Текст книги "Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий"
Автор книги: Ласло Блашкович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 19 страниц)
Как ты догадался, что звонит мужчина, если он молчал? Не знала, что ты ясновидящий. Может быть, ты мог бы разыскивать пропавших без вести?
Узнал по дыханию. Женщины не так дышат.
Ах, как ты легко меня поймал. Должна сказать, у тебя на это талант. Почему бы тебе не попробовать заработать на нем? Может, мы когда-нибудь вспомним об этом, о твоем первом чуде? То есть, о первых признаках твоего безумия.
Резиновый мяч опять влетел внутрь и сбил консервную банку с гвоздями.
Смотри, куда бьешь, – прикрикнул Сашенька на мальчика. Похоже, тебе сегодня очень весело, – не глядя на нее, сказал он и принялся собирать рассыпанные гвозди обломком магнита. Но хочу, чтобы ты знала, что я все еще существую.
Серьезно? – подбоченилась жена. – Иногда для существования нужно немного больше, чем примитивная паранойя. Ты прекрасно знаешь, что я не отхожу от ребенка, так куда же мне… И, чего это ты взялся уродовать колыбельку, ведь знаешь, что это подарок Анны, она наверняка заметит.
Теперь еще скажи, что я бездушный, что я вообще недочеловек. Почему этот день должен быть другим?
Только попробуйте еще раз, – закричала Златица на детей, – я на вас нажалуюсь. И выбросила мяч наружу тем неловким движением, которое выдает человека, боящегося мяча.
Не переживай, – примирительно сказал Саша, я не брошу, пока не закончу. Вот увидишь, покрою ее позолотой.
Златица устало опустилась на старую автомобильную покрышку. (Уверен, молодая пара страдала от того, что бывшее убежище превратилось в чистилище для хобби, а не в замечательный гараж, где мрачные выхлопные газы истребляют пауков.)
А ты видела эту девицу в кино, – осторожно посмотрел Саша на Златицу. Вылитая тетка Анна в пору ее унесенной ветром молодости. Да?
А в остальном, в мире не произошло никаких изменений. День едва заметно терял фальшивую позолоту позднего лета. Деревья напротив были осыпаны перезревшими бусинами. Наша жизнь тлела, угасающий болезненный костер. Мой взгляд был пуст, хотя я видел, как дети в какой-то вечной игре метят в толстого мальчика, который прятался от мяча, как будто он голый, как будто ему снится страшный сон.
И сам я был стариком, забытым на краю игровой площадки, что сидит, ожидая и ничего не делая. Всем было на меня наплевать, и был я не от мира сего.
Дети смеялись, и когда толстячок упал. Потом их внимание привлекло что-то другое, игра света на стене, вызванная столкновением внезапно открытого окна с лучом солнца. Толстый мальчик встал, отряхнул ободранные коленки, вытер слюни и побежал за остальными. Подождите, – заливался он им вслед.
Почему каждый раз это был я? Этот разбитый щенячий носик, этот…
Известное дело, как это бывает с сенильными: я забылся посреди истончившейся мысли и отдался заходящей звезде и пению, которое (если бы кто-то остановился и прислушался) напоминало юношескую аритмию, которая мало что значит для обнаженного сердца.
Моя Анна, по-твоему, похожа на развратную девку из твоих грязных снов?
Я ничего дурного не имел в виду, – осторожно отступил Кубурин за деревянный стеллаж.
Честно говоря, сравнить ту податливую кинодиву с ее неутомимым змеиным языком со старой ханжой мог только насмешник, или существо с неистощимой фантазией. Должен сказать, что с тех пор, как все мы здесь, почти все лето (за исключением дождливых и пасмурных дней) подобные их ссоры – обычное дело, особенно после того, как это случилось с ребенком. Я совсем привык к ним, у меня ощущение, что знаю все заранее, как в некоей оперной инсценции дежа вю, как будто присутствую на сотом представлении и невольно насвистываю предстоящую арию, а исполнители и весь невидимый оркестр замирают и гневно на меня смотрят.
Начинается все с грызни, укусов (с небольшими отступлениями и вариациями), которые каждый раз завершаются темой Анны. В какой-то момент появляется и она сама, окликая их каждый раз еще с лестницы. Молодого человека это приводит в бешенство, он театрально швыряет на пол все, что оказывается у него в руках, машет ими в воздухе, насыщенном запахами клея и скипидара, словно свихнувшийся дирижер. Теперь и Златица начинает заметно нервничать, ее паника нарастает по мере приближения пронзительного голоса старухи, а Сашенька не перестает сатанеть, она в отчаянии от того, что родственница, наконец, узнает о его нетерпимости. Бедняжка бежит между ними, как по бревну, совершенно потерянная, и этот простой короткий путь, проделывая который, она бессчетное количество раз беспокойно оглядывается, превращается для нее в запутанный лабиринт клаустрофобии.
И когда кризис достигает апогея (и сам я уже, заполучив тахикардию, уверен, что все завершится разоблачением, и что разбросанные инструменты поведают, наконец, о тайне ослиных ушей царя, что top secret информация Златицы о ненависти станет известной городу и миру), ю-ху, прямо у решеток появляется сама Анна.
Саша все-таки берет себя в руки, еще несколько мгновений наслаждается умоляющим взглядом жены, стряхивает ее со своей руки (которую она инстинктивно сжимает), словно тень сокола, и с кислым видом здоровается.
В последнее мгновение Златица запихивает ему за воротник промасленного рабочего комбинезона золотую цепочку с медальоном, впопыхах царапая его, что выглядит как мелкая божья кара (как, скажем, за ошибку в танце или правописании), так как это не медальон, а крест, и Анна не должна его увидеть. Сашенька упрямо отказывает Златице в просьбе навсегда снять крестик и положить его в бархатную коробочку на клочки губки, где уже теснятся их слишком большие, доставшиеся в наследство, обручальные кольца. Потому что крестик этот – тоже часть наследия, его носил еще в прежней стране кто-то из Кубуриных, так что дело в воспоминаниях, от которых он никак не откажется.
Но в чем же тут проблема, почему надо прятать старенький крестик? Я не сказал, что дорогая тетка Анна – свидетельница Иеговы, а они вообще не признают крест, поскольку верят, что Иисус был не распят, а повешен.
Думаю, уставясь в ладони, кому это наверняка известно, есть ли хоть что-то надежнее внушаемых слухов, насколько вообще важен этот вопрос, но так или иначе, если задуматься, результат будет нулевой, как ни считай. А не могла ли, думаю я, стать в том, другом случае, символом – петля? Впрочем, хватило бы просто заношенной цепочки, которая символически душит человека, напоминая ему, не правда ли?
Тем не менее, Саша укрывает крестик под ковбойским платком, которым маскирует кадык и опухающую щитовидку, заталкивает его между волос, разросшихся по мужской груди (которая не служит ничему). Он злится на гиперактивную одинокую старуху не только из-за религиозных расхождений и теологических вопросов (за решением которых и я все чаще убиваю время), он скорее думает, что Анна – себялюбивое и эгоистичное существо, особенно после того, как она не стала помогать им в покупке квартиры; он тогда внятно изложил ей идею, что ту, ее, на четырнадцатом этаже (откуда она поплевывает на весь мир, как со Сторожевой Башни) надо разменять на две меньших, зачем ей вообще такая, она, что, в футбол собирается в ней играть, зубоскалил он, в итоге она сама станет побаиваться огромного пустого пространства (как и я иногда побаиваюсь своего), но старая тетка и слушать не желала, только размахивает, жаловался Саша Златице, каким-то воображаемым завещанием, ты хоть раз видела его? (Златица опускает глаза), бог весть какими обещаниями, а всех нас переживет, или оставит все этой своей церкви, так они и поступают, так, наверное, они покупают хорошие места в партере райского кинотеатра, вот увидишь.
Ах, нет, – разуверяет его Златица, – это не так, не бойся, нет ни рая, ни ада, по той простой причине, что душа прекращает существование после смерти тела…
Смотрю, она и тебе заморочила голову этим богохульством и соблазном, – качает головой Сашенька и уже третий гвоздь забивает вкривь и вкось. Так они и переругиваются, иной раз вяло, порой более темпераментно, но с тех пор как у них забрали ребенка, делают это с каким-то странным упрямством, с полемической интонацией, от которой у обоих изжога.
Чего только я тут ни наслушался, как будто все разрешено. Саша, например, становится ближе к мормонам, когда заявляет, что срок годности Высшей Истины истек, совсем как у какого-нибудь анальгетика или седатива, что многое живо только на первый взгляд, что все канонические нормы, все без исключения, – фальшивка, что истина проявляет себя там, где ее никто не ожидает, в какой-нибудь второстепенной газетной статье, в некрологе, а может, и в порнографической сцене, и что кто-то из нас уже бессмертен, но сам об этом не знает.
Впрочем, все это блуждание на ощупь в темноте, словно Сашина душа (если речь об этом) – всего лишь наэлектризованный пакет, бесцельно гонимый ветром по улице, к которому пристают крохи то того, то сего, и мне хочется однажды сказать ему (пренебрегая тем, что до сути доходят бессознательно, стихийно, случайно), сказать, смеясь, что его, похоже, в мормонах больше всего привлекает многоженство, и подмигнуть ему лукаво, по-мужски, понимающе.
Когда я вижу, как он сам с собой рассуждает о вопросах, которые не дают ему свободно дышать, пока он полирует наждаком деревянные уши лошадки-качалки, мне начинает казаться, что он погрузил пальцы в какой-то свой толстый кровеносный сосуд и нащупывает душу, которая плавает в крови как золотая рыбка. Тогда я подхожу к нему, искусно подхватываю ее ногтем указательного пальца, поднимая в воздух, и она трепещет на солнце. Оба мы легки и улыбаемся. (Не стоит и говорить, что это просто короткий попутный нарколептический бред, который я встретил на своей табуретке, неподвижный, и у меня нет сил никому помочь.)
На сей раз Сашенька прячет крестик во рту и не отвечает на испуганный лепет Анны. Наверняка опасаясь, что он вдруг ни с того, ни с сего расхохочется, и истина явится на свет божий, Златица берет (почти грубо) тетку под руку и ведет ее наверх, в квартиру. Вслед женщинам скрипят зашатавшиеся дверные решетки. Саша выпускает крестик изо рта, выпучив глаза, словно задерживая дыхание.
Нет, далек он от мормонов. Скорее, каким-то кружным путем он пришел к конфуцианскому равнодушию к Богу и к жизни после смерти. Я понимаю его, он из тех нетерпеливых, которым бы все сразу, я и сам таким был, когда у меня было то свое сейчас. Впрочем, оставим это. Одна из моих кошек (та, что знает себе цену) блистает на подоконнике и нежно приветствует меня хвостом, как же я ее хорошо научил! Жаль, что нет Рая. Могу поручиться, что моя кисонька его заслужила. Иди к папочке, – зову ее. Она прыгает из окна, бросается в тартар, в мои объятия! Шерстка ее искрится от статического электричества, она такая сексуальная, даже когда на нее никто не смотрит. Искренне сожалею, что она никогда не будет моей.
Не уверен, видна ли она Саше. Во всяком случае, пока он мается с разобранной колыбелькой, я знаю, что ему в голову приходят сцены из взятого напрокат фильма. Одна его особенно захватывает. В похотливом телесном месиве он угадывает себя меж двух женщин, которых узнает не сразу. Зажмуривается, отдается языкам, которые его ласково хлещут. Пройдет немного времени, и он захочет увидеть их лица, поднимая упавшие на глаза пряди волос, поворачивая к свету.
Одна из них, понятное дело, Златица, от которой он даже при желании не может оторваться, их союз скрепляет рвущее на части влечение, я ожидаю, что в итоге оно их и убьет. Понятно, сейчас он хотел бы с той, другой, но стоит ему поднять руку, как кошечка-сфинкс соблазнительно ускользает, смеется издалека. Ему знаком этот смех, он вот-вот вспомнит, откуда, но отгадка в последний момент ускользает, известно, как это бывает. Сашенька больше не может терпеть, хватает соблазнительницу за волосы, не как насильник, но по-мужски, поворачивает ее к себе и, как в мультфильме, где отражение враждебно выламывается из зеркала, оказывается лицом к старческому лицу тетки Анны, отшатывается, трясет головой, словно защищаясь от кошмарного прикосновения, оглядывается, подозревая, что кто-то глумится над ним (только я в своей тени посмеиваюсь), но потом, закрыв глаза, притягивает голову Анны, позволяя слиться их губам.
Я вдруг начинаю кашлять. Моя (и сестрина) дочь с платком на голове выглядывает в окно и нервно спрашивает, что со мной опять такое. Кошка, чей сон прерван, фыркает. Машу рукой, держась за горло. Дочка опять сливается с облаком пыли.
Я знаю, что отсюда это напоминает измятую мифологическую картину, на которой моя запоздалая, более чем сомнительная дева вверяет себя Святому Духу, но сцена весьма прозаична: сегодня девятое сентября, мои именины, придут несколько оставшихся друзей, в основном соседи, выпьем, как люди, рюмку-другую (если кто еще жив).
Пригласил и Анну, сегодня, кстати, отмечают день святых Иоакима и Анны, хотя мне известно, что она и слышать не хочет про праздник, даже в такой полупристойной шутке, ее вера запрещает любые праздники, она бы обозвала меня демоном, а шутка насчет Святого Духа довела бы ее до слез. Дух святой – безличная сила, – я так и вижу, как она распаляется, – его природа не божественна, как и Иисус вовсе не Бог… Как будто только я утверждаю, что его мать – Богородица, когда вспоминаю свою недостойную приемную дочь, на которую опускается святой прах, криком лишая ее девственности и оплодотворяя не желаемо, но безгрешно, ее, простую пьяную деваху на рождественской гулянке. (Знаю, что говорю страшные вещи, но достаточно только вспомнить о моей слабости. Кто ни простил бы меня?)
Должен сказать, что Сашино желание меня по-прежнему смущает. Оно вроде как делает меня рогоносцем, если принять во внимание все обстоятельства. Все это множество теологических вопросов может кому-то показаться агрессивным (особенно, когда их задает бывший человек, наверняка сказал бы Саша Кубурин, если бы меня услышал, особенно, когда их выбирает кающийся грешник, выпалил бы я в ответ, провалившийся кандидат во все святые), но такими вопросами обычно и занимаются такие, как я, те, что обеими ногами в могиле, с осознанием конечности своего бытия перед покровом колыбели.
Нет, он не человек из Юты, не Виннету, по горло окунувшийся в святую розовую водицу, мормонов он знает по телевизору, скажем, чаще всего он видит себя петухом в женском свинарнике (это апогей его духовности), и еще он слышал, что один наш знаменитый баскетболист – мормон. Его религиозный восторг ближе всего к ипохондрии. Если бы он хоть что-то знал, то стал бы гностиком, я уверен. Впрочем, пусть делает, что хочет. И пусть это будет единственным его законом.
Оставляю его теперь в молитве, которой он даже не осознает. Поднимаюсь наверх, к женщинам, усаживаюсь на удобном месте, в прохладной утробе подсвечника, на затвердевших слезах восковой лавы, милостью божьей ангелоподобный шпион, спокойный, как «жучок» для подслушивания. Пропустил совсем немного.
Оставшись наедине с ней, Златица видит в тетке все те мрачные черты, на которые указывал ее муж, и которые она совсем недавно решительно опровергала, и теперь всю свою горечь изливает на Анну, как бы мстя за свой недавно пережитый страх. Не предлагает ей даже присесть. Выждав немного, старуха усаживается сама. Знает порядок. Просит стакан воды.
Чего еще?
Хочу спросить про ребенка, – отвечает Анна и отколупывает ногтем воск с того подсвечника, где разместился я. Чувствую, как на меня падает восковая перхоть, маленькое детское безумие. Едва сдерживаюсь, потому что, несмотря на возраст, очень боюсь щекотки. Мои кошки знают это и топчутся на мне всю ночь. Ждем, что однажды я проснусь счастливым.
Если ребенок болен, это еще не значит, что над нами можно издеваться…
Анна молча ожидает, знает, что гнев родственницы быстро иссякнет.
Видишь, к чему все ведет, – начинает она, почувствовав, что та смягчается.
Не надо, – все слабее обороняется Златица.
Помолчи. Все знаки указывают на это… Ты думаешь, все случайно происходит? Этот мор, это безумие, мучения. Но ты дитя, радуйся этому. Все это свидетельствует о Его новом пришествии. Знай, СПИД от Бога! Думаешь, он случайно появился в последнее время, именно во время наступления новой эпохи, эры Водолея? С прежним миром покончено. Когда Иисус воскреснет, нас будет сто сорок четыре тысячи избранных. Прочих надо оставить, они погибнут в Армагеддоне, после которого Сатана опять окажется в цепях. Будь сильной, оставь пропащих. И прекрати думать о ребенке…
Свой апокалиптический монолог Анна произносит взволнованным полушепотом, как скороговорку. Одновременно дотрагивается до Златицы, то кожи, то волос, а, упомянув ребенка, с готовностью хватает за руку, которой заплаканная женщина хочет то ли перекреститься, то ли расцарапать лицо, не знаю, но и ту, и другую попытку пресекает ее наставница.
Что это? Я же сказала, что не желаю больше видеть эти картинки…
Анна перебирает детские фотографии, вынутые из выдвижного ящика, на дне которого видит и иконку Богородицы, с пятнами губной помады, покоробившуюся от высохших слез.
Ей молишься, безумная? Не знаешь, что это так же, как молиться неизвестно кому, преклонять колени перед кошкой или деревом? Разве я тебе не говорила? Слушай, давай я все это порву и выброшу, и покончим с этим… Хорошо, ребенка оставлю, хотя скоро тебе придется… Но что за языческая любовь связывает тебя с этой женщиной, какая же грешная слабость заставляет тебя целовать ее лицо, лобзать так сильно?
Не говори так, – рыдает Златица, ее руки отяжелели от слабости, так бывает у маленьких детей от щекотки.
Ты должна меня услышать. Сочувствую, но Он так пожелал. Сколько я должна тебе повторять: ребенку нельзя было делать переливание. В крови человека его душа, поэтому нельзя ее брать от другого. Лучше умереть и спастись, чем прозябать, заразившись кровью безымянного грешника, понимаешь? Иди сюда, маленькая моя, не надо вырываться…
Анна прижимает сокрушенную кузину к груди, гладит и обнимает, а потом шепчет: Пойми, наконец, это грязь, из-за него все потеряно. Оставь его! Будет у нас другой.
Замолчи, ведьма, – рыдает Златица, не в силах вырваться из ее объятий. Анна крепко держит ее и старательно кончиком языка собирает слезы с серых щек.
Я тоже глубоко тронут, задыхаюсь в своем подсвечнике и не могу воспротивиться неуместному воспоминанию об одном старинном рисунке (кажется, гравюра на металле), на котором две плачущие девушки в поцелуе делятся своим любовным отчаянием. Осмотревшись (чтобы дать им время привести себя в порядок), замечаю, что вся комната будто нарисована, и даже присутствие женщин не мешает назвать картину натюрмортом.
Забыл сказать, что в помещении, где мы в настоящий момент хлюпаем носами, смешались некоторые функциональные нюансы, оно служит нашим жильцам кухней, столовой, а также комнатой для уединенного чтения и плача. Пластмассовую детскую ванночку прислонили к двери, которая никуда не ведет. То есть, она постоянно заперта, не как те, загадочные, из готических кровавых сказок, причина проста: дверь заставлена хозяйскими вещами. Окно рядом с ней тоже ведет в похожее никуда. Стена заканчивается гладильной доской, на которой уже много дней увядает темный рентгеновский снимок.
Солнце на другой стороне, и уже сейчас можно бы зажечь свечу, но от нее остался только фитиль в затвердевшей белой лужице (я знаю это, я держусь за него), так что упомянутый поэт мог бы без особых помех, употребив небольшую гиперболу, назвать это серебряным собором. (Поэт наполовину еврей, но воткнуть сюда синагогу было бы вульгарно и ожидаемо.) Из насекомых на его портрете обнаруживаем только ночную бабочку (откуда она?), которой следовало бы прилететь на пламя свечи. Но поскольку ничего из этого здесь нет, моя метафорическая самоидентификация с ангелом с опаленными крыльями – всего лишь меланхолическая проекция. Опять же, бабочка больше подходит какому-нибудь набоковскому подростку (с разумом, помутившимся от неизрасходованного семени), здесь уместнее ожидать двух-трех одуревших мух, потому что в расползшейся целлофановой упаковке с утра дрожит кусок измученной печенки. И несколько рыбин на тарелке потихоньку начинают чувствовать свою святость…
Анна больше не в состоянии выдерживать медленное развитие этой затянувшейся драмы и считает, что наступил подходящий момент выпустить измученную Златицу из своих объятий, после чего подходит к рыбам и начинает потрошить их, одним движением извлекая через жабры все внутренности. (Мои кошки сейчас волнуются, как перед армагеддонским землетрясением или дождем.)
Златица, все еще всхлипывая, откусывает от яблока, которое так и оставит на бортике раковины. Молча смотрит, как Анна расправляется с побледневшими форелями. В открытое окно (которое ведет в никуда) слышит детский визг и бешеные удары молотка. Анна щурится, с напряженной гримасой (высунула и прикусила толстый язык), пытаясь выскрести последние слизистые остатки рыбьей утробы, скользящие меж ее пальцев.
Дай мне нож, – приказывает она.
Златица берет нож (с кончика которого стекает кровавая капля), останавливается и спокойно говорит, что отрежет ей язык, если она еще хоть раз упомянет ее ребенка. Тетка не может вымолвить ни слова. Анна смотрит на рыбу в руке и безвольно позволяет ей упасть на фарфор. Три рыбки лежат на тарелке, готовые накормить мир. Анна улыбается, вытирает о себя руки, нюхает их, после чего садится, чувствуя себя, как рыба в клетке, как первый христианин в каких-то надземных катакомбах. Поднимает книгу в черном переплете, которую Златица оставила у шкафчика. Открывает ее, и, углубившись в чтение, потихоньку клюет носом.
Стоит мне начать читать поэзию, рассказывала она мне потом, так засыпаю. Не знаю, поэтическая это, медицинская или проблема опыта, но она есть. Это уже можно назвать условным рефлексом, мученичеством в миниатюре. Когда я, как Адам, крепко выспавшись, выхожу на рассвете из лесного моего шалаша…[3] начинается стихотворение, и вот я поскользнулась, и падаю, падаю, а слюнные железы работают как бешеные.
Зачем тебе этот огромный нож? – спрашивает Сашенька, вытирая пот с брови. Его эротические грезы давно рассеялись. Златица только сейчас замечает, что держит нож, на лезвии которого все еще сверкает рыбья чешуя.
Мог бы хоть поздороваться с ней.
Мог бы. Человек в своей жизни мог бы много чего сделать.
А ему никак не удается соединить две деревянные детали, он бессмысленно вертит их в руках, как идиот детали головоломки, думая о своем ночном унижении. Сашу Кубурина весь день преследует неприятное ощущение, которое время от времени всплывает (хотя он его решительно подавляет), похожее на тупую зубную боль или боль в суставах.
Поскольку после взятого напрокат фильма у них ничего не получилось, ничего похожего на увиденное (даже по инерции), они лежали все время рядом, холодные, как бревна в золе, перед движущейся картинкой (качество было скверное, персонажи с картинки исчезали), империя погибала в оргии, то Саша встал с кровати, нажал кнопку, картинка замерла на феллацио, сверкнула и погасла, успев осветить притворившееся спящим лицо Златицы. В темноте он натянул брюки. Помнит, что еще на лестнице закурил сигарету и так глубоко затянулся, что сердце сразу застучало. Он не уверен, заходил ли к почтовой работнице.
Однако он помнит, правда нечетко, что внизу, на парковке, натолкнулся на человека, который, сидя на корточках, взламывал машину. У того тоже была сигарета в зубах, обе руки у него, понятно, были заняты, а в следующее мгновение огонек от затяжки так осветил его лицо, что Саша смог узнать его. Такое бесстыдство, такая наглость не позволили Сашеньке закричать и пригрозить, мало того, он почувствовал невыносимый страх, разлившийся в воздухе, а грабитель хладнокровно потянул за ручку, прошипев ему, чтобы тот немедленно проваливал. И Саша с дрожащими коленями помчался мимо автомобилей, не замечая, что парковка напоминает кладбище слонов, и если оно вообще существует, то выглядит так.
Оказавшись в безопасности квартиры, Сашенька, не включая света, прислонился к запертой двери и остался стоять, тяжело дыша, до тех пор, пока Златица из темноты не спросила, что с ним. Ничего, ничего, – ответил он растерянно, понимая, что его выдает все – и изменившийся тембр голоса, дрожащие губы и пальцы, и короткое прерывистое дыхание; и тогда, чтобы спастись, он сосредоточился, демонстративно зажег свет, прикурил сигарету (знаем, дома не курят, даже сейчас, в отсутствие ребенка, такие его перекуры обычное дело – на затяжку-другую в открытое окно смотрели сквозь пальцы, – но обычно они не заканчиваются угрызениями совести из-за отсутствия солидарности, невыполнения гражданского долга или просто по трусости) и, лупя ладонью по гладильной доске, стал требовать от проснувшейся жены ужина и выпивки. Златица презрительно переворачивается на другой бок, он идет в ванную, опускает на колени, его рвет.
Так что это сегодняшнее недомогание могло бы сойти за обычное страдание вчерашних пьяниц, стыд, как обычная составляющая похмелья, если бы Сашу время от времени не настигала где-то в желудке истинная причина. Все стало еще хуже, когда появились двое полицейских в форме, которые обходили квартиры и разыскивали очевидцев. Об этом уже говорили все соседи. Все машины на парковке были взломаны, и утром из развороченных утроб их панелей управления, откуда были вырваны музыкальные центры, торчали провода, как истрепанные нервы. Все кассеты украдены, чехлы перепачканы, кожа разорвана, а один сосед застонал во сне, обнаружив на заднем сидении кучу нечеловеческого дерьма.
Уже в который раз, посыпая все вокруг себя опилками, как солью, Саша повторяет свою версию и никак не доскажет до конца. Когда придет его очередь, он не сумеет сказать, что ничего не видел. Его показания будут состоять только из начальных фраз, сомнительных и глуповатых. Не знаю я ничего, – истерично выдыхает трус, хотя полицейских уже не видно. Может, они уже закончили? – надеется он. Может, стоило бы разыграть из себя дурачка, – сомневается он, глядя на старика, который сидит рядом с игровой площадкой, на коленях у него кошка, – и дрожит, как картинка на проблематичной видеокассете.
В следующий раз сам будешь возвращать свои фильмы, – говорит Златица, покусывая окровавленную заусеницу. Я и раньше замечал эту ее привычку, которую в шутку называю самоедством, и она не совсем несимпатична мне, хотя никто в принципе не восторгается неврастениками, глотающими мертвые частицы самого себя.
Так о чем это я? Ах, да. Стоит только закрыть глаза, как вижу ее с пальцем в мелких зубках, отражающейся в кривом зеркале моего дверного глазка. Быстро завязываю пояс на домашнем халате, приглаживаю волосы влажными пальцами и нюхаю ладонь, в которую перед этим подышал. Меня не удивляет запах – земли, напоминание о смерти, который я чувствую каждый раз, ощущая собственное старческое дыхание. Уже иду, – кричу я. Нет времени на улучшения, буду держаться подальше.
Чего угодно молодой даме, – открываю, воркуя. Пропускаю ее внутрь, после того, как она без всякой на то нужды объяснила, что мы соседи. Мои кошки подходят к ней и трутся о ее дрожащие голые лодыжки. Животные меня знают, – оправдывается она. Видят себя в тебе, хочется мне сказать, но, разумеется, воздерживаюсь от пошловатой ремарки, предлагаю чай.
Нет ли у вас Библии? – неуверенно озирается она.
Библии? – меня удивляет вопрос, в то время как она робко всматривается в репродукцию «Свободы на баррикадах», в дивно и абсурдно обнаженные груди амазонки, и бессознательно прикрывает свои.
Вы один живете? – спрашивает она, не ожидая ответа. – Не хотели бы вы, – говорит, – иногда вместе почитать Библию и поговорить о ней?
Я об этом и сам достаточно знаю, – застенчиво признаюсь, но уже представляю, как мы в четыре руки играем на пианино, как я, склонившись над ее головкой, сосредоточившись на музыке, аккуратно перелистываю ноты. (Тут я вспоминаю про свой затхлый запах и прикрываю ладонью рот. Надо найти предлог, чтобы отправиться в ванную, где томится флакончик с освежающей жидкостью.) То же самое о наших переплетенных руках предлагает и Златица, только несколько проще. (Я не должен признаться, что знаю ее имя.)
Вас зовут?..
Все мы братья и сестры, – неуверенно произносит она, и я догадываюсь, что она припоминает заученный текст, вызубренные инструкции. Пардон, – кланяюсь я и выхожу из комнаты, над раковиной принимаю горсточку пестрых таблеток. Вернувшись, застаю ее разглядывающей фотографию, на которой я стою рядом с Тито.
Значит, чтобы вместе читать, – стараюсь помочь ей справиться с неловкостью, и ставлю перед ней чашку.
Да, здесь или в храме, – предлагает Златица, стыдливо прихлебывая мой чай из маковых коробочек.
На кончике языка у меня вертится старое присловье о религии как опиуме для народа, но все-таки сдерживаюсь, кто знает, может быть, испугается. И, конечно же, замечаю, как она неопытна, совсем как пропагандистский подмастерье, миссионеры Иеговы (я это знаю) – весьма ловкие соблазнители и ухажеры, берут тебя в захват как рестлеры, где угодно и как угодно. Сразу видно, что Златица не такая, более невинная, признаюсь, поначалу я ценил ее за то, что в ее случае все дело в гуманитарных посылках, которые верующие получают из-за границы, я полагал, что эта малышка-фальсификатор принадлежит еще к трем-четырем щедрым, одурманивающим церквам, это как-то больше шло к ее смеху, ее профилю. Я подозревал, что она связалась с ними в поисках приключений, новых лиц, от скуки. (Следить за свидетелем Иеговы – прекрасная завязка плутовского романа, не так ли?)
Потом я узнал про порок сердца у ребенка, переливание крови, осложнения, про утверждение Анны, что это прямой путь к проклятию, про догму о душе и крови. Это запутывало дело.
Угадайте, кого вы мне напоминаете, – кокетливо улыбнулась Златица. Надо же, и она соображает, а меня, можно сказать, осенило!
Вы – вылитый он, – она, почти не смущаясь, постукивала тем самым, обгрызенным, ногтем по застекленной фотографии, которую только что рассматривала.
Нет, Библии у меня нет, – говорю. – И времени тоже. Прошу вас.
Что такое с вашим лицом, – спрашивает она озабоченно и отставляет чашку так непритворно, что я засомневался. Но вижу себя униженного и обобранного, с пальцами, сломанными твердым переплетом и корешком Святого писания.
Мне плохо, – говорю. – Мне плохо.
Саша Кубурин не любит фильмы про детей. Я уже говорил об этом? Те, другие – да. Часами торчит в видеотеке, перебирая кассеты для взрослых, словно они чем-то отличаются друг от друга. Что хочу, то и делаю, – бормочет он, роясь в пустых коробках, как будто пытаясь что-то вспомнить.