355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ласло Блашкович » Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий » Текст книги (страница 2)
Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий
  • Текст добавлен: 3 декабря 2017, 04:30

Текст книги "Ожерелье Мадонны. По следам реальных событий"


Автор книги: Ласло Блашкович



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)

То, что у Киша звучит как сказка, здесь превращается в непрерывную менгелевскую щекотку, в смех, который в итоге душит как нервнопаралитический газ, вы наверняка чувствуете в моем голосе возбуждение и едва сдерживаемое нетерпение… Вы пальцы свои сотрете, выцарапывая из типографской чернильной черноты факты о том, что кто-то там жил, болел, потерпел неудачу, был единственным родителем и тружеником без запасных частей, и вот какая-то злобная очкастая д-р Олечка хладнокровно решает, что ваш, какой-никакой, герой, которого вы с такими муками откопали, слишком мелок для Национального биографического словаря, ergo, он автоматически упакован в емкость с забвением.

А то, что вы воскресили его из мертвых, сделали пристойным – не волнует. Вот тебе две двадцатки, и гуляй. А если успеешь чуть приподняться до кончины, тогда мы как-нибудь постараемся взять в рамку твое набранное петитом имя в бесконечном ряду мелких святых соратников. Кто станет спрашивать, получил ли ты удовольствие от поцелуя в диафрагму, делая искусственное дыхание какому-нибудь покойнику полувековой давности? Как будто вы всю жизнь мечтали складывать полые кости в полиэтиленовые пакеты, а потом раскладывать их как пасьянс, пересчитывая зернышки в песочных часах! Бог ты мой. Вы четко видите свое лицо вместо этого внезапно скончавшегося Лазаря, которого вы воскресили своей биоэнергией, чтобы его растоптал сапогами какой-то ученый насильник и рассек гордиев узел его ключиц. Это человека убивает, это доказывает, насколько он ничтожен.

Может, я и отклонился несколько от темы, но если подумать, как следует – у меня и темы-то нет, у нас есть только время. Сколько угодно.

И что тогда делать с бедолагами, которые упокоились, скажем, 4 мая 1980 года (когда Гюго уже давно дожидался в саркофаге твердого переплета, для школьников и военнослужащих специальная скидка)? Да если бы вы были самим Хаксли, если скончаетесь в неправильный день, в тот, когда укокошили Кеннеди, известие о вашей смерти будет добросовестно втиснуто где-нибудь в уголке культурной рубрики, набранное мельчайшими буковками, похожими на мелкие язвочки во рту легкомысленной девицы. И это факт: малая смерть остается в тени великой. Со всех первых полос бросается в глаза расстрелянная улыбчивая физиономия Кеннеди, а на могиле Хаксли – горстка преданных обожателей. Такие сравнения потрясают начинающего.

И когда Олдос X. получает по своим интеллектуальным сусалам, то чего ждать приходскому священнику или мелкому часовых дел мастеру? Разве они всего лишь доноры органов, безграничность смерти? Да, да.

И потому я, дети мои, из другого кино. Ли Харви Освальд в засаде за контейнером с энциклопедией Ларусса. Эх, винтовочка ты моя, пусть бушует Комедия Кеннеди!

Кеннеди первая пуля сразила —

От донора кровь к нему поступила.

Пленник Олдос Хаксли отойдет

[1]

В челюсть поэтических свобод.


И вот так я, фигурально выражаясь, стал сбрасывать свои оковы, в процессе тихой, едва заметной революции. Конечно, это никак не было связано с фальсификацией исторических фактов, за что меня потом упрекали, и уж я вовсе не намеревался изготавливать исторических персонажей. Человечность – вечная константа. (Я имею в виду принадлежность к роду человеческому как к самой примитивной форме жизни).

То, чем занимался я, было наукой, открытием, инициацией. Разве не страшно кому-то продлить жизнь или сократить век, если это указывает на более глубокий параллелизм, если кого-то поместить в исторический момент, который ему внутренне подходит, если почти незаметной кисточкой какому-то простому лицу на фотографии добавить усики Джоконды, морщину кучера от южного ветра и жгучей слезы, мушиные очечки, конъюнктивитную красноту в глубине глаза, мелкую ложь в петлице пиджака, татуировку, невидимую под густой бородой, гусиную кожу, блеск?

Поймите меня правильно, но это как Антигона; когда она хочет похоронить брата так, чтобы только слегка его присыпать землей, ей не надо договариваться с тупым экскаваторщиком, роющим рвы для массовых захоронений. Достаточно действия, тонкой полоски света, скользнувшей по хладному телу, чтобы пренебречь всеми часовыми поясами (без их понятийного ограничения), которые всего лишь сырье для конвенций.

Историю следует писать как поэзию. Дети мои, или вы пишете александрийским стихом, или вы беззубы. (Что? Вам хочется спать? Я заканчиваю.) Значит, если не звучит, как следует, если гремит, как сломанный глушитель, пересчитай слоги заново! Я, что, на пальцах должен вам объяснять: что такое год рождения или смерти, что такое слог в стихотворении, что такое ножка у сороконожки? (Какие-то вы слегка заторможенные, знаю, такое бывает, когда меняется погода.)

И еще кое-что. Я все это делал по чуть-чуть. Не исправлял ни «Бурю в пустыне», ни Крестьянское восстание. Это все идеальные исторические сонеты – в первом случае поэтическая картина идентифицируется с миражом, во втором Матия Губец, крестьянский король, водрузил, наконец, на хмурое чело раскаленную корону судьбы. Все это уже существует в облаках, как у Микеланджело. Нет слов.

Но все-таки использовать скользящую рифму или метрическую экстрасистолу стыдно и подмастерью. Единственное, что меня интересует в истории – это форма, сказал я своим мучителям. То, что ты делаешь, не история, а астрология, сказали они, твое счастье, что никто не заметил. И со своей грязной водой выплеснули и ребенка.

Все это мне объяснили иносказательно, цирлих-манирлих, но оказалось, что до всего, вкратце мною рассказанного, вам нет никакого дела. Как будто речь идет о моем здоровье, о нервах. Ха-ха. А чего они ожидали? Чтобы я, одержимый каким-нибудь историческим персонажем, кончил, ловя рыбу в тазу, карабкаясь вверх по лучу света из фонарика, вытаскивая резинку из женских трусов? Как это печально, господа.

Но я бы не отступился, если бы сам себя не выгнал из той норы, прямо как тот охотник из мультфильма, который засунул голову в ствол пушки, зажег спичку, чтобы осмотреться в неожиданно темном вилайете, и подпалил фитиль. Чихнул и вылетел из архива на улицу.

Кашлял, хрипел, сипел, плакал кровавыми слезами. Пошел к настоящему доктору и показал ему язык. Он меня как следует ощупал, помял, повертел и пришел к выводу, что я в свои прекрасные юные годы заимел аллергию на библиотеки. (Так что, и та самая, моя личная библиотека, теперь стала ограничиваться этой приобретенной гиперчувствительностью, и свелась, в основном, к словарям, грамматикам и легко забываемой поэзии, то есть к тому, что вызывает лишь легкий кошачий чих.)

Аллергия же стала поводом для моего изгнания из словаря. И потому статью о Литературном Жуке-древоточце вы не найдете ни на одну букву. Якобы опять какой-то помощник архивариуса забылся и именно этот выдвижной картотечный ящик с определением и толкованиями оставил дома. Я знаю, так они людей стирают с фотографий. Это лучшая кислота, в которой исчезают лица.

Можно, черт побери, жить и с собственным поражением. Был один, который, проснувшись, обнаружил, что превратился в жука-древоточца, а потом ему это понравилось. Если это вас, дети, подготовит к жизни, то мои полдюжины ног не будут канцерогенным избытком. История – сенильная, неряшливая учительница. Карауль!

А что касается циничных замечаний моих бывших работодателей, то должен сказать, что никогда не противился лабиринтам гороскопов, хотя ярмарочное толкование различных знаков, спаривание общих свойств с конкретными, разные скрещивания и взаимодействия, все эти чванливые астрологические знания, этот повествовательный жанр – по-прежнему основательный способ надуть какую-нибудь дурочку, которая на глазах у всех стирает помаду с передних зубов, напяливает бюстгальтер огромного размера, как будто жонглирует собственными сиськами перед тем, как увязнуть в какой-нибудь оргиастической секте.

Я родился в 1966 году, и что это должно означать?

Например, в тот год скончался Андре Бретон, правда, не в тот же день, но это не так уж и важно, разве не промахивается иной раз Гомер, а что уж тогда говорить о простой душе? Я просто хочу сказать, что умер он в шестьдесят шестом, а родился в год смерти Верлена. Эта линия не так уж и плоха, особенно если у вас под рукой есть припрятанная история французской литературы, энциклопедия мертвых бессмертных.

В шестьдесят шестом Англия выиграла чемпионат мира по футболу, а «Воеводина» в чемпионате Югославии. Но что нам делать с этими созвездиями? А вот все остальное вполне выстраивается. Верлен, Бретон, я. Подразумевается, что речь идет о реинкарнации, переселении душ, о передаче, о заразных генах или гениях.

Почему я не нашел ничего ближе? Разве вы ни разу не возжелали эскимоску? Я – да. Рассказ в пандан тому, о неграх. Говорят, что у эскимосских мужчин очень маленькие члены. Думаю, что я со своим середнячком был бы там королем. (Если бы он у меня не съежился, когда там какая-нибудь местная меня не отдрожала в ледяной кровати под чириканье пингвинов. Сколько есть в мире абсолютно родственных вам душ, а вы все к соседке норовите!)

И что? Два француза и один наш. Метем-пси-хоз. Можешь вертеться как угодно. Все зависит от перевода…

Но проблемы начинаются с первым ударом гонга. Разве Рембо не подошел бы мне больше, чем Поль? Или Мишо мне пошел бы больше, чем Бретон? Так начинаются фальсификации.

Как говорится: вот я и на продуваемой сквозняком улице.

Впору было вешаться, если бы это не испортило мой гороскоп на ближайшую неделю. Ни один из них не предсказывает ничего подобного – ни то, что под ливнем у моего ботинка оторвется подметка, ни то, что у меня перегорит лампочка, ни то, что меня заберут в полицию. По крайней мере, ничего такого я в нем не увидел. Например: берегись простуды. Впрочем, гороскопы я читаю с трехдневным запозданием, как и все рассевшиеся вокруг меня бродяги. Вполне достаточно, чтобы воскреснуть. И куда меня сегодня уведет тюремный крут?

И хотя человек всегда находит в своем крахе исключительность, я осознал тот горький факт, что попал в общую мясорубку. Думаю, я не начинал жить настоящей жизнью, как и многие другие, не умел выбираться из ловушки, отделаться от мутных дел и ляпсусов, но глянь-ка, сколько вокруг меня было таких же бездарностей. Все это, разумеется, не значит, что меня было слышно в хоровой мольбе о помощи или в гуле стадиона. А что значат для того, кто умрет молодым, подсчитывал я на пальцах во время своего вынужденного досуга, статистические данные о том, что средняя продолжительность жизни составляет примерно лет семьдесят?

Но различие, которое, как мне думалось, меня спасает, состояло в т. н. внутренней жизни, тихий пинг-понг горбунов. Это была моя третья, тайная работа, литература, шум в сердце, и об этом мы, возможно, еще как-нибудь поговорим.

Мы проживаем тысячу жизней, сближаемся, меняем окраску. Я почти и не заметил, как ужас становится моим хобби, скукой, фантазией. Когда я несколько лет тому назад на идиотском футболе (когда с какими-то бездельниками гонял небольшой камушек, мы бесились как голодные коты, запертые в контейнере) нелепо сломал ногу, то наглотался шипучих таблеток кальция, полагая, что они ускорят срастание размозженной кости, однако результатом были только тупые, непроходящие боли в желудке, потому что все процессы шли обычным путем. Шесть месяцев – так шесть месяцев. Ты ведь не супермен. Только иногда. Та же история с душевными страданиями. В конце концов, все забывается.

Опять-таки, с другой стороны, трудные времена интересны, эдакий рассказ без мучений, езда без рук. Разве в основе всей литературы не лежит восхищение насилием? Разве не является высшим идеалом любого графомана быть самым сильным в классе? Наверное, именно поэтому такое множество свободно парящих мыслителей обожают твердую руку и с гордостью рассказывают, что их мобильный телефон помнит номер некоего демократического тирана, словно они поддерживают прямую связь с Богом. И это почти по-человечески. Несмотря на то, что звучит старомодно, но писатель всегда ищет коллективного героя. Священную кровяную колбасу.

То, что для свободных людей означает выход в свет, для арестанта равносильно укрытию одеялом. Накроешься с головой и ждешь, когда кто-нибудь тебя трахнет. Кому-то и раздавленная мошонка доставляет удовольствие. Дело вкуса. Мне и в самом деле плевать на общество. Чаще всего я бываю смертельно усталым.

Не сказал бы, что я в идеальной ситуации, но у меня действительно нет сил вскакивать по каждому свистку или сирене, шороху или выстрелу. Депрессия, вот что это такое. То же самое говорит и мозговед из газеты, которому я со скуки написал. Письмо жестоко сократили и изменили, я его едва узнал, и если бы не мое кричащее имя, то я бы скользнул по нему холодным взглядом, но после легкого разочарования и неловкости все это стало мне нравиться, и я даже прочитал письмо вслух.

Впрочем, поэзия и есть подсовывание заскорузлого белья под чужой нос, жалостливое перечисление собственных несчастий на ухо дремлющему исповеднику, у которого стекает слюна из надутых губ. Вот Йован Йованович-Змай, детский поэт (как и я), намного пережил жену свою Ружу и безымянных детей, описал все это, подыскивая образы (!), с трудом подсчитывая слоги, и, в конце концов, получил приличный гонорар! Да, как будто поэзия – страховое общество: твои ближние концы отдают, а тебе – хоп, деньжата на брион и отдых на Брионских островах… Шопенгауэр может спокойно называть это утешением, когда остаешься при своем.

Вы поняли, дети мои, мне приятнее неподвижность. Хотя я часто вижу во сне свой перегруженный «вартбург» и вид из окна, совсем не похожий на этот. Потому и люблю телевизор: опустишь пыльное стекло и смотришь, отдаешься картинкам, движущимся по стене твоей камеры-обскуры, все эти проявляющиеся лица, как будто всплывающие в памяти.

Голова у меня тяжелая, я слишком вялый, чтобы спрятаться. Думаю (и не раз: словно пытаюсь начать разговор с кем-то давно умершим – не знаю, насколько мое ощущение аутентично), думаю о том, что некоторое время тому назад опять услышал от Ладислава, – как Иво Андрич наблюдал бомбардировку Белграда союзной авиацией на Пасху в сорок четвертом, со своего балкона, не шевелясь.

Я не говорю ему, что знаю эту историю давно, еще с тех пор, когда не мог провести отчетливую линию, отделяющую биографию от легенды, диктант жизни от литературной фантазии. Не говорю ему и о том, что сейчас знаю еще меньше и только пытаюсь вспомнить, когда и от кого я впервые услышал об этом. Но уверен только в том, а тогда я не мог себе даже представить, что спустя множество лет в компании своего соседа по камере (nicht Zimmer frei!), Ладислава Деспота, который в это время просовывает голову сквозь оконную решетку, а я лежу на койке, на каждое мое движение отзывающуюся судорогой невротического зверька, с рукой друга Стирфорта под головой и с носом в подмышке, обрамленной пересохшими потовыми железами, что, значит, я увижу, а тем временем замечаю боковым зрением третьего нашего невольного соседа, застывшего в коме, словно астронавт в гибернации (на нем больше трубочек, чем вен), и четвертого узника, залезшего под привинченный к полу стол, закрыв глаза (потому что это не классический «Проклятый двор» Иво Андрича, а тюремная больница), так вот, наконец, и я увижу сверкающий след в небе, оставленный снарядом, запущенным в ближнюю часть города, и, вот, испытаю это не поддающееся описанию ощущение.

И когда взрыв расшатает нас, как молочные зубы, а свет погаснет на мгновение, Ладислав Деспот повернется ко мне своим светящимся от радости лицом (еще один деликатес Молоха, от которого у поэтов текут слюнки!) и с кошачьей головой, обрамленной окном, или обрезанной окном (если так понятнее), напоминая о том достопамятном времени, когда он только готовился, перебивался, ожидая, что его постигнет еще одна предсказуемая самоуправленческая, до ужаса тоскливая судьба; и скажет тоном, подразумевающим восхищение, указывая пальцем за спину, в направлении моего портативного «окна в мир», по краям которого увядают таинственные полиэтиленовые пакеты: Блеск, как в телевизоре!

Отбой, кричат где-то надзиратели, позвякивая ключами, а сирена минималистически подвывает.

Сказал же я, что ничего не будет, слышится в глубине голос начальника.

Ровно столько о нашем пророческом даре.

Удивительно, откашливается Ладислав после первой затяжки резким дымом вновь раскуренного окурка, щиплющего голосовые связки, не пойму, как можно думать на холоде? Откуда взялся на севере такой умник? – с деланным безразличием указывая мне на потрепанный переплет «Страха и трепета», который он держал под подушкой. Говорю переплет, потому что это была вовсе не книга, а муляж (наверное, он раздобыл его в какой-то беспечной государственной типографии), в него Деспот время от времени что-то записывал огрызком карандаша и толстыми пальцами.

Все на месте? – пересчитывали в коридоре своих овечек засыпающие на ходу надзиратели.

Философию Деспот естественным образом помещал в раскаленное Средиземноморье, а чем еще заняться представителю homo meditteraneus – Водолею, когда солнце печет и печет, – кроме как прогуливаться, смягчать горло прохладными напитками, блестеть от пота, когда есть возможность наблюдать восходы и закаты, и – философствовать.

И смотреть телевизор, хочу я добавить, указывая на наше окно, в котором как раз надувалось новое облако, словно подаю голос с соседней последней парты, из кроватки, усыпанной ледяными крошками мыслей.

Возможно, соглашался Деспот, сплевывая с обожженного окурком языка обгоревшие табачные крошки. Телевидение – прислуга за все, домработница, правая рука писателя.

Какая-то форма ингаляционного наркоза, помогал я придумывать определение, чувствуя, как от неуверенности учащается пульс. Человек уютно устраивается, позволяет, чтобы все вокруг него происходило само. И его почти не волнует, что снаружи льет дождь, валятся с неба топоры бога Перуна, «томагавки», или что солнце немилосердно палит в полдень.

Посмотри, что там о погоде, подал откуда-то голос Иоаким, который мог целую вечность гонять во рту глоток воды, прежде чем разжевать его и проглотить, сохраняя столько лет, по его собственному признанию, толстые гланды. Можете ли вы, дети мои, представить вообще человека, имя которого вызывает такую причудливую ассоциацию, тухлое яйцо во рту, приручение небольшого потопа? Я – не могу.

Все-таки я врубил свои карманные часы «sonny» («сынка») с трехдюймовым экраном, аппарат размером не больше нормальной ладони, я уже говорил, что здесь на кое-что смотрят сквозь пальцы. Чудная вещица, сделанная как будто для кукольного домика, я ее подобрал там же, где и нищенский мобильник, и таким путем проникал во внешний мир, в действительность. Так и узнал про конкурс на лучшую телевизионную драму из черногорской жизни, в отличие от еще одного, не ограниченного территориально, на который отбирались детские работы, сочинения, о нем я узнал из газеты, заглядывая через неподвижное плечо начальника …

Давай партию в «старого деда» сыграем, Ладислав уже аккуратно рвал старую газету, иди сюда, Тито, нам четвертый нужен…

Но погода … показывал Иоаким на «сынка», на мой крохотный телевизор-лилипут.

Да брось ты, релятивизировал Ладислав иллюзию Иоакима, если не заметил: весна при смерти. Для этого не нужны очки или особая чувствительность. Достаточно перед выходом из дома высунуть руку в окно… Только смотри, чтобы с нее часы не сперли.

Да ты только глянь, как у меня дрожат руки, жаловался, отнекиваясь, старик Иоаким.

Мы без тебя не можем, мил человек, погладил его Деспот по затылку через одеяло, видишь, что от этого никакого толку, и кивнул в сторону коматозного, мы и так страдаем вместо него…

Мы каждый день играли в «старого деда», словно разыгрывали психодраму, исполняя привычный ритуал. Я ваш старый дед, отдайте мне быка, кто его украл, рогатого такого, ты, ты или ты… заводил издалека Иоаким, старый дед, пытаясь по глазам угадать вора.

Знаю, знаю, это довольно глупо и старомодно, даже когда речь идет о бедных каторжниках. Ведь у меня здесь был телевизор-малютка, такой электронный недоношенный младенец, найденыш, редко мне встречались подобные вещицы, маленький экранчик, крохотные динамики, часики, словно для гномика, засыпанного в шахте; ни одной подобной электробритвы я в жизни не встречал, наверное, выпустили только одну такую серию, для арестантов на облегченном режиме, и владелец компании из-за перепроизводства камикадзе переключился на выпуск подводных лодок-оригами, видеомагнитофонов в виде зубной пломбы или на еще что-то подобное, короче, такая у него целевая группа; похоже, он потерпел фиаско, обанкротился. Но зато я мог с помощью этого аппаратика развлекаться разными тетрисами, имитаторами головокружительных гонок с преодолением геркулесовых эфемерных препятствий, глаза на лоб вылезали, когда я следовал за мускулистым Марио, проходящим девять кругов ада, забитых ядовитыми пчелами, всевидящими огнями, ножницами, отсекающими члены, цап-цап, чудовищами, пожирающими встреченных на дороге путников, съедающими их в жареном и отварном виде, бродил по электронным просторам в космическом ночном кошмаре, где зарабатываешь жизни или же теряешь их по дороге, словно волосы или перья.

А вот «старый дед» был нашей игрой – поиск грешника, исповедальный миракль, преступление и наказание, отпущение воображаемых грехов, восстановление справедливости. Старый дед, судья, вор, жандарм. До ужаса совершенный архетип.

Кому, собственно, нужна погода, спрашивал Деспот, Ладислав, скорее себя, чем убеждая Иоакима с покрасневшими от грошовых наказаний за проигрыш ушами, тасуя клочки бумаги ладонями, почерневшими от типографской краски. Очевидно, что – только тем, кто составляет прогнозы. Еще не забылись метеорологические перформансы знаменитого Каменко Катича во времена взлета самоуправления.

И просто невозможно вообразить, продолжал Деспот, прервавшись на секунду, чтобы взглянуть на свернутую трубочкой бумажку, выпавшую нашему коматозному партнеру по игре, на каком таком особом счету в небесной канцелярии был Каменко, что эти его краткие пророчества так прославили и возвели на трон метеорологической Кассандры. Помнится, люди в массовой истерии бежали за ним, требуя от него дождя, как от заклинателя!

Я искоса поглядывал на него, стараясь понять, насколько он переигрывает, а насколько получает удовольствие, с ухмылкой наказывая проигравшего старика, покорно склонившего прозрачную голову и ожидая очередного удара Ладислава, как своей участи.

А теперь, выдохнул Ладислав (словно только что испытал оргазм), упомянутый предсказатель погоды наверняка законсервирован в документации гостелевидения, если не на жалкой пенсии, и заглядывает он в зубы облакам исключительно для души. Видишь, что погода делает с человеком.

Каменко? Ты имеешь в виду Каменко/Кременко, пытался я нащупать рыхлые границы реальности, до которых простирался юмор Ладислава, имея в виду ребячливого балбеса из мультфильмов, про которого уже не одно десятилетие грамотные дети думают, что его мама и папа две хорошенькие рисовальщицы, легкие на подъем с переворотом Ханна и Барбара!

Нет, презрительно покачал головой Ладислав, я имел в виду реального человека, а не химеру, … и добавил задумчиво: если он был реальным.

Мы подождали, пока Иоаким гнусаво пропоет песенку, с которой печально начинается новый круг игры: Я старый дед… А я подумал, насколько разумно и важно человеку погружаться в мультфильм, точнее, в дискуссию о нем? И осторожно начал:

Слушай, я этого пропащего или исчезнувшего метеоролога не знаю, но готов поспорить, что Каменко и Кременко Флинстоун – это своего рода Дон Кихот и Санчо Панса каменного века мультипликации…

Деспот помолчал, глядя в развернутую бумажку, будто вместо ожидаемой карамельки обнаружил в ней окаменевшего в янтаре жука-древоточца. Так подумал я, стриженый книжный битл. Деспот прислонился к стене, опустил свое временное удостоверение личности, то есть развернутую для продолжения игры бумажку, на которой шариковой ручкой была записана тающая, исчезающая идентичность. Все это он проделывал как-то устало, и бумажка небрежно опустилась на его пузо (размером с одиночную камеру средней величины), едва заметно колебавшееся, как будто в нем пульсировала некая брюшная артерия. Потом Деспот огляделся, некоторое время, похоже, изучая стену, на которой, ей-богу, не было ничего, кроме неизвестно когда выцарапанных никому ничего не говорящих имен, обсценных рисунков и сообщений.

Не думаешь ли ты, произнес он, наконец, что жизнь в тюрьме – робинзонада, древняя история? Есть ли существенная разница между этими идиотскими граффити и рисунками какого-нибудь карманника, жулика или насильника, и теми, что на стенах пещеры Альтамиры?

Действительно, подумал я, припомнив одну ироническую философскую притчу, в которой археологи будущего, изучая наш расстроенный мир, вместо глиняных животных и охотников обнаруживают на стенах только такие вот графические романы, с невероятно грудастыми самками и их подчеркнутыми атрибутами материнства, вроде Виллендорфской Венеры, с корявыми половыми органами, плачущими и пьющими кровь, с символами плодородия и культом фаллоса, вставленными в раздвинутую безголовую промежность, – как в храме Афины на острове Эгина или в святилище куроса в вагине, если вам угодно!

Может, я несколько перегнул палку, и все это не для нежных, невидимых барабанных перепонок, но я убежден, что это только для вашей пользы, ради поучения, потому что не надо прятать малышей от жизни, от смерти. Я не из тех, кто запрещает детям ходить на похороны, слушать взрослые разговоры, смотреть на наготу. И потому иди, пощупай покойника…

Вы говорите, что мои воспитательные методы слишком авангардны? Ну, мы можем только предполагать. Поиграем в Метеоролога, положив ладонь на горячий детский лоб… Хотя, ладно, несколько смягчим условия:

итак, что может случиться, если опять появятся упомянутые антропологи из будущего и обнаружат тени Каменко и Кременко, этих симпатичных придурков из мезозойского соседства на доске для комиксов в пещере Платона, или застывших, как в Помпеях, после извержения медийного вулкана?

Так вот до чего я дошел в нашей поучительной истории, предназначенной, прежде всего, молодым, в своем «Любимчике», в этой дидактической поэме, дошел до места, начиная с которого утверждаю, что люди мечтали о боге не как о единственно возможном идеале, но о сверхчеловеке, то есть о полубоге, в лучшем случае – о боге с человеческим лицом. Целый бог слишком тяжел, как зубная боль. В основном, склонность к несовершенному, на три четверти божеству или преувеличенному человеку (который был бы богом без силы, не будь у него одной страшной тайны в виде дефекта речи, известной как язык) существует с незапамятных времен, с тех пор как стали ожидать Благую Весть. Иисус, заклятый спаситель утопленников. А кто такие Супермен, Бэтмен или доисторический Мандракк, разве не легкие пародии на него?

А Каменко/Кременко? Эта пародия на пародию, тень тени? Что с ним делать нашим далеким, еще не родившимся археологам? К какому выводу они бы пришли, оказавшись в этом мультфильме?

Просто они обнаружат цивилизацию, искаженную насмешкой, сумму просчетов и тупиков, пьяненьких простоватых ангелов, все то, что мы видим. Консервные ножи из меч-рыбы, пылесосы из игуаны, подъемный кран из динозавра и прочие симпатичные примеры цивилизованного «естественного» уничтожения. Все наше знание приближает нас к нашему незнанию, оно приближает нас к смерти, которая не приближает нас к богу… И кто тут мог что-нибудь придумать, по праву задается вопросом каменный идол? Нужны ли нам теоретические короткие рассказы, знание, сжатое до рок-песен, видеоигр, компьютерного вируса? Где, дети мои дорогие, мудрость, утерянная в знании, а где знание, исчезнувшее в информации?

Мифический Супермен в соответствии с легендой пропагандирует американский образ жизни, а Каменко/Кременко – глупость как латентную форму уничтожающего прозябания. Это для вас звучит слишком умно? Но теперь представь себя, о, бледное дитя, что именно ты, только что отнятый от искусанной, окровавленной материнской груди, при помощи ломающейся машины времени оказываешься в каменном, непоколебимом веке. Где выключатель, где пуговица на рубашке?.. Это старая сказка: ты оторвался от земли, не разбираешься в машинах. И вот остается тебе только начать рисовать на песке комикс о герое, который, в отличие от тебя, все знает. О том, который похож на тебя, но превращается в силача, как только съедает что-нибудь полезное.

Но только смотри (не бери пример с меня, неисправимого грешника, послушай меня), чтобы этот универсальный всезнайка, богочеловеколикий истолкователь вместо шпината (как Моряк Попай), криптона, каменного бронтобургера и тому подобных рекламируемых лакомств от повара божественной силы, – не выбрал на обед именно тебя, сынок.

Каменко? Кременко? очнулся от дремоты Деспот, этот олух… Однако славен, как Ахиллей, смотри-ка. Уорхол предсказывал, что любой человек на свете когда-нибудь переживает свои пять минут славы. Только я иной раз задаюсь вопросом, неужели кардиохирург, под скальпелем которого скончался пятидесятилетний художник, пережил свои пять минут именно тогда, когда в ужасе голыми ладонями сжимал открытое сердце? Или, может быть, позже, когда уже некое маркетинговое агентство могло запустить рекламный слоган его медицинской фирмы: «Ложитесь под скальпель, который вскрывал сердце Энди Уорхола!» А потом повторить несколько раз в цвете бледноватой крови. Dixi.

Ладислав Деспот выстреливал своим новым цинизмом, преклонив колени на кровати (скорее как барахтающийся в воде щенок, чем как верующий, которого застали во время молитвы), и, согнувшись над собственной тенью, вырезал под ней что-то на обшарпанной стене. Выпрямившись, он с удовольствием осмотрел свое творение, согнулся, чтобы обдуть пыльные контуры рисунка, и пальцем протер зубы – словно их чистит, будто только что воспользовался затупившимся боковым резцом, похожим на сахарную голову – и тут мы увидели на стене нахальное облачко, за которым пригорюнилось маленькое скользящее солнышко.

Не знаю, какой глубокий, эмблематический смысл вкладывал в рисунок Ладислав Деспот, но по мне – так эта его рисованная отрыжка более всего походила на метеорологический значок, к тому же казалось, что я сам стою в мелком облачке, не доходящем мне до щиколоток. Несмотря на мои дурацкие ассоциации, произведение Деспота привлекло наше пристальное внимание, что даже обыкновенно нарколептический Иоаким протер свои мутные глаза, а муха, белая от осыпающейся известки, слетев со стены, уселась рядом – на рефлекторно съежившийся оголенный сосок нашего неподвижного сокамерника.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю