355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ласло Блашкович » Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий » Текст книги (страница 3)
Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 04:30

Текст книги "Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий"


Автор книги: Ласло Блашкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)

Я приоткрыл было рот, но тут же захлопнул его и убрал указательный палец, нацеленный на рисунок. Ведь как потом признаться Ладиславу, старосте нашей камеры, что я знаю, кто такой Каменко Катич, черно-белый метеоролог, поскольку в течение какого-то времени, некоторым образом, если так можно выразиться, сам частично был – он?

И вот, оказавшись на улице после увольнения, оставшись без словаря, я с третьего захода сдал экзамен (обратили внимание на это магическое число?) на водительские права и уселся за пульт управления «вартбурга», с багажом (и багажником) книг за собой, сделавшим излишним зеркало заднего вида, и целых три месяца внештатно трудился (воспринимайте это очень условно) метеорологом на одном из местных телеканалов, которые тогда возникали как язвочки на языке после вторжения того самого инициального облака у Ладислава. Как это «возникали»? спросил бы с сарказмом какой-нибудь человек, повидавший мир, если бы я позволил ему коснуться этого руками. Возникали, возникали, братец мой. Правда, это были не Си-Эн-Эн, не Би-Би-Си, не Че-Дже-Ше, здесь телестудии лепили из двух комнат и забытой кладовки, заброшенного амбара или пещеры с наскальной живописью. Стоило только сунуться туда-сюда, получить частоту и запустить программу по заявкам связанных между собой капиллярами зрителей в ареале двух с половиной окраинных улочек. Прямая трансляция свадеб, похорон, проводов, информационно-политическая программа и сердце всего – спортивная передача – вот, примерно такая концепция.

И вот я, постоянно дожидаясь в разных очередях, после одного из прослушиваний там и оказался. Прошел. И вовсе не как диктор, а именно как метеоролог, под полуправдивой присягой: убейте меня, порвите на клочки, делайте со мной, что хотите, если я не получил образования. Хорошо, сказала Наталия Заклан-Деспот и энергично, словно вошь, задавила окурок в пепельнице. Эта женщина дважды не повторяла.

Я и, правда, не знаю, была ли раньше Наталия хоть как-то связана с телевидением, но впечатление производила безупречное. Когда я, наконец, вошел в узкое темноватое помещение, через которое постоянно ходили какие-то крутые мастера, с любопытством и насмешливо поглядывавшие на кандидатов, куда меня почти случайно вытолкнули из массы, теснившейся у дверей (счастливая душа утопленника, вынесенная внезапным течением, и шлепнувшаяся на спасительный берег), я остановился, потный, оглушенный давкой и духотой, пессимистически уверенный в том, что любой мой будущий жест будет ошибкой. В какое-то мгновение я перестал понимать, из какой очереди выпал – то ли за паспортом, то ли за растительным маслом, то ли из толпы футбольных фанатов. Когда я был сопляком (зависимым всего лишь от литературы, выражаясь более романтично), когда героически считал, что искусство принадлежит всем, под сказки туристов, вернувшихся из Советского Союза и хором воспевавших чудеса, питавшие мое воспаленное воображение, я мечтал о поэтических митингах на стадионах, переполненных, как рог изобилия, о миллионных тиражах чистой поэзии (незамутненной сахарным песком или детской присыпкой), о бесконечных очередях за ботинками, шнурками и зубными щетками, в которых терпеливо стоял рабочий с раскрытыми книжками классиков в руках. Когда позже я сам оказался в подобных очередях дома, кроме «обжиманца», этой всеобщей бесполой эротики, если исключить изучение выцветших фальшивых лейблов и рассматривания роя кератом на влажных шеях (у кого хватало сил на глубоководную психологию утопленника), о чтении книг речь не шла.

Эту советскую сказку тогда разоблачил Рэд, Сашенькин родственник, литературный смотритель клозета и подавальщик в той далекой «Форме», подозрительном объекте кабацкого Петроварадинского Шанца, но его мягкого голоса больше я не слышу из-за треска в ушах, вызванного погружением в облако густого табачного дыма, из которого выплывает лицо железной леди «Канала 69», Наталки Заклан, вижу, как она подходит ко мне, ощущаю ее огненно-влажное дыхание, прячусь от ее мокрых, обдающих кипятком глаз; она хватает меня за подбородок, который изменяет форму, раздваивается, как у Кирка Дугласа, поворачивает мою голову вправо-влево, профиль-анфас-профиль, а софит меня кромсает, как в полицейском участке во время принудительного фотографирования. И говорит (не знаю, кому: спиритическим советникам? Золушкиным мышам?), впиваясь глазами в мою расцветающую тыкву: Оно. Ты человек, который мне нужен здесь. Человек для меня.

И вот, дитя мое, я пропал. Посмотрите, как между моим указательным и средним пальцами крутится и скользит ламинированная визитная карточка! На ней кроткими кириллическими буквами написано: Андреутин Стрибер, метеоролог. Небесный уездный шпион.

У каждого, кто умеет крутиться, постоянно возникает множество шансов. В газетах полно объявлений с предложениями баснословных кредитов. Достаточно присягнуть мошеннику – и раствориться в голубой дали. Но конкретно я не нуждаюсь даже в фальшивом имени. Я уже был взрослым мужчиной (а ты – девочка, маленькая женщина), когда узнал, что меня усыновили, и что Андреутин Стрибер – всего лишь имя запасного голкипера, второго вратаря, а мое настоящее имя, занесенное в подлинную, выданную в районном загсе атеистическую метрику, звучит так: Фуйка Пера! Андреутин Стрибер – и Фуйка Пера. Какая жалкая ирония. Но не буду вас утомлять своим несчастным диккенсовским детством. Настанет и для этого цейтнот.

Или, вот, другой случай. В уже ранее упоминавшемся распавшемся СССР искали специалистов для работы в кессонах. Честно говоря, я едва умею плавать, но для этого, полагаю, хватит и резиновых сапог. (Мосты мне также известны скорее в метафорическом смысле, зубопротезном, правой ориентации, я вообще не могу понять, как несущие опоры могут скользить по дну, я сразу же представляю нашего Буху на роликах без зубного протеза или в нижнем белье, начисто потерявшего авторитет!) Но обещанное вознаграждение в каком-то подводном Подмосковье составляло восемь тысяч американских долларов, вот и морщи теперь свое платоническое чело. Деньги, дети мои, самые ненужные в жизни камушки, но, чтобы пускать блинчики по воде, их надо иметь. Ну, думаю, поезжай туда, выдержишь месяц-другой, туда-сюда, то языка толком не знаешь, то никак не акклиматизируешься, то ситуацию изучаешь, так что делай ноги после второй получки, исчезни на туманной родине, ложись на дно, где писают только русалки да сомы, прогуливай потихоньку баксы – и отомри навсегда, как Марксово государство.

Впрочем, и с телевидением неплохо вышло. Те, кто помоложе, меня даже называли на вы, шефиня меня мимоходом, из чистого расположения, трепала по щеке, а то и за мужской сосок хватала, который от хорошего питания набух, как у подростка.

С работой было легче всего – я бродил по другим каналам, склевывая попутно оброненные монетки. На первом прогноз был какой-то никакой, вроде как бритье всухую, на втором его подавали вместе с рекламой жвачки (видно, не иначе какой-то сюрреалист придумал), на третьем – погоду по-бабьи предсказывала какая-то пижонка, контуженая лягушка, в общем, везде привычно безликие красотки, грозя указками, отбрасывали, как военные стратеги, свои зловещие облачные тени на невинные географические карты.

Так что я даже не открывал окно, не всматривался в небо или в ученый график, главным образом, просто сидел перед телевизионным экраном и терзал пульт, не двигаясь, даже когда прибегала Алиса, Натальина дочурка, влезала ко мне на колени и, подпрыгивая, запевала: Ты лети, моя лошадка, ножками перебирай… Все четыре твердые.

Ее мать, пробегая мимо, грозила нам пальцем, а я только улыбался в пустоту.

Уже тогда я знал точно, что ее муж в тюрьме, я давно об этом слышал, потому что город небольшой, как спичечный коробок, сразу заметно, когда кто-то отсутствует. Но я абсурдно уверовал в то, что он где-то здесь, поблизости, словно домовой или мышь. Меня бы не испугало, если бы он все время храпел в соседней комнате, или, если выразиться более изящно, вроде прислужника божьего, тяжелого ангела с гигантскими стремительными крылами метафизического колибри, брюзгливо защищает и – бдит.

О, да, знал я их с давних пор, ребенком был слегка влюблен в их старшую дочь, издалека, а Ладислав же Деспот был моим местным глобальным литературным идолом, я с любопытством обнюхивал его вместе со своими спущенными с поводка таксами, когда тот, напившись до беспамятства, валялся на Аллее Великанов в пустой траншее для прокладки водопровода. Как-то ночью мы вместе сидели в «Форме», но были настолько пьяны, что никто из нас этого не запомнил! Я страстно хотел стать писателем, я надеялся – детским, и этот факт, это мрачное желание беспокоило меня, делало одновременно и довольным, и немного обиженным.

Я всегда любил детей, собирал их фотографии, сам фотографировал их в невинных и озорных позах, целовал. Это была полная, безоговорочная склонность. Не как тюремщик у Набокова, тот тоскует по самому себе, по своей утраченной невинности, по бесполому возрасту, по вечной защите, но не может отмыться от старческого смрада, от лживости умирающего… Поэтому он порочен, циничен, поэтому его место известно. Моя душа чиста, и облако я воспринимаю однозначно, просто так из него не Прольется ледяной дождь и не посыплются лягушки.

Потому что и обычный писатель, брат брату, всего лишь близнец метеоролога. Даже в моем заброшенном словаре написано, что метеор – это то, что парит в воздухе. А в Сербии (без автономных краев) это кусок скалы, отколовшийся от неба и падающий на несчастные земные головы.

И здесь, за широкими решетками, глядя на нас, лежащих в руинах, я уверен, что единственная наша проблема состоит в том, что мы – писатели. Это, конечно же, самое банальная профессия для тех, кто хочет писать. Вы можете презирать меня в пределах нормы: несмотря на то, что я терпеть не могу фильмы об актерах, то есть общие места о смерти на сцене или о распаде личности, – я тот, кто сам пишет о писателях, скука смертная. Понимаю, лучше всего было бы стать, скажем, кликушей, заговорщиком или телепатом, но нет, я каждую ночь писаюсь в постели. Неплохо было бы стать профессором экономики (в смысле свежести, необычности взгляда, неожиданного шерлокхолмовского дилетантства), если бы я не знал одного такого, с душой.

Действительно, есть кое-что общее и у гениев, и у ничтожеств – это склонность к большим темам, к грохочущим стадам, как у Зейна Грея, к разливам Леты, к туманам Джона Карпентера. Кто в конце (да и в начале) не решится воспеть любовь, смерть и бога (что от поэта всегда и требуется), ветер, дождь, грозу, темы высокие, закрытые, вневременные? Кто, в итоге, не отважится на полном серьезе самостоятельно описать восход солнца, эротически вдохновившись тем фактом, что все, пожалуй, наблюдали это возбуждающее каждодневное явление, у самых истоков поэзии, ее тонкоперстого Шварцвальда, с перстами пурпурными Эос?

Знавал я, как уже было сказано, одного профессора, известного экономиста, и он заглядывал в «Форму», бухать, сидел за стойкой напряженный, словно на кол насаженный, с эспаньолкой из фальшивой пивной пены, время от времени показывая мне лицо. Мы склонны к штампам, предрассудкам (прости, мама, и ты женщина), поэтому и для меня он был типичным представителем профессии, жестким, заносчивым, товарно-денежным человеком, имя которого менялось не по падежам, а в обменном пункте любого банка, ровно до тех пор, пока вдруг, ни с того ни с сего, когда мы привыкли друг к другу, когда мы уже достаточно долго имели честь, он доверился мне, что тоже поэт (приподнимая при этом бровь, пышно расположившуюся у него на лбу как эполета)…

И что это было? Его образ в моих глазах стал наполняться невиданными красками, расцветать народным хороводом. «Он воспевает девальвацию, – подумал я с восторгом, – он составляет уравнения из речевых и биржевых оборотов, редактирует стихотворение как небольшую страну! Мне не терпится это увидеть».

Но лучше бы я этого не видел. Следуя за профессором, я ударялся о края столов, спотыкался о бесстыдно вытянутые бамбуковые палки, залакированные сумерками, наступал на бездонные шляпы, валяющиеся на вздыбленном полу «Формы», – он предложил мне поэтический перипатетический солилоквий, от клозета до плотно обсаженной посетителями стойки, туда-сюда, словно в безумном дозоре, – а откуда-то сверху, прямо в темя, в эту естественную монашескую келью, врывался грохочущий смех Ладислава Деспота. Я перестал вслушиваться, и лишь только следил за элегантной жестикуляцией профессора, напоминающей фехтование, вглядывался в его скупое лицо. Вы, утятки, догадываетесь, что свежести и новизны, чего я наивно и напрасно ожидал, которых жаждал, не было и следа, даже легкого дуновения, – а только конвенциональное, банальное, запоздалое подростковое рифмоплетство. Никакого опыта, только пустые скорлупки притворных эмоций. И оглупляющие повторы.

Ведь говорил же я тебе, мой наивный Таможенник Руссо, самодовольно хлопал меня по спине и вытряхивал из штанов Деспот. Но я тебя утешу: нам не нужен текст, это просто грязь, но – человек, некто сущий. Не отталкивай жизнь поэта в своей болезненной боязни позитивизма, механизмов восприятия, иначе утонешь в половодье слов, где нет людей.

Я думаю, это Киш, заметил я, и Наталия покраснела. То, что ты говоришь.

Кто бы ни был, Ладислав плюнул на пол, как в русских романах. Последствия в любом случае трагические. История разъярилась. Поэтому меня больше не интересует, тот это или иной, меня не волнует, Киш ли это или не Киш, у меня уже не хватает нервов на подобные языковые экзерсисы. Меня интересует жизнь. Пока я еще, как говорится, жив.

А что не так с Кишем? Недовольно спросила Наталия, пока профессор пересчитывал деньги, послюнявив отполированные подушечки пальцев.

Очнувшись, Деспот театрально, нажатием на кнопку, раскрыл в закрытой «Форме» свой маленький смешной зонтик.

Вот таким я был метеорологом, путал кишмя кишащие облака с Кишем, настоящее время с прошедшим, не знаю, как это сразу не заметили. Я никого не уверял надменно в том, что каждое мое слово – пророчество, впрочем, мои предположения были миниатюрны, это примерно как сравнивать небеса Уильяма Блейка с портретиками футболистов или поп-певцов, мнущихся по вашим, дети мои, выстиранным карманам.

И когда я сейчас, словно толстые струны, рассеянно перебираю книги тюремной библиотеки, тайком отыскивая целого, не рваного Киша, перед моими глазами (или в моем погребенном мозгу) вырисовывается картина, которую, я теперь не уверен, то ли вспоминаю, то ли предчувствую, то ли она сама сложилась, или же незаметно явится миру, как сеть из искусственного света и пыли, которая растрогает и очарует меня.

Цап-цап, как мотылька за крылышки, с которых слетела легкая пыльца, хватаю Энциклопедию мертвых, втиснутую между Английским за 100 уроков и Справочником электрика, по соседству с Энеидой и Энциклопедией для девочек (весь каталог продемонстрирую заинтересованным лицам, как только составлю расписание движения тюремной библиотеки, как мне и было велено), тайком вытаскиваю ее, читать буду на толчке или в одиночной камере, когда Ладислав (заколотый) погрузится в сон или в летаргию.

Потому что вырисовывающаяся картина (ее затуманивает призрачный ветерок, который невозможно было предсказать ни по каким приметам) с одной стороны напоминает, с другой – всего лишь обещает. Вы можете рассмотреть меня более отчетливо, как в ведьмин полдень, когда сквозь дождь сияет солнце, дует и одновременно стихает ветер, в тот самый мартовский день я, заведя двигатель «заставы 101» фирменного небесно-желтого цвета, мчусь в венгерскую степь Нового Поселка, дуя на пальцы, искрящиеся биоэнергией, в виде огоньков еще одной слабенькой жизни, чтобы в потемневшем солнечном круге, тяжелом как ореол или саркофаг, встретиться с Наталией Заклан, чтобы она вручила мне без возврата свой экземпляр Энциклопедии мертвых, потому что мой, по неясным педагогическим мотивам, ее супруг в бешенстве на мелкие клочки – изорвал.

Он ненормальный, кричит вслед мне, уезжающему, женщина. Ему место в сумасшедшем доме, а не в тюрьме, продолжает она, и доносится это, невнятно и неразборчиво, сквозь саму по себе распахнувшуюся крышку багажника, а сквозняк бьется со всех сторон, как больная психика.

Я вернулся домой, поскольку обещал Наталии, что Алису, которая нетерпеливо вертится (она постоянно у меня на глазах, как ячмень), на днях отведу проведать отца. И вот, я ел всухомятку, читал книгу в твердом переплете, уснул, убавив звук телевизора, где проплывали спутанные картины (одна из них была именно той, которую я вам сейчас описываю, вы бы ее увидели, если бы не зажмурились), и в сумерках меня разбудил грохот, распахнулись двери, что сказал гром, спросил Никто (а не Одиссей); то, что тебя разбудило, подумал я, не твое перерезанное горло, но так называемая непогода, перенапрягшаяся курочка, рванувшая по соседству бомба. Значит, вот оно, сказал я про себя, пока распростершая крыла книга вздымалась у меня на груди как запасные легкие. Так эта жизнь ворвалась в мою комнату. Вот если бы в дверях появился Ворон или Ганнибал, то это была бы литература или слащавая история, но поскольку это был взрыв, – то речь идет о жизни.

Я вот думаю: мужское или женское это дело – работать на телевидении? Только не ломайте голову над ответом, вопрос риторический. Хотя в некоторых исследованиях утверждается, что работа шахтера и стенографистки в принципе сопоставима, если иметь в виду нагрузки на позвоночник. Медициной доказано, что уборка пылесосом ускоряет пульс так же, как и замешивание строительного раствора. Однако кто придерживается штатного расписания и должностных инструкций в наше безработное время? (Еще когда Валентина Терешкова, втиснутая в скафандр, как книга в переплет, летела в космос с менструацией, гордящийся ею муж варил дома рисовую кашу на молоке.)

Да вы посмотрите телевизор – полно женщин, а начальники – мужчины. Вот так. В школе девчонки всегда отличницы, а на выходе – получите доктора с усами и пестиком. Это утверждает статистика, я только на нее ссылаюсь.

Это, некоторым образом, было объяснением следующей фразы: Наталия была человеком телевидения. Как будто меня кто-то спрашивал. Я обычно был лишним в ничтожной студии и вечно раздражал продюсеров программ. Не знаю, что у меня с лицом, полагаю, оно выглядит слишком умно, гордо, слишком возвышенно. А я между тем упорно стою, жду, когда реквизиторы меня переместят, словно я искусственный лимон, часть сценографии, попавший сюда из кошмара. Получается, мне по душе нетерпение. Я люблю нравиться. Но только они первые начали сплетничать, будто я домашний питомец Наталии, будто я пульт дистанционного управления ее дочкой, будто я псевдометеоролог. О’кей, может, физиономия у меня и не телегеничная, но я к ней привык, и вам бы не помешало.

Деспот считает, что я из той породы, что вечно из двух предложенных вещей выбирает ту, что хуже. Неприлично возражать ему, что я бойкотирую собственную судьбу, он старше меня. И второгодники, радость моя, знают, что в мире без иллюзий любой человек – чужак. Потому под этим нижним облаком массово паразитируют иллюзии. А мы везде – здешние. Что-то вроде домовых.

И вот, Наталия входит в студию, и подленькие инсинуации стихают. Наталия Деспот-Заклан, так будет написано внизу экрана, где-то поперек ее привлекательных грудей, она подписывается двойной фамилией, как всякая сознательная очкастая журналистка, как истинное, бестелесное воплощение прав женщин. А не иллюзорны ли поиски идеальной женщины, демонстративно шепчу ей на ушко и вдыхаю ее невротический парфюм. Она быстро улыбается и выкрикивает команду звукооператору. Но только я знаю, что она мягкая, что я нисхожу своими губами до ее, умоляющих. Эта картина меня успокаивает. С презрением отворачиваюсь.

Три, два, один. Загорается красный свет, комедия начинается. Заставка программы собрана с миру по нитке, но теперь все друг у друга списывают, никто не берет цитаты в кавычки. И пока масса утихомиривается, девица на высоких каблуках и в купальнике, похожем на нежные синяки, обходит все четыре угла с высоко поднятой над головой табличкой, на которой написано: 1 раунд. Из темноты, из собственных силуэтов на струе апокалиптической музыки выплывают лики Наталии и гостей студии: бывший мужчина, прорицательница, сексолог. С приоткрытым ртом, агрессивно-седативная Наталия объявляет гендерные состязания: женский футбол и борьбу в грязи, мягкое письмо и жесткий диск, смешанные конвикты, уравнивание по звучанию, гермафродитизм слова боль, и все, что имеет к этому отношение. Увидите, если вырастете. В полумраке студии, спрятавшись за камеры, начинаю неспешно мечтать, порнографически бесполый.

Доктор этот жестами обрисовывает мужичину, безбородого и безусого неандертальца, защитника, хозяина и воина. Кассандра ему с презрением возражает, что, мол, его теория в этой доколумбовой Колумбии звучит чудовищной тавтологией, вдохновляет и предоставляет алиби даже хулиганам с плаксивой физиономией Тома Хэнкса. Транссексуал заявляет, что он произошел из мужского ребра. Вдруг все начинают говорить хором, так что я едва различаю д-ра Пустопорожнича, выкрикивающего советы мужчине на стеклянных ногах с полотенцем вокруг шеи в углу ринга-кровати.

И я уже почти задремал, и уже вижу их вдалеке, как замедленную съемку, как вдруг меня будит грязное сопрано Наталии. Широко открываю глаза, вижу операторов, растерянных, словно подсолнухи Мидаса, запахло бы скандалом, если бы они еще случались. Слышу Наталию, которая разъяренно повторяет, что детям, научившимся писать и считать на пальцах, не надо больше ходить в школу. Напрасно доктор вертит головой, горьки его университеты.

Браво, душа моя, шепчу я и думаю, не подлили ли ей в кофе керосина, и она из этой, кажущейся штампом, ведущей обратилась в личность, ах, как сейчас подскочил бы рейтинг, как бы зазвонили телефоны, и, если хотя бы у четверти города было электричество, было бы живенько.

Школа, кстати, ничуть не надежнее метеорологии, все сводит к одному, к пустым, напрасным надеждам. Возьмем, к примеру, тебя, сынок. Думаешь, через двадцать лет ты останешься таким же, разве что с наклеенными усами, плешью и в шикарных ортопедических ботинках? Или преобразишься в нечто возвышенное, неприкасаемое, станешь каплей дождя или облаком? Но если мы по сути своей не меняемся, то к чему усилия? А если действительно меняемся, то знаем ли мы, куда нам идти, или все это гадание, случай, слепая стихия?

Брависсимо, дарлинг, растроганно шепчу. Меня школа уничтожала, переделывала, не заботилась о моем воспитании, нещадно карала. В тюрьме у меня есть, по крайней мере, курсы, драмкружок, библиотека, трехразовое заплесневелое питание, день, чтобы остаться в живых. Там я был обманутым, поглупевшим, обольщенным. Я, по крайней мере, разбираюсь в книгах, а там книги в клетках. Родители не знают, что делать с детьми, вот и отдают их в школу. В деревне иначе, ближе. Скажем, у Добрицы Эрича четыре класса, и что с ним не так? Роберт Грейвс своих потомков вообще не отдавал в школу. Романы воспитания устарели. Знаете, как расходятся «ужастики», каким спросом пользуется подправленная история? Вот это книги для детей.

И пока я с трудом сдерживался, чтобы все это не выкрикнуть из своего уголка, не вмешаться в их дискуссию в качестве интеллектуального вредителя, Наталия внезапно вскочила и жестом подозвала меня. И, прежде чем я собрался и поднялся, прокашливаясь, с моих колен вскочила свернувшаяся было клубочком Алиса, и понеслась к матери.

Скажи, чему тебя научили в школе, расскажи дяденьке, Наталия крепко обнимала ребенка. Дитя принялось визжать.

Вы слышали, заключила победоносно Наталия. По ее лицу потекли буквы.

В детстве, припомнилось мне в темноте, я не представлял собой ничего особенного, даже в мальчишеских играх – неуклюжий в футболе, медлительный в борьбе, в нокауте от собственной тени, с маленькой писькой, спрятавшейся в складках, словом, недотепа, с миллионом несчастий бедолаги из мультфильма. Разве что только хорошо кушал. Другие дети размазывали еду по тарелке, вопили, выплевывали рыбий жир, я же, напротив, ел, наслаждаясь похвалами старших. Так вот как оно вышло. Я не расширял круг своих навыков. Кроме еды. Не воротил нос от стручковой фасоли, с удовольствием, заправски, лопал кольраби. В этом мне не было равных. Да только это больше никого не воодушевляло. Смешно хвалить взрослого человека, который корочкой хлеба подчищает тарелку. Не так ли?

В те годы кольцо как-то стало сжиматься. Сначала русский президент упразднил государственную метеорологическую службу по причине постоянных ошибок в прогнозах. Толпа уличных метеорологов начала драться из-за крох, матеря последними словами непредсказуемые облака. Я тихо опасался новых известий. Ходили слухи, что одна группа из этого салона отверженных пострадала во время нелегального перехода рваной красной границы, что другие демонстративно вступили в ряды угасающей большевистской партии или подались в монахи, третьи, с дешевым брюхом и дурным вкусом, стали националистами, рэкетирами, психами, самоубийцами. Украдкой, но внимательно я следил за известиями с востока. Эх, свирель моя под тутовником, думал я испуганно, и горстями, не запивая, глотал сообщения агентств оттуда, которые нашептывали, что страх кружит над Россией, где властвуют мафия, кланы, одинокие разбойники (вопрос выбора!), что обыватель опять тоскует по твердой руке. Я чувствовал, что всего лишь вопрос времени, когда кто-нибудь начнет испражняться у моего порога.

Русских ждешь? Холодной войны? слышал я, как кричат на бегу репортеры нашей маленькой черной хроники. Камеры жужжали, микрофоны наливались кровью. Мои информационные программы больше не будут рекламой прогулочной яхты «Чайка», визжала Наталия на редакционных летучках. Дайте мне мощь, дайте мне серийного убийцу, музыку, причиняющую боль!

Где же, ах, где же прошлогодний снег, удавалось мне задаться вопросом, согнувшись над переносным унитазом, пока умирала неоновая лампочка, а я свой член видел только время от времени; где же то спокойное, железное время, куда исчезли гармоничные выпуски новостей, которые лично завершал метеорологический мастодонт Катич, комиссар договорной экономики дождливых и солнечных дней, спрашивал я себя, а новый день застревал у меня в горле, как каменный кадык, как ароматическая таблетка, болтающаяся в засорившемся писсуаре. Куда мне деваться, задавался я вопросом, придумывая прогноз погоды на завтра.

Хочу события, требовала Наталия, хочу, чтобы зрители думали, что мы показываем дублированный американский триллер, хочу видеть, как мои люди настоящим голосом ведут репортаж с места происшествия, из самой гущи, а по их лицам мечется свет мигалок скорой помощи или полиции.

Можно все, кроме поэзии, орала она с лестницы на машину, которая подпрыгивала на ходу из-за грязного контрабандного бензина. Я бы принял таблетку бензедина. (Но ты еще маловат для успокоительного, от него хвост вырастает, и язык раздваивается. Понимай это как хочешь, дурачок. В конце концов, ты держишь палец на курке ТВ-пульта.)

Какой дадим прогноз на завтра?

Брось погоду, горячо обрывала меня начальница. Сегодня ты с группой «Улиц в огне» едешь в городскую тюрьму, приказывала она, собственноручно приводя в порядок свою любимую «эфирную» брючную пару. Какой-то иностранный модный журнал воодушевил ее рассказом об информационном унисексе, и с тех пор она всё стремилась привести в соответствие с этой униформой, являя новый взгляд на мир склонностью к физически развитым женщинам и мужчинам с блестящей косметикой на лицах. Меня она пока не трогала, но однажды утром я поймал себя на том, что подкручиваю ресницы, и ни с того ни с сего испытал отвратительную потребность грубо побрить грудь.

В тюрьму? спросил я.

Едем снимать заключенного, который десять лет ждет исполнения смертного приговора, нетерпеливо влез без очереди глухой альт, припудривая пушок над верхней губой.

Отлично, подумал я, записки из мертвого дома всегда были фантастикой особого рода.

Что мне там делать, теребил я Наталку, которая монтировала горячий материал из Народной скупщины.

Отведешь ребенка к Ладиславу, ты мне обещал. Пусть сядет к тебе на колени.

И я ушел, не подозревая, что обычный парламентский репортаж (который Наталия просматривала, заглядывая в нечто, напоминающее солидный калейдоскоп) может стать фатальным.

Подвинь немного свой прибор, захныкала девочка, давит.

Два зажатых на сидении репортера с презрением посмотрели на меня.

Ш-ш-ш, успокаивал я ребенка, дуя ей в шею, скоро опять будем сниматься.

Шофер включил радио, и окровавленные динамики разделились. Один начал мрачно, второй врубил светлые тона. Рэй, Рай, Рой… Орбисон, Кудер, Чарльз… Рой, Рай, Рэй… Зачем столько музыки, если хватает их имен?

И пока я устало следил за игрой слов, народные депутаты затянули байку о пророчествах. Бог знает, что случилось бы в итоге с этим законом, но было предложено разрешить законодательно роллингстоунов (имеются в виду бродяги), хитрованских хиромантов, подсевших на кофейный соцреализм, колдуний из общественных туалетов, мелких мошенников, утопистов и таксистов, намеренно накручивающих счетчики… Суть в том, что в эту мясорубку не попали метеорологи. Но только на периферии уже раздавалось эхо ельцинского вопроса: существует ли метеоролог, который может угадать точное время? Если у него нет часов.

Вот тебе и Ельцин, промямлил Ладислав. На первый взгляд свинья свиньей, а в глубине – ничего не поделаешь! – душа. Заспиртованный дракон.

Мы сидели за столом, привинченным к полу. Другие предметы тоже были намертво прикреплены к основаниям: стулья, тарелка, ложка. Ничто не могло сдвинуться. Деспот ел сваренные вкрутую яйца. Не обращал особого внимания на ребенка. Он и в «Форме» заказывал по ночам крутые яйца, когда после выпивки хотелось есть. Тогда у них там каждый день были крашеные. Одно время была такая фишка. Пасха без конца и без края, завершение которой откладывалось до бесконечности, как окончание мыльной оперы или восточной ночи. Деспот разбивал скорлупу о свои мелкие резцы. Я знаю это, я сидел в тени. Потом он катал яйцо между ладонями, чтобы скорлупа слегка растрескалась. Очищал его длинными желтыми ногтями и макал в облезлую солонку. Занятый едой, он забывал, что у него грязные руки. Почесав сальный лоб или отгоняя мясную муху, оставлял красные царапины. Из ужина он выныривал как замурзанный мальчишка. И тогда Наталия слюнявила пальцы и оттирала пятна краски с его лица. Тыкала указательным пальцем в его кожу, как неграмотная.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю