355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ласло Блашкович » Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий » Текст книги (страница 4)
Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 04:30

Текст книги "Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий"


Автор книги: Ласло Блашкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)

У вас что-то на подбородке, тихо сказал я мужику, оглядываясь на девочку, которая играла в глубине помещения с каким-то блестящим котиком.

Не мучай животных, обратился к ней отец, продолжая жевать, но ребенок не обратил на эти слова ни малейшего внимания.

Не слышит, констатировал Ладислав, вылитая мать.

В эту минуту я вспомнил ее слова о том, что стук сердца Деспота из-за давнего порока можно услышать с двух-трех шагов, и тогда понял, что за шум сопровождает наше свидание.

Ой, сколько же цыплят не вылупится из-за тебя, хлопнула девочка ладошкой по кучке скорлупы. Мы вздрогнули, выругались и расхохотались во весь голос. Я услышал, как зачастил пульс Деспота, заполняя мои уши бульканьем кипящей воды.

Ты работаешь на мою жену?

Работаем.

Не похоже, что ты с Канала 69. Деспот впервые посмотрел на меня. Он цыкал зубом, и я больше не мог слышать ударов его сердца. Я отсюда пишу комментарии к «Спокойной ночи». Знаешь, что это такое?

Я понятия не имел.

Но не дает мне покоя знаменитый метеоролог жены. Ты его знаешь?

Метеоролог?

Мне приносят его воскресные прогнозы…

И яйца вкрутую…

Это мне важно для текста… А как это тебя с фотоаппаратом впустили?.. Не получается при +33°C рассказ о смерти и снеге.

Неужели это настолько существенно?

Думаешь, этим наполеончикам с замерзшими под Москвой задницами было все равно? История зависит от метеорологии.

Историю пишут как поэзию…

Я фотографировал малышку, сказал я. В цветах. Под облаком. С незажженной сигаретой. Подсаживая на дерево, я увидел ее грязные трусики. Хотите, вам отпечатаю?

Да брось ты. Я знаю, это Натальина идея. Эти эфемерные иконы. Эти молниеносные идолы. Она просила забальзамировать себя и тело хранить в подвале, если умрет раньше меня. И расчесывать ее, как козел Синяя Борода. Ненормальная. Из-за ее фотографофилии я возненавидел фотографии. Вместо зеркала она пользуется фотографией двадцатилетней давности. До чего дошло. Слушай, у меня тут было достаточно времени, чтобы сделать вывод, что фотография вовсе не мелкая вечность, не застывшее время, а как раз наоборот – маленькая смерть. Абсолютный закат. Когда смотришь Натальины альбомы, в руках остается только разложение. Мне это не нужно…

Я с трудом проглотил слюну.

Однако, дружище, откуда-то мне твоя физиономия знакома. Или ты меня обокрал, или подглядывал, когда я раздевался, какое-то у меня мрачное предчувствие.

Вы, верно, шутите…

Откуда я знаю? Может, ты похож на кого-то. У меня память фотографическая. Кого в ней схороню, тот покойник.

Я согласился с ним с кислой миной.

А тот метеоролог? Ты его знаешь? Наверное, какое-то Натальино приспособление для снятия зуда… Я тебя понимаю. И здесь стукачей не любят… Но какие крупные неприятности у меня были! Господин метеоролог сказал, что жара наверняка продолжится, я написал рассказ о зное, и вдруг – дождь. У меня действие разворачивается в райском саду, а тут – раз – и снег на фрукты выпал. А я – дурак дураком.

Я едва не рассмеялся в голос, представив, как он оправдывается перед надзирателями с пародонтозными ртами, кудахчет и сжигает бумажку, на которой диагностировал солнечный удар.

Молодец этот Ельцин: надо метеорологов отменить.

И писателей, подумал я, представив, как бледнеет наша фотография. Насколько я могу видеть, хотел сказать, нет больше ни метеорологов, ни писателей. Только призраки. Каменко, воспроизведенный методом Энди Уорхола в удушающих тонах. И так мы постепенно исчезали с фотографии, замерзая от жары.

Я уже говорил, что единственная наша настоящая проблема состояла в том, что мы писатели. Знаете, как это бывает в небольших городах? (Ладно, не знаете. Вы еще маленькие. Потому я вам и рассказываю. Чтение книг можно приравнять к любовной или военной авантюре. Врастание в чей-то опыт равно самому опыту. Всегда остаются слова. А когда это закончится, дети мои, вам почти не придется жить.)

У нас все как у мужа с женой, точнее, как в коробке, как в греческой трагедии. Достаточно забросить удочку, и вот она, родная утонувшая Атлантида. Наше пространство обрамлено струйками крови. Наш завет – кровная месть. Город для нас тесен, наш мир мал, невозможно пройтись, не задев каждого его жителя, как в рассказе со строгой композицией, где все должно иметь свою причину.

Так или иначе, все мы знакомы. И начальник мне какая-то родня, и надзиратель – кум, и с сидельцами я на «ты».

Как будто под домашним арестом, зубоскалит Деспот. Живем как в телефонной будке. Я не могу передать, как мне противно, когда, например, попутчик в поезде, эдакий общительный болтун, начинает рассматривать тебя как типичного представителя твоего родного города и окрестностей, с завистью расспрашивая об исторических панорамах, которых ты в глаза не видел со времен школьных экскурсий и кроссов, о каких-то вроде бы знакомых, из-за которых ты уже пять лет симулируешь близорукость и готов щуриться еще пятнадцать предстоящих лет, о местных песнях, которые он пытается вспомнить, годящихся только на то, чтобы распугивать мух!

Там, указывает Деспот на стену за своей спиной, если бы я не загуливал в «Форме», к примеру, раз в месяц, то напивался бы с местными ребятами в ближайшем буфете «Обилич», стены которого украшены фигурными коробками из-под яиц, сербским двуклювым гербом и портретом Генерала, и таким образом, если верить психоаналитикам, проявлялся бы мой латентный гомосексуализм. Впрочем, я слишком чист, добропорядочен, так что немного грязи меня оживляет… И это почти все, что связывает меня с домом.

Надо бы нам по тысяче раз знакомиться, хотел я сказать, чтобы возникало чувство новизны. Надо бы…

Стрибер? Андреутин Стрибер? – Кто-то опустил мне лапу на эполету.

Да, Андреутин… Но можно и Фуйка Пера.

Андреутина достаточно, – согласились полицейские. Ты задержан, цыпленочек мой двухголовый.

Вы уверены, что вам нужен именно я? Я – Ан-дре-ю-тин, через ю, как в русском слове «юбка», ю, ю, Андреютин!

Не переживай. Мы уверены. Маловат наш город для такого крупного негодяя.

Можно сказать, я оказался в тюрьме, не выходя из нее. Пришла кисонька под дверку. Никому сюда входа нет, эти врата были предназначены для тебя одного! Теперь пойду и запру их[2], – сказал надзиратель осужденному пожизненно. Впрочем, теперь не до цитат. Хотя, положа руку на сердце, в решающие мгновения человеку приходит в голову только ерунда. Когда я позже стану объяснять это Ладиславу, он оборвет меня рассказом о своем бдении над телом матери, во время которого больше всего думал о паутине на искусственных цветах, о каких-то стариках из дома престарелых, посасывающих свои беззубые щеки, о том, что выбрал слишком тесный гроб. Думаю, он солгал. Смею предположить, что ребенком, представляя перед сном смерть матери, он думал, что и сам перестанет дышать, начнет метаться и истекать кровью, как только что зарезанная курица. А на самом деле, когда, наконец, наступил этот миг, он тупо таращился на пауков и старцев, которые свисали с потолка и с листьев фикуса на нитях собственной слюны.

Наши эмоции как айсберги, – будет уверять меня мой учитель поневоле, вертя в руках бумажку для «старого деда», давай, пощупай мою руку, не бойся…

Вот так и я. Думал: когда за мной, наконец, придут, я брошусь в окно. А на самом деле – почти безразлично. Правда, это вряд ли можно назвать отвагой, скорее, то была усталость, убежденность в нехватке сил. Наш сокамерник, старый Иоаким, мог часами стоять у маленького зарешеченного окна, похожего на смертоносный прицел, и ровным голосом окликать любого, кто проходил мимо. От этих бесполезных причитаний он слабел настолько, что достаточно было указать ему на его койку, как он моментально падал с пересохшими губами и в слезах. Я же на этом же месте ждал облака, Деспот – беззубую двуполую кошку, на что-то наверняка надеялся и наш коматозный сокамерник. Все дело в вере и мечте.

На моих запястьях сомкнулись намагниченные наручники, и в это мгновение я ощутил в руках движение холодной животворящей струи. Конец, пробормотал я со странным облегчением. Так извращенно началась жизнь, в которую я провалился.

Не из-за того ли, что я представлялся выдуманным именем, пронеслось у меня в голове, пока меня тащили полицейские. Но неужели я был в меньшей степени метеорологом, чем бывшим архивариусом забытых некрологов или разъездным продавцом без водительских прав? Я уже не сравниваю себя с метеорологическими клонами Ельцина. Может, все-таки стали применять тот закон, может быть, метеорология попала в разряд колдовства, типа спиритизма? Может, мои учителя безумной истории вдруг поняли, что Наполеона вовсе не было, и меня обвинили в мистификации, в поэтическом подходе к покойникам, пожертвовали мною ради очищения? Полицейских спрашивать нельзя ни в коем случае, не трогай собаку, пока она ест, в одном из них я сразу узнал вратаря третьеразрядной футбольной команды, который из суеверия перед тем, как пробить штрафной, целовал штанги ворот.

Долго ждать не пришлось. Ловушка была очевидна. Следователь, едва ожившая мятая бумажка, уже смотрел на меня вопросительно. Эта аллюзия на Льюиса Кэрролла возникла не внезапно, эта ощетинившаяся игральная карта обвиняла меня в грехе Алисиного отца; речь шла о каких-то детских фотографиях, которые я посылал в мир по Интернету, как будто любовь к детям – заразная болезнь, словно величайший детский писатель – извращенец?! Становится тошно от одной только мысли… стоило только задуматься…

Мне нечего сказать об этом человеке с грязными фантазиями. Как он только извратил истину, как запачкал и оплевал мою чистую хрупкую душу, мои простодушные намерения! Как легко вывернуть мир наизнанку, вспороть красавца и напугать детишек и кошек демонстрацией его дрожащих внутренних органов и, тыкая пальцем в легкие, ехидно вопрошать, куда же подевалась моя чувствительность?! Достаточно отметить, что речь идет о людях, которые по-простому думают, будто от усиленного чтения можно сойти с ума и начать ходить при всем честном народе в пижаме. От отвращения я во всем сознался. Подписал все, не глядя. Говорю же, с самого начала это был постановочный процесс. Мне не оставалось ничего иного, как опереться спиной о тюремную решетку, на которой меня распяли.

Теперь вы знаете, как я окончательно очутился на Петроварадинской волшебной горе, где лечат неизлечимых. Пришел навестить и остался. Проклятый Ганс Кастрат. Вы обратили внимание на эту расточительную игру слов?

Здесь многие сидели. Еще тень гладиатора сплетается в смертельном объятии с тенью льва на стенах засыпанных или затопленных катакомб. Еще фельдфебели стригут наголо садовыми ножницами фехтовальщика Броза. А портного Кафку с улицы Могильщиков заставляют шить рубахи из сонников, создавать машину времени от зубной боли.

А вот и мы здесь, четверо траченных евангелистов, в тюремной больнице, на которой поставлен крест: Ладислав Деспот, Иоаким Блашкович и Верим Мехметай, его из Белграда доставили, после подавления беспорядков и голодовки, без сознания и опутанного трубочками, как будто кровь его снаружи, а сердце высоко, под облаком, в железной птичке. Глубоки шрамы на теле этого крепкого бойца.

Они – мой мир, мой смрад. Как мне описать их, брат? Ты – человек, который здесь мне нужен.

Ни слова о том, что мы знакомы, – говорит начальник тюрьмы, не глядя на меня.

Но ведь все мы здесь знакомы, – принялся я его уверять.

Хватит болтать глупости, – хлопнул он ладонью по конституции, которая тяжко вздохнула. Расскажи я тебе кое-что, ты бы подумал, что отца родного не знаешь. Только пикни, и все узнают, за что тебя посадили. Ты и представить себе не можешь, чего мне стоило это скрыть. Это наш первый и последний приватный разговор. Больше я тебя знать не знаю. Уяснил?

Я подобрался.

На стене за ним криво усмехался Президент. И тут вдруг меня одолело дурное любопытство, как с цепи сорвалось: где же (это терзало меня годами, и об этом вспомнил без всякого смысла) внезапно исчезнувшие фотографии Тито со стен каждого класса или прачечной до момента, когда их в одночасье сменили эти новые ощетинившиеся портреты? Не было публичного сожжения, никто не рвал их, никто не плевал на банкноты с его ликом, которые и без того обесценивала инфляция. Портреты исчезли внезапно, как летние мухи с наступлением холодов. Ты вдруг не слышишь их жужжания, их криков. Но эти ледяные портреты ведут где-то призрачную жизнь, стоит их только найти, призвать, устроить эйнштейновский спиритический сеанс.

А вдруг портрет Тито спрятался под новым, осенило меня, не влез ли он в стену, как жучок или тайный сейф? Я вгляделся в полное лицо, исколотое гобеленовой иглой, стиснутое стальной рамой, словно головной болью. Портреты тиранов, сделаю я вывод, когда вся эта неловкость станет только удушливым воспоминанием, портреты тиранов – самые точные настенные часы.

Что стоишь тут, – спросил начальник Буха, словно придурочная училка, очнувшаяся после вековой гибернации, видимо, так хотел сказать он, или что-то в этом духе, я бы не стал давать руку на отсечение, моя память истерзана, как гобелен. И тут он надавил пальцами на впалые виски, как будто в бешенстве козыряя.

Мое литературное воображение вымученное, додумаю позже, на прогулке, когда буду ходить по кругу. Память у меня плохая, выветривается с резким запахом, как спирт. Не могу вспомнить, еще хуже – не могу описать то, что вижу, забываю моментально. И потому вынужденно пускаюсь в вымысел, в комбинирование, в литературу.

Вынужденная литература, насмешливо констатирует Деспот.

Ты человек, который мне здесь нужен, – сказал господин начальник и сдвинул пальцем застрявшую стрелку.

Прочее вам, в общем и целом известно.

Что характерно для человека, брошенного в застенок? В чем смысл моей неповторимости, когда я получаю по губам, как и прочие? Я имею в виду тех, на воле, с именами. Так мне, видимо, суждено – я и в аду снимал бы угол. Почему я должен быть отважным, жевать горький хлеб? В газетах, которые мы пускали на самокрутки, я прочитал, что американские военные специалисты изобрели сэндвич, который даже в летнюю жару не портится не меньше трех лет. И ты, заросший бородой, свободно мог его проглотить. Вкус бумажный, книжный.

Прежде чем попасть сюда, в гуманитарной посылке, присланной на чужое рождество, я обнаружил консервную банку без этикетки, похожую на золотой цилиндрический саркофаг для эмбриона, на которой шрифтом Брайля была нанесена вспучившаяся информация, что срок годности неограничен. Сколько же она пролежала в холодильнике, прежде чем попасть на распродажу военного имущества вместе с американской полевой формой времен вьетнамской войны и стреляными гильзами? Может, со времен Второй мировой, гадал я, готовясь откусить от говядины, скончавшейся пятьдесят лет тому назад.

Вдыхаю строгий растворенный запах и тут же начинаю судорожно чихать. Аллергии, говорят, перетекают одна в другую. Та, которая на домашнюю (где мой дом?) пыль, вызывает ранее неизвестную, на допотопные приправы. А, может быть, триггер психологического характера. Осознание того, что моряк, которому предназначалась эта пища, исчез в общей голубой могиле, в утробе мертвых рыб или с рукой в клюве ворона, заставляет желудок сжиматься, капризничать, как избалованный ребенок.

Говоришь, аллергия на пыль, – сомневается господин начальник, а над нашими головами опасно парит его лысый попугай, готовый обрушиться на каменное темя Эсхила. А он-то из какой эпохи? Чего только ни насмотрелся, прежде чем его заманили в прочнейшую сеть. Известно, что они живут вечно. Душа у них малюсенькая, болтают, когда захотят. И это им даровано, поскольку они – составная часть распавшегося, растоптанного бога. Вот что я знаю о попугаях, хотя никто мне об этом не говорил.

Попугай слетает на приподнятое плечо Бухи. Приближает головенку к его уху, как бессовестный шпик.

А я думал, что ты душу готов продать за то, чтобы привести в порядок нашу библиотеку. Книг поднакопилось. Может, что-то можно продать, полно старых, длинношеих книг, как ты думаешь, братец? Надо работать по законам рынка, пора стать практичной семьей, помочь себе. Видишь, какая наша держава ранимая, нежная. Да и что здесь толку от книг? Мертвый интеллектуальный капитал. Все это розовая шваль, мой Андреутин. Карманники и уличные девки. Пидоры и мальчики по вызову. Люди испортились, одурели, сверху нас всех поубивает. И мы прогнили, согласись. Мертвые, надломленные. Рассортируй их немного, отдели шкварки от козьего дерьма. Зажми нос прищепкой, дыши реже. Слушай, найдется и для тебя кое-что, не бери в голову.

Так точно, господин директор, – пропищал я и скрестил ноги, чтобы не описаться.

И присматривай за этими, твоими, если стыд не потерял. Сволочи они, вот увидишь. Ты человек утонченный, впечатлительный, слабый, почти неиспорченный. Ты еще в состоянии исправиться. Ты работал в том словаре, горбатился над книгами… Я тоже таким был. Эх, чего я только ни начитался! Если найдешь Манна, все равно какого, я не капризный, принеси мне, я, ей-богу, опять бы его, понимаешь…

Ага, знаем мы эту сказку про перечитывание, не так ли, дети мои? Она просто-таки создана для тех, кто в юности перескакивал через страницы и прогуливал уроки. «Вновь с Манном» – прекрасная маска для тех, кому «Волшебная гора» показалась высоковатой.

Действительно, потом мне попался один экземпляр, моя собственная бритва затупилась, пока я разрезал склеенные неразрезанные страницы, так-то, двуличный мой родственничек, мой ближний, подумал я, посуровев, и чихнул со всей силы сквозь повисшие усы, которые я отращивал в забвении, от скуки.

У меня было множество профессий, совсем как у легендарных американских писателей, Сэмюэля Клеменса, Джона Гриффита или у Нормана Мейлера с его «Нагими и мертвыми». Жизнь – это способ отрепетировать сюжет.

Помнит ли кто-нибудь гадость, которую сказал Валерий о книге, составленной из начальных фраз разных романов? Так ли уж случайно, что спустя несчастный человеческий век другой сдвинутый латинянин с иронически-бунтарской фамилией Кальвино исполнил этот причудливый завет, сочиняя бесконечный роман, в котором фрустрация из-за непрерывной отсрочки финала, из-за уклонения от нарративной эвтаназии – нас немного угнетает? Не могу сформулировать.

Но тот фразовый инициал книги Ладислава про облака – или был ли он специально придуман по этому формальному поводу и тут же забыт автором, или же растаял в утренней дымке, промокший, потому что почти десятилетие спустя прорвался в наступающее языковое пространство: Запустил я одно тихое дерьмо, со скользкого горизонта которого сорвалась такая же история.

Потому что именно так, о, трусливая литературная наука, Ладислав Деспот начал одну из своих книг про облака. Фраза, которую я беспричинно помнил, застряла во мраке склонного к метаморфозам, процессуального, как концептуализм, трактира «Форма», и в моей избирательной памяти все-таки не ушла от свой судьбы, она начнет мое надрывное творчество.

Мы внизу, облака – наверху. И ни с места. И так все, что следует за первой фразой, – чистое гадание, изучение кофейной гущи, истолкование помойных снов, прорицание будущего по непринципиальным формам облаков.

Думаешь, облака можно читать? Как те, что в комиксах? Я прищурился. По-моему, это отдает шарлатанством.

Все известные люди, – начал Ладислав, – всё видели в облаках. С самого начала и до конца. Свою безнадежную жизнь… Причем отчетливо, в цвете. Что же касается вони: посмотри, где мы, оглянись. Только человекоподобные экземпляры обеими ногами в могиле… Вот, послушай.

Потому что к нему устремился один из тех вирусных, стремящихся к нулю типов, которых стопроцентно убивает фальсифицированный алкоголь.

Алло, Лаци! Сто лет тебя не видел, ну ты прямо расцвел, – восхищался он, шлепая упомянутого по буддистскому пузу. Нет, ты посмотри: прямо второй Рэд!

Он сказал это, намекая на того рыжего официанта, заброшенного непосредственно из бывшего СССР, теперь превратившегося в местное, провинциальное создание, прекрасно гармонирующее с велосипедом, чесноком и бывшей молодостью.

Нет, amice, я первый ряд, – самонадеянно произнес мой поэт, скалясь, как некая позитивная гиена, не замечая идеологических терниев и придерживаясь исключительно собственного текста.

Привет, каторжане, – крикнул кто-то другой, направляясь к параше.

Не бойся, по колодкам это незаметно, – успокаивал меня Ладислав. Нынче, похоже, невозможно быть кем-то другим.

Боже, что это за люди? – возопил я.

Эх, какие? Да разве это «люди»? – задал и Деспот риторический вопрос. Потом доверительно наклонился, и мы с Наталией втянули головы в плечи, как будто прячем карты. Признаюсь вам кое в чем. Всю жизнь я стремлюсь отменить себя как человека, оказаться в жизненном остатке, в ограниченной свободе, которую дает смертный приговор, очутиться в том времени, когда приговоренный имеет право пожелать, что угодно, сделать почти все, что хочет… У меня такое чувство, будто я состою в какой-то секте одиноких. Если ты меня понимаешь…

Не понимаю, – искренне признался я.

Ничего страшного. Именно так ты и выглядишь, – дружески успокоил меня Ладислав.

Так мы и сидели некоторое время, выпивая. Гребли веслами в дыму, говорили. (Больше всего о Рыбацком острове, по которому слоняются, как привидения, досрочно списанные на пенсию красноперки.)

Так или иначе, в грядущем времени не будет легкого падения. Например, наш мир тяжелый, словно облако из столярного клея. Земля будет разлагаться медленно, как кровавая скульптура в технике «боди-арт». Самому сильному человеку в мире, Арнольду Шварценеггеру, пересадят сердечные клапаны свиньи. Ладислав Деспот окажется в тюрьме…

Но человек – это такая животинка, быстро ко всему привыкает (как непременно выразилась бы начитанная сербская крестьянка). Вы ведь знаете, запустят по телевизору сериал, и дней через пять-шесть он уже – народный обычай.

А что это за человек вон там? – нетерпеливо спрашиваете вы.

Что тут скажешь? Возможна ли, скажем, детективная история с американскими моряками? Попытка изнасилования, например, таинственные убийства в мыльной опере (или пене), немного приправить любовью, и все это в трюме. Преступник, конечно, тот, что кажется самым невинным. (Дотошный, во всем идущий до конца, якорем цепляющийся за дно? ВИЧ-инфицированный? Салага? Ангелочек?) Все по уставу и по жанрово-жандармским канонам. И вот, смотрите, какова жизнь: без отклонений от шаблона, без иронической дистанции, без больших претензий. И почему мы еще о ней и говорим.

Впрочем, в финале каждого, даже самого закрученного детектива вы всегда немного разочарованы. Но – и умиротворены, уверовав в идею мира, который не хаос, не игра случая, не фигура речи, вы можете спокойно уснуть, убаюканные религиозным снотворным, ниточками, которые связывают все. Я не виноват, действием, собственно говоря, руководит детерминизм, исходящий от Высшего Разума или от Бога, если вам так легче, словом, – от Большого Приключения.

Под этим грибом прячутся и другие тени. Что такое, к примеру, таинственный одинокий чужак, появляющийся в замученном бандитами вестерн-городке, спасает всякую мелюзгу (и куриные ножки), после чего отправляется в темный вилайет, вздымая копытами пыль и оставляя за собой обещания, – что это, как не образ Христа, на руке которого татуировка с изображением весов и меча (или кошки)?

И вы думаете, что ради этого бедный Ладислав Деспот должен был оказаться в тюрьме, пусть даже как священник-детектив у Борхеса, который оттуда, пользуясь пультом дистанционного управления для своей беспощадной логики, вскрывает загадочные консервы?

И, как сейчас смотрится, со всеми этими старомодными эпизодами, депилированный Шварци, заброшенный в настоящую жизнь, на фоне его предполагаемой?

А теперь я здесь, наблюдаю за разоблаченным Деспотом, который засунул одну руку за расстегнутый ворот серой тюремной робы (нет, она не в полоску, если спросит какой-нибудь ребенок, думаю, что она сшита из верблюжьей шкуры или лошадиной попоны) и щупает волосатый сосок, царапает путь замедленного сердца, а ладонью другой руки расправляет газетный лист (в него было завернуто яблоко, в плоть которого его жена незаметно впрыснула разведенный спирт). Деспот, однако, доволен, тихонько рыгает и читает:

Агентство «Рейтер» сообщает, что А.Ш. (49), бывший пятикратный чемпион мира по бодибилдингу, сыгравший в кино Конана, Хищника, Терминатора, перенес операцию по поводу врожденного порока сердца.

Не знаю, стоит ли по этому случаю падать в обморок, – недовольно говорю я, уставившись на огрызок яблока, спокойно растворяющийся на полу, – нам известна эпилепсия Цезаря, астма Че Гевары или Стива Оветта, паралич Стивена Хокинга. Хочу сказать: ну и что? У Кевина Кигана правая нога была короче на семь сантиметров, а он был самым скоростным английским футболистом. Подобные пороки сердца, возможно, есть у каждого пятого человека. Мир даже не подозревает, насколько он безобразен.

Однако эта замена клапанов у человека, который является символом здоровья нашей планеты, вызывает беспокойство сродни идеологическому, – хрюкнул Ладислав. Самый сильный человек со свиными сердечными клапанами? Но кто же, век воли не видать, перенес такой ужас?

Может, это не так уж и страшно, – застонал я, согнувшись над большим пальцем ноги, который чистил кончиком пилки, – ведь это же не жизнь после жизни. Ведь сколько нас, глядя из этого «ниоткуда» на твою голливудскую Аркадию, мечтали о фиалковом сиянии в глазах Элизабет Тейлор, а ведь это – всего лишь специально окрашенные линзы. Эх, сколько женщин теряли голову от Рока Хадсона, а оказалось, что он вовсе и не стремился их соблазнять. О пластических операциях и силиконовых холмах – молчим. А сведения о том, что Фэрра Фосетт красит свои нежные фернанделевские зубки, по сравнению с прочим – просто пустяк.

Все кусачки были тупые, так что приходилось, по меньшей мере, трижды пройти по одному месту, чтобы отрезать ноготь, который после этого треснул и отлетел, как искра. Эти кусачки были чистым издевательством, как будто у тебя – крохотный половой инструмент, мертвый капитал. Он у тебя, конечно, есть, но грош ему цена. Ни решетки перепилить, ни вены вскрыть. Может, ими можно молочный зуб вырвать или вошь лобковую ухватить? Ах, и какая польза от жизни?

Прекрати тупить, – с отвращением молвил Ладислав. Я просто был серьезен, по-звериному серьезен, а так-то я тебя переплюну в любом рассказе.

Ну, так давай, – огрызался я иронично, но слегка побаиваясь. Знаешь байку о пластическом хирурге, обожателе совершенства, который захотел из анонимной старлетки, жаждущей попасть в высшее общество, создать блестящую диву, кошечку par exellance?

Я наклонил голову до собственной промежности. Деспот презрительно осклабился.

И он подошел к делу буквально, как Пигмалион, – снисходительно продолжил он, – применяя телесный фотомонтаж, живые цитаты, собирая на операционном столе женщину из самых привлекательных частей голливудских «персиков»…

У одной взял глаз, – повторял я за ним едва слышно, а тем временем меланхолия накачивала сердце так, что я весь покраснел, — у другой чешуйку с языка, у этой пупок, у той ахиллесову пяту, а с тех кожу, родинку, утонченные страдания…

И пока надзиратели гасили свет и лениво, словно ниггеры, перекликались, я спрятал голову под жестким одеялом, чтобы не слышать, что в итоге случилось с этим новым восхитительным женским Франкенштейном, когда она открыла глаза и отправилась в мир кино, реявший на горизонте.

И прежде чем затихало бормотание Ладислава, я широко распахивал глаза в удушливом мраке и оказывался, наверное, в каком-то вырезанном кадре, засвеченном, выброшенным при монтаже, преданном забвению, в том месте, к которому легче всего привыкает дитя.

И тогда я отчаянно, изо всех сил нажал на ту точку, под которой у мужчины должна клокотать простата, или простая душа, моя.

Примерно в то время, когда мы собирались в «Форме», я начал чувствовать.

Кто-нибудь начинал: «Все говорят об упадке». Все? Мы допытывались друг у друга.

Неужели все? Что-то я не замечал, что новый мир и его паранойя, государство и его легкая бесконечная смерть были бы хоть как-то связаны с этой до времени увядшей персоной, – тихо указал Ладислав на смотрителя уборной, который работал нелегально и безразлично волок за собой жестяное ведро, словно ядро каторжника.

Я слышу, как рушится Берлинская стена, – попыталась опять Наталия.

Все мы рушимся, вздохнул я. И сейчас, когда я едва различаю свои чувства, знаю, что один только звук невозможно спутать ни с каким другим, это тот, когда мертвец падает на землю. Неважно, рухнул ли он с виселицы, соскользнул ли со смертного одра, сорвался с креста или просто, схватившись за грудь, ударился об асфальт, раскаленный, как железная тарелка.

В самом деле? – удивился Ладислав, замерев в задумчивости. Честное пионерское, дети, в ту пору я был последним, кто мог бы предположить, что однажды приятность интеллектуальной беседы о падении какого-то немецкого оплота, существовавшего, прежде всего, как символ, как тема праздных политических дискуссий, вскоре сменится страхом, что настоящая тюремная стена, перед которой я буду со своим тогдашним собеседником метафорически плакать, выпуская из под засаленной черной шляпы пейсы и косматую бороду, что она может рухнуть от случайно попавшего в нее снаряда. (Хотя можно было бы и подискутировать по поводу якобы случайного попадания, принимая во внимание горячих ПВОшников, окопавшихся у самого нашего фундамента, где они пытались меряться своими эрегированными членами.)

В то время обе эти стены были неприкасаемыми, словно рассказ о небе, о небесной стене, а такие рассказы быстро утомляют. Как будто ты ребенку рассказываешь о старости, демонстрируя дыру на месте вырванного зуба. Он может завизжать только из-за темноты твоего рта, не почувствовав ничего. И только там, позже, когда кожу обожжет отраженный зеркалом горячий луч, ловкость жизни безумца. (Не три глазки, малыш! Я знаю, что ты притворяешься. Смотри, вот проплывает перегруженное хмурое облако, и я показываю ему язык.) И тут я задрожал.

Ощущаю в себе невероятную энергию, – сказал я, протягивая пальцы к их ладоням, покоящимся на столе, – Натальиным, со скрещенными как в молитве запястьями, и Деспота, округлым, как у огромного грудного младенца. Может быть, я мог бы исцелять.

Послушай, успокойся, – мягко предостерег меня он. – Мало ли что люди могут подумать, глядя на нас, как мы держимся за руки.

И, выдержав паузу, добавил примирительно: Даже если они и пидоры, но все равно ведь люди. Любители людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю