.

– А где твой дом?

– Садовая, шесть, квартира восемьдесят. Серый дом, где парикмахерская. Там еще скверик на углу.

– Значит, в восемь в скверике на углу?

Танька Мухина кивнула важно и скрыто, как кивают в семнадцать лет. Сколько ей на самом деле, меня не интересовало. Таким тощим, хитрым, нахальным девчонкам никогда не бывает больше семнадцати.

Я пришел к себе и стал звонить по телефону. Дел накопилось много, и я звонил, пока не пришел Баев из отдела писем, представитель всех общественных организаций сразу – от профкома до Красного Креста. Как всегда, он держался с несколько официальным достоинством.

– Георгий Васильевич, не могли бы вы сегодня вечером…

Георгий Васильевич… Тридцать лет, а до сих пор странно…

Увы, сегодня вечером Георгий Васильевич не может. К великому сожалению, никак не может. Сегодня вечером у Георгия Васильевича свидание. Самое настоящее свидание с Танькой Мухиной, практиканткой, тощей нахальной девчонкой семнадцати лет.

Я с демагогической широтой развел руками:

– Рад бы, да никак…

Я пришел домой и от избытка чувств минут десять баловался с гантелями. Постоял у окна, глядя, как играют во дворе ребята.

Потом сел на подоконник и взял книгу – небольшую, приятного формата книжицу, про которую мне кто–то что–то говорил: кто и что, я уже забыл. Из первой же страницы я узнал, что автор хорошо пишет, а из трех последующих – что никакой иной информации он мне сообщать не собирается.

Тогда я закрыл книгу и уже откровенно стал ждать восьми.

Но просто ждать было слишком трудно. Я дотянул до шести и решил, что с меня хватит: буду воспитывать характер на чем–нибудь другом.

Я оделся и посмотрел в зеркало. Ничего, все в норме. Одет прилично, но не потрясаю, как и положено газетчику. Никогда не знаешь, что будет через пятнадцать минут, а настоящий журналист должен уметь затеряться в любой толпе.

Я шел переулками к Садовой, причем шел быстро, хотя было только половина седьмого, куча времени впереди, и я прекрасно знал, что еще час с хвостом мне ждать в хилом скверике Таньку Мухину, практикантку. И лишь потом мы в чисто познавательных целях пойдем в одну крайне любопытную компанию, где спорят о смысле жизни и увлекаются древней индийской философией…

Я дошел до дома Таньки Мухиной, большого и серого, дошел до скверика, до старомодной садовой скамейки, в меру романтичной, в меру пыльной, в меру занятой читающими старушками, и стал глядеть по сторонам, стараясь определить, какой из близстоящих домов больше всего подходит для занятий древней индийской философией. Подходил монументальный двенадцатиэтажный домина. Но и коренастый особнячок в переулке тоже годился вполне – в таких особнячках водятся квартиры, с совершенно немыслимым числом комнат. А это, в конечном счете, главное – было бы где, а охмурять девчонок можно и под древнюю индийскую философию…

Старушки дочитали свои романы и ушли. Зато из серых недр дома вывернулся пузатый молокосос лет восьми и, усевшись рядом со мной, стал болтать ногами, Потом спросил:

– Дядь, сколько время?

Я сказал:

– Семь часов. Годится?

– Годится, – ответил малый.

– А если полвосьмого?

Он немного подумал:

– Тоже годится.

– А зачем тебе время?

– Так просто, – признался он.

Поговорив, мы продолжали сидеть рядом в полном согласии, с той единственной разницей, что он болтал ногами, а я нет.

Я смотрел на улицу, идущую мимо, на резиновое скольжение троллейбусов, на путаницу людских дорожек, на перекресток, узкий, как воронка в песочных часах. Люди возникали и рассеивались, какой–нибудь вдруг примагничивал взгляд, и, как обычно, хотелось догнать его, схватить за руку… Кто ты? Чем живешь? Чего хочешь?

Если бы я умел писать, как Грин, я бы написал про загадочный город Москву. Шесть миллионов человек, и каждый удивителен, как Зурбаган, и у каждого свои моря, свои белые улицы и серые дворы…

Тропинка через сквер становилась все более популярной. И не глядя на часы, я чувствовал, что уже где–то к восьми, к возбужденному вечеру, к подлинной субботе.

И как первые ласточки этой суматошной и радостной субботы, мимо меня промчались представители пытливого поколения шестнадцатилетних. Их было трое. Они двигались быстро, почти бегом, как молодые пудели, вплотную придвинутые возрастом к сокровеннейшей тайне бытия. Они явно шли на дело: первый был при галстуке, у второго цыплячья грудь бугрилась скрытыми бутылками, а третий нес гитару, держа ее за шейку, как питекантроп дубину. В их головах роились планы, перед глазами вставали картины. Они двигались энергично и целеустремленно, успевая, впрочем, цепким взором схватить и классифицировать всех попутных и встречных девчонок.

На перекрестке пудель с гитарой был потрясен юбкой–колокольчиком и пепельным шаром волос. Он замешкался, гитара ошарашенно повисла.

Но главный пудель, при галстуке, коротко бросил:

– Темп!

Гитара пружинно подпрыгнула в окрепшей руке, и пудели вновь всверлились в толпу.

Мальчишка, сидевший рядом со мной, тоже глядел им вслед – его заинтересовала гитара. Я сказал:

– Видал – пудели пошли?

Он ответил:

– Не пудели, а мальчики.

– Какие же это мальчики? Самые настоящие пудели…

Парень застеснялся и уже неуверенно повторил:

– Нет, мальчики…

Его упрямство возмутило меня, и я сурово спросил:

– А тебе не стыдно спорить со старшими?

Малому стало стыдно, и он замолчал.

– И о чем только думает эта современная молодежь! – горько проговорил я. – Вот тебе, наверное, уже лет восемь, в школу ходишь. А можно считать тебя мыслящей личностью?

Он честно признался:

– Не знаю.

– А как думаешь – личность ты или нет?

– Думаю, что личность, – сказал парень и улыбнулся. Улыбка у него была отличная.

– Какая же ты личность? – усомнился я. – Небось и учишься на двойки.

– Не, – сказал он. – Четверки, тройка и две пятерки.

– По поведению и по пению?

– Не… По поведению и по рисованию.

– По поведению пятерка – а ты сидишь и ногами болтаешь. Вот я в твои годы, – я назидательно поднял палец, – я в твои годы с утра до вечера газеты читал!

Честно говоря, в его годы я был порядочным оболтусом. Но в воспитательных целях я счел возможным несколько идеализировать собственный образ.

Парень совсем сник и уже из чистого упрямства нелепо пробормотал:

– Н–не…

Я укоризненно сказал:

– Говоришь, личность – а у самого уши торчком, Он потрогал уши, вздохнул и проговорил:

– А у нас на той улице бассейн скоро будет.

Я согласился:

– Бассейн – это хорошо.

На моих часах было без четверти. А ведь она может и опоздать – кто знает, как принято являться на свидания в том наглом юном мире, где подвизается Танька Мухина, практикантка.

Я посмотрел на ее дом, большой и серый, и трезво понял, что два дня ждал ее геройски, а вот на последние двадцать минут меня может и не хватить.

Тогда я сказал малому:

– Бассейн – это, брат, просто здорово. А ты знаешь что? Сбегай в квартиру восемьдесят и позови Таню.

Он слез со скамейки и спросил:

– Девочку или тетеньку?

Это меня несколько озадачило:

– А какая между ними разница?

– Тетенька уже взрослая.

– В десятом классе девочка или тетенька?

Он солидно пожал плечами:

– Пожалуй, что девочка.

– А в институте?

– Пожалуй, что тетенька.

– Значит, позови тетю Таню.

Он немного подумал:

– А если спросит, кто зовет?

– Скажи, фельдмаршал Кутузов–Голенищев. Парень снова улыбнулся и потопал к дому. У подъезда он чуть замялся, но все–таки вошел.

Я подождал еще минуты две. Но ни на кого не глядел и ни о чем не думал – просто ждал. Чертовски изматывает – просто ждать…

Вернулся мальчишка с известием, что тетя Таня сейчас выйдет. Я сказал ему спасибо. Малый попрощался и пошел к арке, ведущей во двор, но как–то нехотя, боком. Даже по выражению затылка было видно, что просто так он не уйдет.

И в самом деле парень вдруг обернулся. Я с интересом ждал.

– Нет – мальчики! – мужественно крикнул юный Галилей и бросился в подворотню.

Я даже засмеялся от радости. Пока человечество не верит на слово уличным пророкам, его дела не так уж плохи…

Танька Мухина, практикантка, вышла почти сразу. Платье на ней было из выходных, но со стажем – лицованное и перешитое. Имелась и сумочка, тоже бывалая, а модные миниатюрные туфельки сверкали импортным лаком и московскими царапинами. Танька Мухина, практикантка, была одета как раз для меня. Терпеть не могу холеные тряпки, слишком нежные для московской толпы: идти с ними по улице – все равно что пить чай из сервизной чашки, на которую молится вот уже третье поколение хозяев.

Танька Мухина спросила:

– Ты давно?

– Час с четвертью.

– Надо было сразу же зайти, а не подсылать несовершеннолетних,

Я сказал:

Нахальное дитя века! Как ты говоришь с начальником?

Танька Мухина ухмыльнулась:

– Это скрытый комплимент, я сглаживаю разницу в возрасте.

Взять ее под руку было слишком нелепо. Обнять за плечи? Ну их к черту, объятья, дозволенные модой!

Мы шли по Садовой, шли рядом, но между нашими плечами оставался вполне целомудренный просвет.

Я вспомнил:

– Наверное, надо что–нибудь купить?

Мы зашли в магазин, потом в другой и еще в один, разглядывая витрины с невинным и восторженным любопытством дикарей. Мы купили импортный коньяк, который был лучше нашего на целых два рубля. Потом мы решили купить лимон и еще минут сорок болтались по улицам, заглядывая во все встречные магазины, а заодно в аптеки и парикмахерские. В аптеках лимонов не было, в парикмахерских стояли очереди, а в магазинах лимоны были, но не такие, как нам нужно.

Наконец мы купили лимон, достойный нашего коньяка. Лимон мы спрятали в Танькину сумочку, а коньяк я нес в руке, угрожающе держа за горлышко, как бутылку с горючей смесью.

Танька Мухина посмотрела на мои часы и забеспокоилась:

– Пошли скорей, а то эти гады все съедят.

– Эти подонки! – в тон ей возмутился я.

– Эти уроды!

– Эти абстракционисты!

Ругательств нам хватило как раз до подъезда.

Древней индийской философией увлекались на высшем современном уровне – в рыжем двенадцатиэтажном доме. Собственно, не столько философией, сколько холодным рислингом, черешней в огромной миске и магнитофоном. Когда пришли мы – увлеклись коньяком.

Впрочем, в маленькой проходной комнатушке два пария действительно спорили о смысле жизни, об оптимистическом и пессимистическом взгляде на прогресс. Пессимист был молод, тонок и розовощек, горькая усмешка очень шла к его глубоким глазам и черным, небрежно разбросанным волосам. Оптимист, спортивного вида малый, был постарше, говорил веско и держался прямо, легкий свитер обтягивал его широкие плечи.

Спор был горяч и для обоих важен, хотя бы потому, что за дискуссией внимательно следили сидящие на диване девушки – полненькая живая блондинка и высокая рыжеволосая красавица. Глаза у рыжей были такие, что мне захотелось немедленно высказаться по всем животрепещущим проблемам.

Но в соседней комнате болталось от стола к магнитофону и обратно тощее увертливое существо, Танька Мухина, практикантка, нахальное дитя века. Она там орала громче всех, она танцевала какие–то наглые танцы. Задирала ребят, к ней лезли всякие шикарные парни, а к тем, кто не лез, она приставала сама.

И мне плевать было на всех блондинок на свете, на брюнеток и даже на рыжих с их невероятными глазами, потому что я точно знал: все, что делает в соседней комнате Танька Мухина, она делает для меня.

Спор коснулся наконец древней индийской философии (один раз был упомянут Будда и раз четырнадцать– йоги) и на этих немыслимых вершинах затих.

Я вернулся в соседнюю комнату, сел на подоконник (конечно, не то, что мой, но тоже ничего) и стал смотреть, как Танька Мухина танцует с упитанным пижоном в клеточку. Самому мне танцевать не хотелось, тем более с ней.

Расходиться стали рано, и это мне понравилось – не люблю компаний, где дожевывают веселье за полночь. Танька Мухина отряхнулась от обступивших ее ребят и скромно подошла ко мне. Такая тихая, послушная девочка.

– Ну, как у них этот спор? – спросила она. – Кто выиграл?

Я сказал, что выиграли оба, потому что оптимист увел блондинку, а пессимист – рыжую.

– Если я уведу тебя, буду считать, что победил я.

– Уведи меня, – сказала она, глядя мне прямо в глаза.

Мы вышли на улицу. Я взял Таньку Мухину за плечи – до чего же тихая девочка! – и мы пошли переулками и проходными дворами типичной старой Москвы. На фонарном столбе мы прочли завлекательное объявление об обмене: «…прекрасная комната, все удобства… в пятидесяти метрах лес, балкон, паркет…»

– Годится? – спросил я Таньку Мухину. Она сказала:

– Еще бы! Как–никак все удобства.

– И до балкона каких–нибудь пятьдесят метров. Она засмеялась и потерлась щекой о мое плечо. Мы дошли до моего дома, и я помог ей перебраться через траншею.

– Так вот где живут короли, – сказала она. – Здорово. Люблю старые дома.

– Только не кашляй в коридоре, – предупредил я. – В старом доме – старый быт.

– Соседи следят за твоей нравственностью?

– Просто наши старухи боятся воров.

Я открыл дверь, и мы вошли в коридор. Было темно, но свет уличных фонарей, проникая сквозь кухню, кое–как освещал центральную магистраль нашей квартиры.

Танька Мухина кралась рядом со мной, напряженно вцепившись в мою ладонь. Бледный, бледнее лунного, заоконный свет лег на нашем пути, и ее туфельки ступили в этот свет, мягкий, как дорожная пыль.

На мгновенье мне стало странно, что я не удивляюсь ничему этому: этой ночи, Таньке Мухиной, крадущейся по темному коридору, ее пальцам, вцепившимся в мою ладонь…

Но я не мог удивляться – я и раньше знал, что так оно и будет. Знал с той минуты, когда тощая, еще безымянная девчонка глянула на меня через плечо.

– Вот здесь ты живешь? – спросила Танька Мухина, когда мы вошли.

– Отвернись, – сказала она минуту спустя.

– Не буду.

– Ну, не отворачивайся…

Дальше было как взрыв, город встал на ребро, и окно посыпалось искрящимися осколками. Два человека – больше ничего. Через тысячу лет люди станут мудрей и совершенней – но счастливей они не будут…

Потом, когда окно, стены и город встали на свои места и прошло еще сколько–то времени, она сказала:

– У тебя лицо положительного героя. Ты бы мог играть ковбоя в «Великолепной семерке». Вообще знаешь – ты мне нравишься.

Я ответил:

– Могла бы и раньше сказать.

Она засмеялась:

– Все как–то некогда было.

Потом тронула пальцами мою бровь и спросила:

– Откуда у тебя этот шрам?

– Давно уже, лет шесть. Стукнул кастетом один подонок.

– Из–за женщины?

– Из–за двадцати строчек в газете.

– Мог глаз выбить, – с некоторой тревогой сказала она.

– Мог, – согласился я равнодушно: дело было слишком давнее.

– Зато теперь ты романтический мужчина, – сказала она. – Перебитая бровь всегда красит мужчину.

Я улыбнулся и погладил ее по щеке. От той драки у меня не осталось неприятных воспоминаний. Хотя бы потому, что подонку, решившему мне отомстить, после пришлось вставлять три зуба – а вставные зубы, насколько я знаю, никогда не красят мужчину…

Потом она спросила:

– Как ты думаешь, двенадцать уже есть?

– Наверное.

– А час?

– Наверное.

Она завозилась, стараясь повернуть к слабому заоконному свету мою руку с часами.

И опять мне стало странно, что я не удивляюсь ее профилю в этой комнате и что мое плечо не удивляется легкой тяжести ее головы.

Она ужаснулась:

– С ума сойти – половина второго!.. Можно от тебя позвонить?

Я улыбнулся в темноте: она спрашивала, как гостья, и это было забавно, как если бы я сам спросил, могу ли позвонить по своему телефону.

Телефон (отводная трубка от квартирного) стоял у двери на табуретке. Я, не вставая, подтащил ее поближе.

Танька Мухина (Таня, Танечка, знал бы я, как ее назвать!) потянулась к трубке, плавно выбросив из–под одеяла руку, как пловец из воды. У нее было тонкое плечо и грудь, как у девочки. И снова я не удивился. Я и раньше знал, что она такая, другой она быть не могла.

Она спросила:

– А ты не ревнивый?

Я показал глазами на телефон:

– Любовник?

Она засмеялась:

– Хуже – жених…

Я тоже улыбнулся и стал смотреть, как Танька Мухина почти на ощупь набирает номер. Она набрала четыре цифры и спросила:

– Слушай, ты правда не ревнивый?

– Звони хоть всем мужчинам города.

– Только одному, – сказала она, и я почувствовал в полутьме ее хитрую улыбку. – Сугубо деловой звонок.

Она набрала две последние цифры, и немного погодя и услышал, как она говорит:

– Андрюшка, милый! Ты понимаешь, я просто не смогла отсюда выбраться… Ну да, у Нинки. Последний автобус ушел перед носом… Тут два автомата, и оба с фокусами – съели две двухкопеечные, звоню гривенником… Андрюшка, милый, я сама хотела сегодня быть у тебя. Но я приеду утром, первым же автобусом… Андрюшка, ну, у меня же у самой голова кругом идет. Целую, милый.

Она положила трубку и объяснила:

– Это мой жених. Поставь будильник хотя бы на восемь.

Я сказал:

– Одевайся.

Она посмотрела на меня с удивлением:

– Ты что, с ума сошел? Это действительно мой жених.

– Одевайся.

– Ну, честное слово, жених! – Она улыбнулась: – Не веришь?

Мне хотелось ее ударить, с размаха шлепнуть по щеке, как не бьют ни врагов, ни воров, – только вот таких подлых девок.

Она посмотрела на меня и огрызнулась:

– Ах вот что! Ты, вероятно, думал, что я девушка!

– То, что было раньше, меня не касается.

Тогда она почти крикнула:

– Но он в самом деле мой жених!

Я сказал:

– А если жених, так что?

Глаза ее стали злыми:

– Слушай, что ты валяешь дурака? Мне двадцать два года. Должна же я когда–нибудь выйти замуж? Насколько я помню, ты мне руки и сердца пока не предлагал.

Я молчал.

– Тем более что я и сама бы за тебя не пошла, – сказала она спокойно, как о деле давно решенном.

– А это почему? – спросил я.

Меня действительно интересовало – почему?

– Что я, сумасшедшая? – ответила она. – Всю жизнь терпеть рядом творческую личность… Муж должен быть инженер.

– А как смотрит на эту программу твой жених?

Она спросила:

– Ты дурак или ханжа?

Я встал, надел брюки и рубашку.

– Можешь считать, что я дурак. А теперь катись отсюда.

Она поглядела на меня озадаченно и немного присмирела:

– Ты с ума сошел. Куда я пойду? Сейчас ночь.

– Я дам тебе денег на такси.

– С ума сошел! Выгонять женщину среди ночи.

– Ты не женщина.

– Дай мне какую–нибудь тряпку, я лягу здесь, на полу.

Я кинул ей одеяло и какое–то лохматое барахло. Она легла на полу у стены и завозилась, пытаясь укрыться. Но то нога, то плечо вылезали наружу.

Мне стало жалко ее, и я сказал:

– Ладно, ложись на кровать.

Она встала и пошла к кровати. Она была похожа на тощего шелудивого котенка и, как котенок, не стыдилась наготы.

Я сел на подоконник и закурил.

Она уже лежа спросила:

– А ты?

– Не твое дело.

Она поворочалась в постели, устроилась поудобнее и вновь обрела прежнее нахальство.

– Можешь лечь рядом, – сказала она. – Не бойся, я не стану покушаться на твою добродетель.

Я вполне серьезно пообещал:

– Не заткнешься – выпорю вот этим ремнем.

Она повернулась на бок и проговорила уже в полусне:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю