355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Лайош Мештерхази » Свидетельство » Текст книги (страница 37)
Свидетельство
  • Текст добавлен: 31 октября 2016, 02:19

Текст книги "Свидетельство"


Автор книги: Лайош Мештерхази


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 41 страниц)

6

Ребята из Союза молодежи получили свои белые рубашки. Нелегко было наскрести на них денег. А потом, когда уже деньги нашлись, не менее трудным делом оказалось добыть сами рубашки – сорок штук. Но достали. Жужа, возбужденная, взволнованная, раздала их накануне праздника и с раскрасневшимся лицом носилась туда-сюда, успокаивая тех, кто, нервничая, никак не мог подыскать себе подходящий размер.

На праздник молодые вышли в одинаковых белых рубашках, в темных брюках. Ежась от холода, били в ладоши, пританцовывали, чтобы согреться. Надеть под белые рубашки теплый свитер мало кто сообразил. А утро выдалось прохладное, хотя в густо-синем небе – чистом, без единого облачка – уже поднималось солнце, заливая бледно-бронзовым светом лежавший в развалинах город.

Тусклый свет и вялые серые тени, словно остаток ушедшей ночи, падали на сиротливо торчавшие в небо стены, на пустые, зияющие глазницы вытекших окон. Ребята мерзли, ожидая, пока откроется парадное комитета, и кожа у них на руках была вся в гусиных пупырышках. Потом они выносили флаги, плакаты, гигантские портреты. Флаги были и красные и трехцветные; были еще полотнища с лозунгами, маленькие флажки, плакаты с различными надписями – молодежь едва успевала выносить все это изобилие к местам сбора демонстрантов.

Было еще рано, и район только пробуждался от сна. По безлюдной улице шел патруль – два русских солдата. Они были в складной, облегающей тело форме, пуговицы надраены до блеска, на груди позвякивали медали, ордена. Какой-то паренек, чтобы согреться, накинул себе на плечи флаг, тотчас же у него нашлось немало последователей. Кто-то предложил притащить патефон и устроить танцы, но Жужа запретила: Поллак уже объяснил ей религиозно-мистическое происхождение танца и весь путь его деградации до буржуазно-эротического буги-вуги.

– Нет, танцевать не будем! – заявила Жужа. – Неприлично в день Первого мая. Сознательный, демократически настроенный молодой человек не танцует! При социализме этого не будет, – безапелляционно добавила она, и кое-кто из молодежи, вероятно, разочаровался в социализме ввиду таких перспектив: танцевать-то они все любили! Но это были быстро забывающиеся огорчения. Вот кто-то предложил пари – с чьей улицы, квартала придет на демонстрацию больше народа: ведь накануне члены Союза молодежи в последний раз обходили дом за домом, призывая жителей на демонстрацию. Какой-то парнишка, маленький и тщедушный, хохоча, хвастал:

– Из моего квартала даже чуть живые старички притопают. Я там слушок один пустил, мол, перекличка будет, отсутствующих перепишут и… А потом уж ко мне приходили, спрашивали: правда, дескать, если не пойти – в тюрьму сажать будут. А я, – хитро щурился, подмигивал паренек, – только плечами пожимаю: кто же, мол, наперед может знать, что с такими будет! – И он снова заливался хохотом, подвизгивая в упоении собой. Смеялась с ним вместе и Жужа. – В квартале у меня двести десять жильцов, и, вот посмотрите, двести здесь будут! Кстати, назначил я им сбор на полчаса раньше!

В семь часов потянулись к месту сбора первые демонстранты. Начало митинга на площади Героев, правда, намечалось на час дня. Устроители праздника разметили улицы, по которым пройдут районные колонны, где они сольются. Подсчитали, что будайцам нужно быть в центре, на Октогоне в двенадцать. Им было назначено место в самом конце общей колонны, поэтому с двенадцати до начала марша у них все равно еще будет вдоволь времени. Но отдел агитации и пропаганды для перестраховки назначил все же прибытие на Октогон на полдвенадцатого: люди любят опаздывать, лучше уж пусть придут чуть раньше. На путь от моста до Октогона тоже на всякий случай накинули час, по дороге демонстранты возложат венки на памятник советским героям на площади Геллерта – на это еще полчаса. Получается: сбор в девять. Инструкторы из городского комитета партии, зная закоренелую болезнь людей – неточность, назначили сбор на половину девятого. В районном комитете решили – пусть лучше собираются к восьми: и так многие опоздают, чтобы уж потом не спешить, не догонять бегом.

Пошли по домам агитаторы, поговорили со старшими кварталов, домов, и те объявили: сбор в половине восьмого. А на всякий случай: – в семь. И вот – «Собираемся в семь часов!» – стало всеобщим девизом. Разумеется, молодежь, взявшаяся поддерживать порядок во время демонстрации и митинга, выдавать флаги и плакаты, должна была явиться еще раньше, вот они и мерзли с шести часов на улице.

Отовсюду к улице Аттилы тянулись группы людей, там, где еще минуту назад одинокие организаторы в белых рубашках, ежась от холода, показывали места сбора кварталов, организаций, теперь уже толпились десятки людей, круг их ширился, принимал форму колонн, промежутки между ними заполнялись. Вот прибыли демонстранты с Крепостной горы, впереди сам Хайду и весь районный комитет социал-демократов, за ними – две сотни печатников и около сотни остальных. Полтысячи, как они сулили, не набрали, но все же пришли не с пустыми руками.

А к половине восьмого вся улица была черна от людей. К половине восьмого! Празднество на площади Геллерта – до нее полчаса ходьбы прогулочным шагом! – назначено было на половину одиннадцатого.

Сначала построились в колонны по четыре, немного перетасовывали ряды, чтобы знакомые, друзья оказались рядом; поровнее распределили плакаты и знамена по колонне, и вскоре все было готово к маршу. За годы войны люди нагляделись на военные парады, нашагались во время допризывной, противовоздушной подготовок, привыкли к строю и теперь быстренько подтянулись, равняя ряды. Ждали только команды, чтобы тронуться в путь. Однако команды не подавали. Вот кто-то прошелся с головы в хвост колонны, негромко считая, потом еще кто-то пробежал обратно, и так без конца. Городу, как показал троекратный подсчет, собралось уже около полутора тысяч.

– Вот это да! – воскликнул Хайду и загадочно улыбнулся.

Вышел советский комендант со своим штабом. Офицеры сияли орденами на хорошо отглаженных гимнастерках. Сечи сказал коменданту, сколько собралось народу.

– Молодцы! – кивнул комендант и сделал несколько шагов вдоль колонны, внимательно вглядываясь в лица. – А почему все такие грустные?.. Будто похоронная процессия! У нас дома, – улыбнувшись, перекинулся он взглядом с офицерами, – уже давно бы заиграли гармошки, баяны… В пляс пустились бы, песни пели бы. Праздник же!..

Жужа стояла неподалеку и слышала его слова. Не дожидаясь указаний, она помчалась вдоль рядов.

– Пойте, – шептала она на бегу и мчалась дальше с развевающимися на ветру волосами. – Пойте! Да пойте же! – уже кричала она чуть не с отчаянием.

Петь?! Люди переглядывались друг с другом. Что петь? И как? Просто так, ни с того ни с сего, топчась на одном месте?

– Вот пойдем, тогда и запоем! – раздался откуда-то сзади мужской голос.

Наконец печатники запели. Они затянули печальную старинную рабочую песню о голоде и нищете. Длинная улица проглотила их жиденькие голоса. Только там, где остальные подхватили припев, можно было понять, что люди что-то поют. Большинство же демонстрантов слов песни не знало. Печатники начали второй куплет; каждый рассчитывал, что слова знает сосед, но выяснилось, что все давно их забыли, и песня оборвалась, будто ее выключили, как выключают радио. Человек пять-шесть еще вопили некоторое время, дирижировали руками, но люди только вертели головами, глазели, как на бесплатное представление или на уличное происшествие.

Жужа с развевающимися на ветру волосами металась вдоль колонны взад и вперед. Теперь она уже больше не командовала: «Петь!» – но сама выкрикивала, подсказывая слова песни: «Кечкеметцы – бравые солдаты!» – и глазами разыскивала своих ребят, отряженных ею во все концы следить за порядком в колонне. Тут ей пришло в голову осовременить старинную солдатскую песню, но поскольку слово «перворайонцы» не укладывалось в песенный размер, она стала подсказывать поющим такой вариант:«Мы, кристинцы, – бравые солдаты».

Но «бравые солдаты», уже уставшие от ожидания, только смеялись да выкрикивали: «Чай обещали! Когда пойдем?» – но петь не хотели. Затем кто-то сказал: «Посидеть пока, что ли?» – и вот уже там и сям от колонны отломились целые людские глыбы и рассыпались, усаживаясь – кто на край тротуара, кто на поваленные тумбы для объявлений или на валявшиеся вдоль стен бревна. Гизи Шоош, словно наседка вокруг цыплят, хлопотала вокруг группы жильцов своего двадцать второго дома. У них был даже свой транспарант: «Победители в соревновании домовых комитетов района». Их дом получил почетную грамоту, – правда, не очень красивую, нарисованную от руки, но все же грамоту. Подписали грамоту председатель районного управления и секретари рабочих партий. В честь такого праздника Гизи Шоош надела юбку мелкими цветочками, пышный бюст стянула расшитой деревенской кофтой, голову повязала красной, в горошек, косынкой – ни дать ни взять член Союза молодежи! Гизи Шоош и сама-то раскраснелась, что маков цвет: прохладно еще – а у нее уже пот на верхней губке.

– Двадцать второй! Не расходитесь, покажем остальным! – выкрикивала она, и ее цветастая юбка мелькала в толпе то там, то сям. – Даром, что ли, нам первое место присудили! Покажем образец дисциплины!

Но все ее усилия были тщетны: «двадцать вторые» тоже уселись на тротуар.

– Госпожа Шоош, дорогая, – остановил ее кто-то. – Вот говорят: через час только пойдем. Давайте лучше посидим, а потом мы все, дружно…

– Ну ладно, – согласилась Гизи Шоош. – Только тогда хоть садитесь все вместе, рядком…

Флаги и плакаты приставили к стенке, транспарант обвис, и теперь на нем можно было прочесть только» «…бедите… в соре… нова… комит…»

На углу улицы Мико стояли два старичка. Два маленьких, сереньких человечка с портретами видных деятелей двух рабочих партий в руках. Все вокруг них уже уселись на тротуар, и только они непоколебимо оставались на ногах. Словно старые кони, которым так трудно вставать, что лучше уж не ложиться… Один старик был совсем крохотный, почти карлик, с усталыми, слезящимися глазами, другой – повыше и помоложе первого, с тонким хищным носом и подстриженной бородкой.

– Если бы еще этих вот не было! – проворчал высокий.

– А ну-ка, составим их вместе, пусть целуются! – захихикал другой.

Проходя мимо, Ласло Саларди обратил внимание на стариков.

– А у вас, дедушки, хватит сил идти-то?

Старики не ответили. Но Ласло не уходил. Остановившись, вопросительно смотрел на них. Тогда маленький, будто гном, старичок решился, – он был уже очень стар, и жить ему все равно оставалось немного, – эта мысль была написана на его дряхлом лице.

– Хватит – не хватит, какая разница, товарищ, если надо?

– Ну, что вы! – возмутился Ласло. – Празднество на площади Геллерта, речи на площади Героев… До трех часов вам и присесть не удастся. Разве ж выдержите? Шли бы вы лучше домой!

Высокий старик с гордым, неподвижным лицом был немногословен.

– У меня семья, – сказал он сквозь зубы.

Зато маленький воспрянул духом. Однако прежде чем ответить, он на всякий случай оглянулся по сторонам.

– Только бы хуже не было?..

Да перестаньте вы! – вспылил Ласло. – Откуда вы взяли?

Старики опять промолчали, затем высокий повторил:

– У меня семья.

– Ну, так и ступайте себе преспокойно к своим семьям! Ничего вам за это не будет… Двое таких пожилых людей!.. Да разве вам осилить двенадцать километров туда и столько же обратно? Слушайтесь больше рассудка и меньше – всяких глупых панических слухов! – бросил Ласло и, весь кипя от гнева, побежал дальше. А старики потоптались немного на месте, отнесли плакаты в сторонку, приставили их к стене и потихоньку удалились вверх по улице Мико.

– Говорит: слушайся рассудка! – возмущался высокий старик с орлиным носом. – Сколько уж лет, как рассудку нет веры. А слухи – они всегда подтверждались. И где только, в каких облаках, витает эта молодежь?

– Да и где он, рассудок-то? – жалобно вторил ему другой, и из глаз его катились слезы. – Где он есть-то, ты мне вот на что ответь…

Ласло напустился на Сечи:

– Известно тебе, что людей на демонстрацию сгоняли с помощью слухов, угроз? Иначе, мол, не пропустит комиссия по лояльности, а то и в исправительный лагерь посадят!.. Колонна полна старых мухоморов, таких, что одним глазом давно уж в могилу смотрят!

Сечи побледнел, но ничего не ответил Саларди и только по тому, как он сдвинул шляпу на затылок, можно было догадаться, что и он зол. Шляпа была коричневая, совсем еще новая. Первая его шляпа… Давно уже жена пилила Сечи за старую, потертую кепку: «Разве можно эту рухлядь на голову надевать. Ты ведь секретарь партийного комитета!» И вот вчера, когда партийным работникам района выдали первую официальную зарплату, жена, не откладывая в долгий ящик, обмерила сантиметром голову Сечи и отправилась на проспект Ракоци за шляпой. А истертую забрызганную известью кепчонку Сечи жена поспешила выбросить на помойку.

Шляпа была красивая, темно-коричневая, из мягкого фетра, только еще не обмялась и потому неестественно топорщилась на голове. К тому же Сечи не решался ни примять ее сверху, ни загнуть поля спереди, и она торчала на голове торжественно, словно корона. «Только что не золотая, а фетровая, – подумал Ласло. – Гражданин-король!.. Луи-Филипп Сечи», – и Саларди едва не рассмеялся.

Сечи несколько раз хлопнул себя по голове и только тогда вспомнил, что на нем шляпа. Выпрямил, поправил аккуратно, словно корону, и сдвинул на лоб.

– Пройди вдоль колонны, – сказал он Саларди, – и всех стариков, кого увидишь, отправь по домам. Я ведь и сам уже поглядывал – что, думаю, за черт?.. А с угрозами мы потом разберемся. Вместе с Андришко…

Ласло заспешил вдоль колонны, сзывая ответственных. Со всех сторон к нему повалили старики, хромые, горбуны, матери с детишками, и Ласло едва успевал говорить им всем: идите по домам, ничего вам за это не будет!.. Когда он вернулся, Сечи уже отчитывал Жужу Вадас. Рядом с ним стоял Андришко и, словно личный телохранитель Жужи, – Поллак.

– Тебе известно, – допытывался Сечи, – какие слухи распространяли твои ребята? Мол, кто не выйдет на демонстрацию, того, как реакционера, упекут в лагерь?

Жужа, красная как рак, возмущенно протестовала:

– Не знаю, не могли они говорить такое. Может быть, не опровергали, но и не говорили…

– А почему не опровергали? Чтобы реакционная пропаганда дальше распространялась? Тогда это не агитация, а провокация.

Кусая от гнева губы, Жужа спросила:

– А тебе известно, какую агитацию применяет противник? Оставайтесь, мол, лучше все дома: солдаты получили на Первое мая право свободного грабежа в Будапеште!

– Так ты решила одну сплетню другой переплюнуть?

– Важно было вывести на демонстрацию как можно больше людей! Молодежь соревновалась за это!..

Сечи хотел еще что-то добавить, но его опередил Поллак.

– А все оттого, – выкатив глаза и тыча в воздух пальцем, заторопился он, – что мы не решили принципиальную сторону дела! В принципе! Ведь что, собственно, получается? Выходит, соц-демы правы? Они ведь всем говорили: кто не хочет, может не ходить! Нет, надо было сначала решить все это в принципе!

– Сос-демы не правы, – глубоко вздохнув, возразил Сечи, тут же заметив, как Поллак многозначительно переглянулся с Жужей. – Не о том и речь, что они правы!..

Сечи не знал, как ему объяснить и нужно ли это делать: неужели этот Поллак так глуп, что сам не понимает разницы? Или не глуп – но вреден? Сечи охватил гнев, а в такие минуты он не мог произнести ни слова. Вот и сейчас он стоял и молча смотрел на заносчивую физиономию с вытаращенными глазами. Ну, наконец-то догадался хоть палец убрать из-под самого носа Сечи! Впрочем, нет – вот этот палец опять, словно штык, устремлен ему в лицо.

Поблескивая своими окулярами в проволочной оправе, подбежал запыхавшийся Стричко.

– Товарищи! Кто-то отсылает людей с демонстрации по домам. Вы видите, что делается?! Я сам с угла Вермезё троих привел сюда с полицией… Один, видите ли, старый, другой – больной!.. Да это им ведь только разреши – и через десять минут все объявятся хилыми да дряхлыми!

Сечи бросил на Саларди взгляд, призывая на помощь, но потом подавил в себе гнев, махнул рукой и отвернулся от Стричко.

Раздался спокойный, уравновешенный голос Андришко:

– Контрольная цифра – тысяча двести! Мы считали, что столько людей мы сумеем сагитировать, объяснить им – и они пойдут с нами. Это тебе понятно? А социал-демократы хотели, чтобы мы вообще не агитировали. А это уже совсем иное дело, товарищ Поллак! Агитировать нужно. Но не сгонять же людей на демонстрацию силой, не запугивать же их! Разбираешься в таких теоретических тонкостях, а простую практику агитации и пропаганды не понимаешь?!

Ласло, взяв Сечи под руку, отвел его в сторону.

– А ну, дай-ка мне твою шляпу. Она у тебя стоит, будто горшок ночной!

Сечи, все еще кипя гневом, рассеянно подчинился. Ласло взял шляпу, глубоко рассек ее вмятиной посередине, затем слегка вдавил спереди, выгнул поля и только после этого водрузил ее, чуточку набок, на голову секретаря. Надел и отступил на шаг, полюбоваться.

– Теперь хорошо? – спросил Сечи, уже улыбаясь.

– Теперь хорошо.

Довольный Сечи щелкнул шляпу снизу – и она, будто на пружине, приняла свою первозданную форму.

– Эх ты, давай назад!

– Как, опять?

Ласло принялся мять, гнуть шляпу в ладонях, делая ее мягче.

– Вот теперь надевай… Да не так! Не так прямо. Левой рукой поверни немного набок. Привыкай: шляпу всегда снимают левой рукой, а правую протягивают для рукопожатия.

– А ну его к черту…

– И вот что… – Ласло подошел совсем вплотную к Сечи и продолжал вполголоса: – Сердись не сердись, а я тебе скажу: не надо говорить «сос-дем».

– А как же? Неужто всегда полностью – «сосиал-демократы»?


– Социал-демократы… «ц» – а не «с». Понял? Соц-дем, социал-демократы… Так нужно говорить, – закончил Ласло, подчеркивая букву «ц».

– Я-то лучше тебя знаю, как говорить!

– Ну чего ты упрямишься? Соц-дем, говорю я тебе. Не давай ты повода для насмешек этим нашим…

Все же Сечи обиделся, передразнил Ласло:

– Ты вон и «Форýм» называешь «Фóрумом». Для вас, умников, это очень важно!

– Для меня это не важно! Но я не хочу, чтобы над тобой хихикали из-за таких пустяков – неужели ты не понимаешь? Да перестань ты терзать шляпу, дай ее мне… Опять все сначала!

Но теперь Сечи уже из упрямства не хотел давать Саларди шляпу.

– Кому не нравится, пусть не смотрит, – бросил он и отошел от Ласло. Но шляпу все же снял, помял в пальцах, поглядывая при этом, как сидят шляпы на других, и сам отогнул поля.

Наконец демонстрация двинулась. Но случилось это так неожиданно, что задние едва успели построиться и разобрать составленные к стене флаги, плакаты. Хвост сильно отстал, пришлось подтягиваться, догонять передних бегом. Колонна, несколько часов назад такая красивая, обретала свой прежний вид лишь с большим трудом. Но, придя в движение, люди как бы повеселели, оживились. Даже песню затянули: «Стройный тополь, стройный тополь высоко растет…» Эту песню знали все, и она хотя с запозданием, но покатилась дружно, по всей колонне.

Впереди шла молодежь, все в белых рубашках, неся по очереди головной транспарант района. По бокам колонны шагали распорядители с красными повязками, в голове – руководители обеих рабочих партий района…

Ослепительно сияло солнце, и в его сиянии не казались такими страшными руины, таким уродливым самолет, врезавшийся во фронтон дома на улице Аттилы, такими удручающими, повергающими в отчаяние обломки мостов на Дунае. Майское солнце! Оно совсем не похоже на знойное солнце лета, что льется с неба золотым, обжигающим ливнем. Майское солнце спокойное и теплое. Неподвижное небо опрокинулось на землю светящимся изнутри хрустальным полушарием. В такие дни остро ощущаешь, что воздух действительно существует, каждый раз заново открываешь для себя, что живешь в этой легкой, но все наполняющей субстанции. Словно рыба в глуби вод. Только эта субстанция еще чище, светлее, бодрее воды.

Весь мир в этот день соткан из золота и синевы. Синева – это небо с сероватой кромкой и сияющим, словно прозрачным верхом. А золото – это земля. Но золотом отливают и воды Дуная, и стены домов, щербатые крыши, камни мостовых и молодая, липкая листва деревьев, и глазки гравия в штукатурке зданий. А между синью неба и золотом, земли – пестрое людское море, окутанное колыхающейся вуалью песни, в ярких маках флагов и знамен – красных и красно-бело-зеленых…

Переправа по мосту через Дунай не обошлась без приключений. Шедшие в голове демонстрации юноши и девушки всю дорогу никак не хотели слушаться команд Жужи Вадас: «левой-правой». Но стоило им ступить на дощатый настил моста, как они будто осатанели, почуяв силу ритмичного шага, и радостно зашагали в ногу: многоэтажное бревенчатое сооружение на тяжелых плотах пришло вдруг в движение, заходило ходуном влево и вправо. Затрепетали, напрягаясь и растягиваясь, стальные канаты, заскрипели бесчисленные сочленения.

– Идти не в ногу! – закричал кто-то из служивших в армии.

– Сбить шаг! Не в ногу! – подхватили полицейские и распорядители.

Но разве молодежь послушает! Они будто даже обрадовались, увидев, какая они сила – даже мост, того и гляди, рухнет под их шагами. Толпа в страхе замерла, застыла на месте, словно очутившись в заколдованном замке.

Но ничего не случилось, и в конце концов маленький эпизод только еще больше приподнял настроение. После будайских руин приведенные в порядок крыши Пешта, застекленные окна, новенькие витрины магазинов, развевающиеся знамена и бесконечное множество украшений на стенах домов: ковры, плакаты, гигантские портреты – все это произвело на них приблизительно такое же впечатление, как на деревенского бедняка, – богатый городской храм с его золотым и серебряным блеском, запахом ладана, нарядными кружевами и торжественным гудением органа. И полиция вся в форменной одежде, в белых полотняных кителях старого покроя – со стоячим воротником, или нового – с открытым, отложным, но в форме! Между площадями Геллерта и Кальвина уже ходил автобус. Один из них стоял как раз на площади Кальвина, когда они проходили через нее, – красный, громадный, с тупым, круглым носом, весь в цветах и флажках, – первый и пока еще единственный будапештский автобус! Демонстранты громко крикнули ему «ура», а потом таким же громким «ура» встретили и «шестерку» – украшенный цветами и флагами трамвай на Большом кольце.

В последующие годы во время первомайских демонстраций трамвай на пештских улицах не ходил. Но в тот раз, в самый первый Первомай, в том и состоял праздник, что трамвай пошел! Медленно и все время – нужно, не нужно – трезвоня, он словно прогуливался от площади Борарош до площади Маркса, самый настоящий, желтенький, мирного времени «шестой». Столько раз проклятый, руганный-переруганный, – и такой всем милый «шестой»! Люди щупали его бока, прыгали в него, гроздьями висели со всех сторон, словно детвора вокруг дорогого гостя. Люди толпами шли за ним и впереди него, и никому в голову не приходило, что эта громыхающая громадина из стали и жести опасна, ее следует остерегаться. И никто не замечал даже, что «шестерка» была без окон, с фанерой вместо стекла и только с маленькими, в две ладони шириной, застекленными гляделочками в каждом втором фанерном листе. Просто никто и не ожидал такой роскоши, чтобы в трамвайном вагоне все окна были из стекла!

Коммунисты выкрикивали свой лозунг: «Хлеб, земля, свобода! Смерть фашистам!» Социал-демократы: «Работы и хлеба! На виселицу фашистов!» – лозунг, немного устаревший, потому что работы было вдоволь и уже не человек искал работы, а работа искала людей, способных выполнять ее. Но это был всем памятный лозунг, с тех пор как и пятнадцать лет назад шли под ним рабочие демонстрации. А главное содержание его теперь: «Смерть фашизму!» – было понятно всем. Люди повергнутого в руины города, растоптанного гитлеровским сапогом, разграбленного нилашистами, – сотни тысяч, полмиллиона людей, толпящихся на его улицах, – в едином порыве кричали фашизму: «Смерть!», «На виселицу!»

Было много тележек, нарядных, разукрашенных. В колоннах некоторых районов люди, казалось, для того только и собрались, чтобы везти, толкать, тянуть тележки. На тележках были укреплены заводские значки, могучие картонные модели станков и продукции заводов; политические символы – флаги со звездой, рабочий с молотом, огромные, в дом высотой; карикатуры – Гитлер на виселице, фашизм в гробу; «живые картины», олицетворявшие взорванные мосты, погибший город; антифашистские пароли. И повсюду оркестры – с начищенной в честь праздника медью труб!

Уже одно то, что все вышли на улицы празднично одетыми, нарядными, было необычно и весело. Вдруг исчезли лохматые бороды, нечесаные, до плеч отросшие шевелюры. Не видно было ни одной женщины в грубых, неуклюжих мужских брюках. Приодевшись в нарядные юбки, блузы, пестрые летние платья, все они сделались вновь красивыми, молодыми, привлекательными. И лица их были чисты и волосы в порядке. И эти простые платьица из жатого ситца сейчас казались всем богатыми выходными нарядами – куда более соблазнительными и эффектными, чем представлялись в довоенные времена шикарные бальные туалеты. Даже старый Андришко щурился, словно от солнца, и, не стесняясь ни жены, ни дочки, глядел, вертел головой из стороны в сторону, то и дело приговаривая: «Посмотри-ка, а Жужа-то, Жужа какова! Ну и ну!» – и глаза его восторженно горели. Клара Сэреми специально сшила себе платье, красное с белым горошком – под цвет косынке Женского демократического союза. Оказалось, что у нее талия, будто у осы! Но и кроме нее, – всем это впервые бросилось в глаза, – сколько хорошеньких женщин в районе, сколько прелестных девушек! Даже Гизи Шоош и та с зарумянившимися на солнце лицом и руками удостоилась восторженного возгласа Андришко: «А эта хоть и мне под пару!» И, подмигнув, старик покосился на свою жену. А та весело корила его: «Ах ты старый бесстыдник!» – смеялась, но на всякий случай покрепче держала его за руку. Она была маленькая, хрупкая и смуглая, но зато голос у нее был такой красивый и такой сильный, что все просто диву давались: откуда в таком крошечном создании столько силы! А сколько песен она знала! Дочке Андришко, Еве, было уже восемнадцать. Ева пошла в отца: крепкая, ширококостая, коренастая – и очень хорошенькая.

Впереди, в косынке горошком, в белой блузке и черной юбке, шла жена Сечи. Она шагала рядом с мужем, маленькая, серьезная, мало говорила и почти не пела. Может быть, потому, что соседкой ее оказалась Клара Сэреми? Актриса была мила, говорила ей «ты» и «моя дорогая», но обеим скоро стало ясно, что говорить им друг с другом не о чем.

К одиннадцати часам стало совсем тепло. Люди сбросили пальто, вязаные свитеры. Ласло тоже мог успокоиться: Сечи снял с головы свою фетровую корону. Впрочем, глаза Ласло все время искали Магду. Утром он видел ее мельком. Они поздоровались, перекинулись несколькими словами, и Магда, показалось ему, после редких и коротких официальных встреч в течение стольких дней охотно провела бы этот праздник с ним вместе. Но тут Ласло закрутился в водовороте дел, треволнений, огорчений, а потом и ему вместе с остальными руководителями пришлось шагать впереди колонны. Разумеется, Магда могла идти здесь, с ним рядом. Как секретарю Национальной помощи ей тоже полагалось место среди руководства района. Однако Ласло сначала забыл пригласить ее, а затем и вовсе потерял из виду. Да, вероятно, она и сама предпочла остаться среди своих подружек по Женскому союзу, чем идти в одном ряду с Кларой Сэреми, женой партизана Капи и… О, как злы людские языки! Но Магда никогда, наверное, не забудет, как она носила ей воду. Правда, она вслух не вспоминала об этом, но и забыть не могла – ни их уговора, ни обмана. А Ласло не знал, где она идет…

Теперь вообще трудно было сказать: идет ли весь район одной колонной или смешался с вклинившимися колоннами других районов, заводов.

Вдруг Ласло заметил соседа, дантиста, благодаря своему росту выделявшегося в толпе. Врач снял шляпу; на его редеющих волосах поблескивали капельки пота.

– Ну, как настроение? – крикнул ему издали Ласло. – Все еще жалеем, что рано пришлось расстаться с постелью, или уже начали радоваться прогулке?

Дантист только улыбнулся весело: возможно, он даже не расслышал вопроса или забыл свой разговор с Ласло и теперь не понял намека. Но Ласло видел, что люди уже действительно позабыли о раннем подъеме. С какими постными, похоронными лицами шли они поначалу! Теперь же все повеселели, все оживленно разговаривали, смеялись. В этот день все было для них ново, все необыкновенно. За несколько месяцев, минувших после освобождения города, было, кажется, всего только два шествия, с одной-двумя сотнями участников: одно в марте, когда собрались на митинг благодарности СССР за присылку автомашин и продовольствия, и второе в апреле – в честь окончательного освобождения Венгрии от фашизма. Но такой большой демонстрации в Будапеште не было еще никогда.

С площади Героев все шли дальше, прямо в парк, где еще накануне сооружены были палатки для торговли пивом с солеными рожками, по заранее выданным талонам, а вокруг расставлены столики, накрытые простынями. Каждый район имел свое назначенное ему заранее место. Усталые демонстранты с наслаждением устраивались за столиками, а то и прямо на молодой траве.

Жужа и Поллак прогуливались вдоль этого табора. Жужа во всем подражала Поллаку. Вот и сейчас она шла, наклонив голову вперед, заложив руки за спину, стараясь не отставать от него. А это было нелегко: Поллак то и дело обнаруживал в толпе знакомых, мгновенно забывал о Жуже и, по-утиному косолапя, спешил к ним.

Возвращался чаще всего разочарованный. Небрежно махнув рукой, говорил: «Шани Брукнер… Знал его по профсоюзу химиков. Классный большевик». Или: «Тоты. Ученики мои в прошлом, в профсоюзе строителей. Классная большевистская семья. Вижу, спешат ребята, не хотел задерживать… Я там еще Кёбёля увидел. Классный большевик… Теперь рассердится, что я не подошел к нему… А чего я буду там отираться. Знать-то я знаю их всех давно, да только теперь, они стали большими шишками…» Поллак снова небрежно махал рукой. «Когда столько лет в партии, конечно, все тебе знакомы… Вон смотри, Кальмар идет. Не знаешь его?» Завидев группу молодежи, Поллак вскинул кулак и отчаянно стал размахивать им в воздухе, но и эти ребята прошли мимо, по-видимому, даже не заметив его; поискали взглядом – кто бы это мог их окликнуть – и пошли дальше. Показался невысокий человечек с брюшком; пиджак он снял, из-под глубоко врезавшихся помочей пузырилась рубаха, а по круглой лысой голове струился пот. Выпуклые глаза человечка были красны, воспалены от солнца. Поллак бросился и к нему: «Дядюшка Арнад!» – негромко переговорил с ним о чем-то и, поспешно распрощавшись, вернулся к Жуже. «Буржуй! – с недовольным видом сообщил он ей. – Этим-то что здесь понадобилось? У него кафе на улице Лилии!»


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю