355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ласло Блашкович » Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий » Текст книги (страница 12)
Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 04:30

Текст книги "Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий"


Автор книги: Ласло Блашкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)

Еще множество раз Андреутин Стрибер будет погибать от предсмертного волнения, от притворного умирания, пока предсказание доктора не сбудется, пока не нахмурятся последние облака.

Андреутин и вправду жутко наивен. Знаю я этого метеоролога. Знаю все, что он кузен директрисы, не нужно мне его украденное досье, ни его слабоватая теория о подавленной генетической решетке, я ведь и сам почти не покидал наш маленький сельский полис.

Он, что, думает, я не читал Лолиту? Что я не знаю, как он фотографировал Алису и посылал ее тень сетевым любителям? Что не слышал, как он унизил Наталию? (На моих глазах исчезала, я смотрел, как высыхают и беззвучно лопаются ее губы.) Он, что, правда не верит, что я его знаю давным-давно, еще по распавшейся «Форме»? Глупец и блондин. Настоящий театральный режиссер. Обчистил меня столько раз. Сделал бессмысленными и дурацкими мои сказки на ночь. Засыпал, не дослушав до конца. А теперь я считаю нормальным разговор с человеком в коме. Или с Себастьяном, который познал только боль.

Но только посмотри на нас, какие мы все святые, ангел мой, загляни в наши темные края с какого-нибудь сверкающего искусственного спутника, в шпионский перископ небесной подлодки. Один лежит располосованный, без сознания, или черт его знает, где он. Другой массирует его искрящимися пальцами и крадет крошки у рассеянных. Я беспрерывно восседаю на ночном горшке, со стонами переваривая серебряную ложечку. Четвертый, старый дед, в очках с затемненной левой линзой (корректировщик стрельбы, целится, подмигивает, случайный Циклоп), с унаследованным масонским перстнем (который для него ничего не значит), словно с глубоким укусом первородного греха, залез под стол, пока взрываются неразборчивые петарды начальника: готовы ли мы к встрече, готовы отворить свои ковчеги? Давай, раздавай бумажки. Я старый дед, у меня украли быка. Вне всякого сомнения.

Утром перед спектаклем мы проснулись необычно рано. По телевидению предупредили о солнечном затмении, но никто из нас в это не поверил. Я думаю о скривившихся губах Наталии с ледяным отблеском. Одиннадцатого августа?! – негодовал начальник по поводу избранной даты, – но тогда, возможно, развлечемся перед концом света…

Однако министр юстиции назначил свой визит именно на этот день, и Бухина изжога затаилась. Кстати, – без особой надобности убеждал его Андреутин, – затмение – самая дешевая и самая кровавая декорация для спектакля, наполненного судорогами трагической вины. Впрочем, в тюрьме будет полным-полно софитов, приедет Наталия снимать для Канала 69 наш рагнарёк, нашу веристскую оперетту. У меня уже пересохло в горле.

Я и так просыпаюсь на рассвете, для меня эта рань – не исключение. Обычно в это время, когда накатывает тестостерон прохладно-эротическим приливом, беспокоит мое сердце, внезапно, без видимой причины, кроме невиданного скачка кровяного давления, и я просыпаюсь, часто дыша, приподнимаюсь на локтях, сжимаю грудную клетку с мыслью, которая все еще сон.

Приступ продолжается неопределенное время, мой миокард мечется, как ошпаренный эмбрион, дергает ручками и ножками, вызывает кашель и призывает к подходящей молитве. Перемена позиции помогает плохо, запоздалая дыхательная гимнастика, глоток воды или таблетка бета-блокатора, все идет своим чередом, потом меня, обмякшего от слабости, он внезапно оставляет, как и возник, когда ему захочется, немного изнуренного, с сексуальными мешками под глазами, слегка потрепанного утренней баритональной ритмической паузой. Оставляет меня примерно с одними и теми же мыслями: реже оглядываться на медицинские материалистические штампы, на арабские цифры кровяных телец, высыпающихся из песочных часов, такт легочного «обжиманца» или чистый желудочный ад; я все больше верю, что моим телом распоряжается известный благородный газ, проносящийся сквозь органические пустоты, раздувающий слабые воспаления или охлаждающий болезненные щупальца… Говоришь, в старину этот ветер называли «душой»?

Но, похоже, мы этот метафизический или зоологический вопрос обсудим как-нибудь в другой раз. Я сказал, что и другие проснулись, потягиваются, зевают, уютно похрустывают косточками, терпят утреннюю эрекцию, подкачивают свои выдохшиеся души. Нас ожидает дивный темный день. Мы все, включая циников, участвуем в представлении. Даже ты, Верим, сыграешь мумию, запеленатую в розовые лепестки. Это моя идея. Как и многое другое (хотя Андреутин и расписывается на всех гипсовых гранках). Ну и пусть его, я выбираю анонимную старость серийного убийцы.

Пока чищу зубы, мысленно комбинирую: Верим – Тито – Иоаким = Мумия, Фараон, Фариа… Выкатим тебя в кровати на колесиках в центр сцены. Ты начнешь источать запах, когда ошибется расхититель гробниц. Ты понял? Сыграешь святую экуменическую помесь, панрелигиозного Франкенштейна, Фауста с душой. Расстрелянного св. Себастьяна, снятого с гвоздей, соединившегося с ожидаемым благоуханием старца Зосимы в интерпретации косоглазого обитателя Востока. Прекрасная мешанина, – процедил начальник, – но наверняка модернистская, – вздохнул, – должны и мы идти в ногу с миром. А то, что артист албанец, учитывает и исламское измерение. Вы обо всем подумали, – признает Буха устало.

Идея насчет наших отступлений в форме диалогов отпала давно, слишком много было в ней прыщей, впалых грудей и кривых ног, чтобы это хоть кого-то возбудило. Мы ведь обычные кровопийцы, согласился господин начальник, никого это не заинтересует. Потом он стал таким уступчивым, что едва не разрешил отечественную кантри-музыку и переодевания в женские платья. Понимаю, что звучит нескромно, но если бы не я, дело провалилось бы. Но тут я предложил оперу кунг-фу, которая объединяет традиции всеобщей резни и талант к индивидуальной смерти. Всем заткнул рот.

В фабуле была историческая линия (наш человек любит осязаемое, необратимое): мученический лик Брюса Ли, его загадочная смерть от разрыва артерии, вызванного подозрительной таблеткой от головной боли, шаманством китайской мафии или проклятием Ахилла, ожидание его возвращения, все это пронизано некоторыми апокалиптическими архетипами, печальные фотографии его сына Брэндона, который, будучи генетически заколдован, погибает от якобы фальшивой пули во время съемок боевика, рядом с принцессой Дианой из мультфильма, оптимистическая смерть морской свинки … И все бы это сгодилось, если подать в жизнерадостном ключе.

Посмотри (если так можно сказать): ни слова о бомбардировках… Как будто все внезапно прекратилось с окончанием жестоких весенних месяцев, ожидалось, что может еще капнуть, уронить дерьмо с небес, что может еще кое-где рвануть бомбочка, полыхнет мутный коктейль Молотова. Эта внезапная тишина, уверял я братию, служит мне достаточным доказательством, что не было ничего, что все это было продуктом внутреннего, тюремного дома ужасов. Разве я не говорил всегда, что однажды мы сами, как выжившие узники лагерей в побежденной Германии, вдруг заметим, что на вышках нет ни одного охранника, двери с катакомб и подземелий сняты, а путь открыт, и просто испугаешься.

Но теперь не все из этого проходило. Начальник в связи с некоторыми действиями заупрямился. И тут меня удивило осторожное сопротивление Андреутина. Хозяин с похмелья застрял на наших жизненных драмах, но Андре вырывался отчаянно, дрыгал ножками. И Буха смотрел на него с долей удивления и уважением, сам не до конца понимая лабильное утверждение Уайльда о том, что чистую мораль легче всего извлечь из обнародованной исповеди аморальности. Но куда, я чуть не рассмеялся в голос, куда привела бы нас безобидная педофилия Андреутина, одно из условий детской литературы? Тем не менее, я промолчал, прикусив язык. Меня живо интересовало, как мы сыграем безумие. Так или иначе, начальник рассчитывал, что министр к началу спектакля уже будет крепко пьян. Голова у него болела, он повернулся и тихо плюнул в бочку с фрушкогорским вином. Он и не подозревал, что ты можешь его увидеть. Жена уже некоторое время не писала и не звонила. Он и сам не знал, чего ожидать от затмения.

А что сегодня у нас вкусненького на обед, – спросил я с горшка, в ожидании ложечки. С учетом скорого конца света. Или министерского визита, если первого недостаточно. Ничего особенного? Картошка, опять. Значит, как дома, во власти работающей жены. Моя даже писала про картошку.

Зачем тогда Иоакима мобилизовали на кухню? Вот теперь не сыграешь в «старого деда». Разве что мы с Андреутином разделимся и будем обвинять друг друга до потери сознания. Извини, Верим, но ты более чем мертв, как и Андре, который все нервничает из-за премьеры. Иоакиму, с другой стороны, оказывают услугу, как будто он один приговорен к смерти.

Ладно, я знаю, что он виртуоз по части приправ, что его командируют в сердце тюремной кухни, когда нужно приготовить нечто пикантное для хозяйской трапезы, так что теперь никому не кажется выдумкой рассказ о том, что он был посыльным у Тито, который первым пробует блюда, самый настоящий телохранитель, советник царского желудка. Здесь же никто об отравлении и не думал. Если все закончится с песней, без изжоги и метеоризма, Иоаким будет последним, кто сможет облизать тарелку начальника.

Мне пришлось вырвать страницу из моего Кьеркегора, чтобы он смог записать рецепт (из довоенной передачи, которую вчера повторяли на Натальином телевидении) какого-то Карапанджи, в старое время шеф-повара загребской «Эспланады», блюда которого годами напролет дымились нетронутыми, доводя телезрителей до слез, до частичного безумия. (Неужели у тебя нет ничего посвежее, Наталия? Ты говоришь это так нежно, что дети даже не заметили бы, что ты только что съела Дональда Дака, фаршированного имбирными шариками и фальшивыми денежками. А нам на обед – картофельные шарики с американского флага, которые брыкаются в животе.)

Все записал. Благоговейно сложил бумажку и спрятал во внутренний карман, туда, где уже мнется грязная плевра. Иоаким готовит по нотам, как будто вспоминая вальсы. Признаюсь, с нетерпением ожидаю жареных крылышек беглого Бухиного попугая или щей с мясом Жигуля, этого надоедливого любовника.

(Представляешь, нашего художника едва не стошнило! Каких пределов, Андреутин, достигает твоя аллергия?)

А министр все не едет, хотя все мы нетерпеливо его высматриваем. Солнечного затмения нет, несмотря на то, что наши надзиратели нацепили специальные очки, которые в темноте защищают глазной нерв от вредного воздействия обнаженных лучей. Я неслучайно так долго толковал о хороших видах из нашего окна.

Тебе, разумеется, не обязательно подниматься на цыпочки или напряженно тянуться, чтобы увидеть женщину, у которой умер любимый. (В таких случаях я всегда задумываюсь, можно ли по ней определить, что она занималась любовью с мертвецом?) Узнаем мою Наталию? Ах, это ничего не меняет. Об этом, похоже, и говорю.

И как она решительно находит тюремные двери! Даже глаз не поднимет к нашим решеткам. Как будто боится неба, беззвучного света, бьющего в глаза. Естественно, к нам не зайдет. А ты как думал? Знаю, поправляет юбку и мешки под глазами, стучится в двери начальника. За ней бежит оператор, стенограф воспоминаний.

Он будет снимать нас, я быстро догадался. Правда, в Швеции, довольно давно, во время студенческой поездки, она смотрела в тюрьме Годо, там было полно наших насильников с окраин, пригородного хулиганья, кидал из Сланой Бары, головорезов из Душановца, которые играли все как один. Она это припомнила во время первого свидания со мной. Наверное, чтобы меня ошеломить, вселить надежду. Сбила меня с ног брезгливым вниманием, своим взглядом. Взбесившаяся корова.

О чем это я сейчас? В последнее время я такой задумчивый, рассеянный, не в себе, что самому кажется, будто меня внезапно разбудили. Как угасание, разрыв, сужение сознания, сопровождающиеся звоном в ушах, внезапной полной незаинтересованностью, отсутствием. Я все больше похож на тебя, Верим Мехметай, может быть, твоя кома заразна, твой мутный сон передается? Надо спросить доктора, если вспомню.

А впрочем, знает ли он? Два седатива, два аспирина, два антибиотика. Открой рот. Ты меня лучше понимаешь. Зажмуриваешься, молчишь, из твоего уха вытекает моя слюна.

И вдруг вот так, очнусь, и оказываюсь в неожиданном месте. Ну, конечно, не на люстре и не в Голливуде, но как будто кто-то встряхнул нашу коробку, вырезал кусочки из фильма жизни и склеил остатки, смонтировал их как попало. А вдруг я очнусь и окажусь на корточках под столом, пока взрываются петарды шутника-начальника, держа в вялых руках свернувшегося клубком Иоакима, который прячет глаза и дрожит? Или под удушающим одеялом, наброшенным на мир? Готов ли я пощипывать цитру жизни? Я больше не уверен.

Но пока я задаюсь вопросом, не сумасшедший ли я, то я более или менее нормален, не так ли? Фрейд, например, утверждал, что психоз включает регресс либидо вплоть до первичного нарциссизма, то есть, низшая ступень детского развития состоит в фиксации ребенка на своем теле. Я смотрю, все наши болезни – следствие удовлетворенности измученного, больного тела. Боимся разных пугал огородных, а по сути, боимся своего тела. И то, что я теряю ориентацию, это не сонная болезнь, но простое, естественное забвение плоти, бегство от мяса. Отсутствие боли, общая анестезия. Мой маленький рай. В компании детского писателя, инфантильного старца и с тобой, доведенным до стадии эмбриона, сведенного к клетке, к чистому сну, разве я могу здесь быть взрослым? Когда у меня засвербит в затылке или в зубе, я принимаю сильный анальгетик, откладываю наказание, отказываюсь. Лечусь до конца, но что толку? Эй, начальник, когда начнутся эти проклятые Дети у власти?

Во время этой так называемой бомбардировки, когда нас оставили наедине с нашими страхами, все (кроме тебя, прости, если ошибся) рассыпались по нашему опустошенному крылу. Я следил за ними, увлеченными. Иоаким во время налета прыгал в ванну с водой, нырял с головой, зажав нос пальцами, чтобы, как он видел в каком-то старом пропагандистском фильме, спастись от радиоактивного излучения. (Там мальчик оставался в лодке, пытаясь распутать затянувшуюся в узел леску, а счастливый отец нырнул в воду именно в тот момент, когда над Нагасаки поднялся гриб, эрекция на смертном одре.)

Во время того наводнения, мне кажется, я видел Иоакима, плывущего в той же ванне, заткнув сток большим пальцем ноги, реального в той же мере, как и боящийся холода пингвин Диснея.

В тот момент, пробираясь на цыпочках, я застал Андреутина в кабинете начальника, где он, поверив в воспитательный характер разгона облаков, звонил на горячую секс-линию, по которой изнеженные голоса (из невообразимых дыр) трубили в уши грязными историями, которые ни с кем не случались, или случались, но только с мертвецами. Откуда мне знать?

Было видно, как он прилип к трубке, как пес во время случки, хотя ему блюститель нравственности сапогом сломал хребет. Я не мог сдержаться и однажды отнял у него трубку, подозревая, что он звонит Златице или Наталии, одной из двух моих неподконтрольных женщин, или обеим сразу, чтобы они посмеялись над каким-нибудь моим помрачением, слабым сердцем или над рваным сном. С трубкой в руках я едва пришел в себя, понимая, что моя выходка ни к чему, потому что трубку мне Андреутин протягивал сам, как будто разоружаясь. Я поднес ее к уху и услышал тот же голос. Разумеется, он описывал, как ты лежишь, и две щебечущие русские, наклонив головы, отбрасывают тень на твой член. Мне стало так стыдно, как не было с детства. Я выпустил трубку, она повисла, и молча вышел в коридор. Голоса на лестнице звучали все громче, сирена монотонным звуком давно оповестила об окончании тревоги. Я не оборачивался. Клянусь, я слышал, как надо мной смеется фикус.

Андреутин Стрибер был не из тех заключенных, которые переписываются (один так даже женился, то есть, женщины это любят, носком ботинка шимми в лицо), но он умел разговаривать с записанными на пленку голосами, прерывавшимися неземными вздохами и тяжкими стонами, он всегда попадал на одну и ту же, хотя, гарантирую, набирал номер наугад, поклевывая цифры, как птичка.

Говорю, это все были дразнилки, детские забавы.

На меня, поверь, женщины обращают внимание, несмотря на мой гандикап как соблазнителя. Я не жажду порнографических протезов. Просто выделяюсь, фальшиво исполняю гимн, благодарственную песнь, не могу взять верхний регистр, потому что я карликовый кипарис, сломанный гипсовый макет Триглава. И это мой грех? О’кей, я от него не бегу.

Я беру щепотками у природы, как соль. Например, ты можешь сказать: я знаю отличного попа, который хочет, чтобы его похоронили в Диснейленде, и я остановлю тебя, и выхвачу из твоей истории только отличного попа, и сделаю из него картину, икону, святого. (Этот отличный поп, наверное, брат того самого монаха, который бежит, сестра аморальной монахини, низменный отче наш…)

Нет, я не хотел бы оглушать тебя гадостями, не оправдываюсь, кивая на грязный мир, на липкие дверные ручки, на дурной запах ближнего. Я никогда не прятался. То, что ты обо мне мог услышать, это история болезни, правда, неизвестно, чьей. Теперь, когда идея сценической исповеди рухнула, могу сказать тебе, почему я здесь.

Не знаю, насколько ты сможешь увидеть или почувствовать, но я, несмотря на свою монументальную фигуру, респектабельный живот, из которого торчат короткие конечности (как меня описывают недоброжелатели), несмотря на мой покрытый коростой подбородок, плохие зубы и отечный мозг, все-таки необыкновенно привлекателен, отличный поп, как мне кажется. Жена начальника – всего лишь один пример моего пассивного донжуанства, моего нерастраченного потенциала Казановы. Может, в том и состоит очарование, что я ничего не предпринимаю. Они сами липнут, просто не дают мне вздохнуть.

Потому я и прежде все время сидел взаперти. Появлялся только в обществе Наталии, моей невольной телохранительницы. Сам я редко выходил, разве что изредка вылезал на стерильное солнце, или на почту за углом, отправить письмо без подписи.

Ты, наверное, уже узнал меня, я не извращенец, который анонимно сообщает публичным персонам о масштабах блуда их жен. (Хотя бывало и такое, но всегда честно, под присягой.) Поверхностный наблюдатель мог бы назвать мои действия нескромностью или трусостью, напротив, это была особая форма бунта, бескорыстного участия в преображении мира, поиск истины, невзирая на анонимность героя. Это была такая тонкая настройка действительности, исправление жизни, не требующее благодарности и наград. Я жертвовал собой от всего сердца, ради взятого на себя обязательства…

Я указывал на различные промахи, ляпсусы, странности, по-человечески предупреждал, позволяя свинству на наждачной бумаге или маленьким кучкам собачьих экскрементов превратиться в символы, в вечность. Потому что, если бы я свои политические и пророческие послания высказывал прямо – я был бы убогим памфлетистом, но, поскольку я облекал их в метафоры, то стал еще одним литературным возмутителем спокойствия, еще одним чистым критиком неистового разума. Я писал многим высшим и низшим чиновникам, влиятельным личностям, правительственным и неправительственным исповедникам, всем, кто задевал меня, всем, кого смог припомнить, военным экспертам, руководителям международного сообщества, эволюционистам и радикалам, ясновидящим старухам, мобильные телефоны которых звонили в прошлое. В конверты я запихивал перечни наградных конкурсов коммунальных и космических проблем. Кто-то должен был это заметить, отнестись ко мне серьезно.

Иногда, глядя в окно, я полагал, что меня услышали, что какое-то из моих замечаний учли: рабочие убирали не на месте установленный рекламный щит, дворник многозначительно поглядывал на меня (и тогда я прятался за шторой), а утро наступало как никогда рано… И мне было этого достаточно. Как поцелуй незнакомого ребенка. Что-то вроде незаслуженной премии, так сказать. А женщины мне вообще не давали проходу.

На почте было всего два окошка, в одном отсчитывали деньги, во втором принимали промокшие письма. Стоя в очереди, я едва сдерживался от желания встать на большие весы для франтоватых солдатских посылок. Но в основном я жмурился, удерживая в молитвенно сложенных ладонях охрипшее письмо. Делал шаг вперед, когда кто-то (например, обессиленный херувим) дотрагивался до моего плеча. Вытирал губы раздутым счетом за телефон. Подходила моя очередь.

Вы не против пластикового стаканчика? – вдруг спросила меня служащая в окошке, я едва понял ее. Это вы мне? Она протягивала мне через наполовину открытый стеклянный проем немного алкогольного напитка, такого крепкого, что только от его резкого запаха я поперхнулся. Чему обязан такой любезности? – спросил я и, подняв голову, обнаружил, что мы в помещении одни.

До закрытия оставалось несколько минут.

Меня переводят на центральный почтамт, – расцвела девушка, и мы чокнулись пластиковыми наперстками, воспроизведя звук, который возникает, когда при нетерпеливом поцелуе сталкиваются зубы.

О, вы делаете карьеру, – произнес я, указывая на ее плечи, где на голубой форме должны находиться погоны.

Я бы так не сказала. Просто люди привыкают. К стулу, к виду с него. Человеку нелегко, даже когда его выпускают из тюрьмы. Наконец, я больше не увижу вас, думаю, и никого из округи, – немного смутилась девушка, а до меня только сейчас дошло, что лицо ее мне совершенно незнакомо, за все те годы, что я хожу сюда, так ее и не заметил, и быстро спрятал глаза, как будто в них можно было прочитать вину. Однако девушка восприняла мой жест как неловкость, огорчение, и в утешение опустила свою робкую руку на тыльную сторону моей ладони: Не переживайте, на нашей почте сколько угодно таких служащих, – и я, ей-богу, смутился.

Опрокинул содержимое стаканчика в рот, и по телу прокатилась волна отвращения. Девушка энергично воткнула печать в чернильную подушечку и шлепнула по протянутому конверту.

Женщина, простите за любопытство? – она улыбнулась фамильярно, задорно, подняв письмо и бросив его в корзину с остальными.

Нет, нет, – пробормотал я, – деловое. (А это я известной стриптизерше, которая вдохновенно позировала для «Пистона», советовал уйти в монастырь, подписавшись другом, а у нее не было ни одного.) Вы бы этого не поняли.

Ты еще не закончила? – спросила девушку коллега, появившаяся за внутренним стеклом, одетая в ободранное животное, с серьгами, испачканными помадой, и вопросительно посмотрела на нас. Я отступил. Смял пустой стаканчик. Моя девушка уже была готова. И я кивнул женщине, которая оставалась за стеклом с ключами в руках и подозрительно смотрела на нас. Пока я придерживал дверь, пропуская девушку, она прижалась ко мне, скорее неуверенно, чем интимно, и я сообразил, что она сама начала прощальное застолье.

Вот мы на улице. О, в такой обстановке я бы вас вряд ли узнала, – призналась девушка, прикрывая рот шарфом. Я знал, что ни к кому не спешу. Вам куда, – спросил я, проводя пальцем по грязному стеклу припаркованного автомобиля. Она, стесняясь, неопределенно показала в сторону Дуная. Не волнуйтесь, – запыхавшись, с улыбкой произнес я, оседлав руль, – я несовершенно безопасен. Тогда засмеялась и она, бросила свой пластиковый стаканчик на асфальт, захлопнула дверцу…

Был предпраздничный вечер, и город задыхался в полуистерическом тумане, но не из-за завтрашнего дня, нервозную толкучку вызывали частые и изматывающие отключения электроэнергии, доводившие людей до грани нервного срыва. Давно сгустились сумерки, а день вообще был никакой, черноватый.

Я заметил сложенную перед лобовым стеклом пачку порно журналов, на обложке верхнего копошился клубок возбужденных человеческих тел обоего пола, будто в затихающей, сладкой судороге, под слабым током. Их следовало отвезти старухе. Я схватил эти отвратные журналы и запихал их под кресло. Девушка ничего не сказала. И я сделал вид, что ничего не произошло.

После робких ее указаний мы остановились в Лимане, у подножия многоэтажных обелисков. Вывернув шею, я попытался рассмотреть мрачный четырнадцатый этаж моей переводчицы-дублерши. (Ладно, четвертый, но разве у меня нет права на мечту?) Некоторое время мы сидели молча, а мигающий поворотник прерывал нас в бешеной тахикардии. Я откашлялся.

Может, подниметесь, выпьете чего-нибудь, – решилась, наконец, девушка. – Я дома одна.

И я выключил фары.

Мы поднимались молча, на лифте. В ушах у меня звенело. В грязном зеркале, исписанном скабрезностями, я с трудом обнаружил лицо. (Такие неожиданные встречи с собственным отражением обычно происходили в момент пробуждения. Когда я думаю о себе, то всегда всплывает консервативный образ, со студенческого билета или с обложки первой книги, мне все время столько же лет, как во сне, и я испытываю все то же постыдное желание. Как и в первый раз, и теперь не могу поверить, что тот голос, который я слышу с пленки, мой. Я действительно счастлив, если зеркало перед моим ртом все еще запотевает?)

Девушка настойчиво посмотрела на меня. Я задержал дыхание. Лифт остановился с легким толчком. И она направилась к двери с затвердевшим ключом перед собой.

Квартира была полуголой. Словно кто-то задержался здесь дольше, чем рассчитывал. Я повесил пальто на одинокий гвоздь в стене, предназначенный для какой-то картины или птички.

Больше всего меня удивила груда книг, уложенных от пола до потолка, похожая на сугробы, сквозь которые проходишь с опаской. Уже с первого взгляда можно было заключить, что они очень разные: от многотиражных бестселлеров до олд-таймеров многих поколений, от устаревших словарей и историй до самых современных открывалок для компьютерных консервов (которые еще не придуманы), от детских книг, выглядывавших из-под толстых книжных залежей (как в инкубаторе), до тех, что воспевают эвтаназию и замогильных автобиографий, окончательных научно-фантастических одиссей, и еще дальше, по Болгарии, полной кривых кровавых роз.

Нет, – усмехнулась почтовая работница, раздевавшаяся за сброшюрованным стогом. Я не любительница, от чтения у меня голова болит… Это приятеля. Приятеля, что живет со мной, он их продает. Он? Наверное, читает. Я часто работаю по две смены подряд. Мы и не видимся.

Захотелось спросить: а где он?

Ах, это? В поездке. Где-то в глуши, на разорившейся фабрике сбагривает их тамошним работницам, продает в кредит руководства типа «Как страдать без боли», мне бы такое как раз пригодилось… Налей себе выпить, это там, за фальшивой энциклопедией. Я на минутку в душ.

Я не мог с уверенностью определить, откуда струились нежные голоса радио, словно заблудился в лесу. Начал ощупывать все книги подряд. По свисту чайника догадался, что нахожусь на кухне. Теперь смог узнать и тихую песню из надтреснутого динамика, распознать звук льющейся воды, стук чьего-то сердца за стеной. Присел на краешек старого «Орфографического словаря», скрипнувшего под грузом. Почувствовал, как меня одолевает сонливость, как я отрекаюсь от всех чувств. Это не для меня, промелькнуло в отяжелевшем мозгу.

Потом потянулся за полупустой бутылкой, проветривавшейся на полке, и локтем неловко задел некоторое количество стоявших рядом с ней книг. Глотнув из бутылки, я наклонился за ними и машинально заметил, что это был философский комплект, погладил твердый переплет «Этики» Спинозы, «Потаенного Бога» Гольдмана, но маленький Кьеркегор, неловко раскрывшийся между двумя монолитами философских тяжеловесов, открыл мне, что речь идет и не о книге, а о макете, какими заполняют полки и стеллажи в мебельных магазинах. Почти не было необходимости листать остальные, чтобы убедиться, – их страницы пусты. Эх, тщетная, увядшая мудрость, настоящая tabula rasa!

Над чем ты смеешься, – спросила меня свежедепилированная девица, появляясь с улыбкой из-за книжной баррикады.

Так, вспомнил кое-что. Ты не поймешь.

И меня еще сильнее возбудила мысль о ней, склонившейся над чтивом, чистым как ноль. Что вообще может понять читательница книг, текст которых испарился? Моя почтовая работница стояла растерянно, в полушаге от меня, придерживая рукой полотенце, которым обмотала мокрые волосы.

Ты похожа на кариатиду, поддерживающую небесный свод, начал было я, но к чему нам мифологическая нагрузка, когда здесь история только начинается? Другим махровым полотенцем она прикрыла живот и груди.

Ты не устал? Не проголодался, глядя на все это?

И только тут я вспомнил, что Наталия утащила Алису на какие-то съемки, и я весь день ничего не ел. Разве заметно, что я размечтался перед пустым философским экраном? Что спал с мертвецом?

На меня пахнуло северным сиянием из открытого холодильника. Дверца пронзительно скрипнула. Здесь, похоже, давно не хватает настройщика.

Если тебе не противно, сбегай за макаронами, эти уже раскрошились от старости, – подняла хозяйка шуршащий колчан, в котором обращались в прах хрупкие спагетти. Потом их оближешь, – показала она свои пальцы, я их уже видел до эфеса погруженными в густой женский кетчуп.

За окном совсем стемнело. Я сжимал в руке иссохшую банкноту, которую она сунула мне в руку, как бедному жиголо. Ветер приносил ужас с загаженного дикого пляжа. Я шагнул в песочницу с влажным слежавшимся песком, в котором летом пищали дети. Огляделся. Потребовалось немного времени, чтобы обнаружить маленький неприметный магазинчик, который никогда не закрывался. Если бы я сейчас встретил кого-нибудь из знакомых, подумал я, рассчитываясь на кассе между забитыми полками, с макаронами, топорщившимися из полиэтиленового пакета, то поверили бы они, что это действительно я?

От себя я купил средненькое вино и горстку партизанского пармезана. Опять очутился на ветреной улице. Не знаю, знакома ли тебе эта часть города, но я был уверен, что нет нужды в особых скаутских навыках, чтобы сориентироваться в этом символическом лесочке. Однако выбравшись из проулка, который я считал единственным, оказался в сердце, окруженном огромными мрачными зданиями-близнецами, и понял, что вообще не могу вспомнить, в какое из них мне сейчас следует войти. Я стоял и оглядывался, не в силах поверить, что это происходит со мной. Это мой город, повторял я вполголоса, да, глаза у меня слезятся от холода, да, я выпил, но ведь не может быть, чтобы я не вспомнил, разве я шел за девушкой как слепой, и я не запомнил ни подъезд, ни этаж, ни ее одинокое лицо.

Напрасно я шарил в пакете, пытаясь отыскать хоть какой-то след, губы из макарон, которые шепнут мне направление. Я беспомощно опустился на край тех самых детских песочных часов, вокруг которых торчали столбики и стойки от качелей, разоренных последней летней грозой. Я оперся на металлическую перекладину, липкую от холода, отчаявшаяся окаменевшая туша на заброшенной бойне. Эй, – крикнул я, – эй, малышка, – и вдали отозвался какой-то песик.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю