444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Сталинград (СИ) » Текст книги (страница 7)
Сталинград (СИ)
  • Текст добавлен: 19 июля 2026, 18:00

Текст книги "Сталинград (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)

Глава 13
«Октябрьская работа»

Октябрь дал нам новую цель – не колонну на дороге и не точку в городе, а немецкие батареи за линией.

Тяжёлые гаубицы стояли в трёх верстах за передним краем, укрытые балкой, и били по северному участку вторую неделю: по окопам у завода, по тылам, по дорогам подвоза. Пехота просила снять их или хотя бы прижать, дать роздых. Цель была хуже колонны. Колонну проходишь раз, и она горит. Батарею одним заходом не возьмёшь: орудия окопаны, расчёты по щелям, огневая раскидана широко. Самих стволов с воздуха не достать – слишком зарылись в землю; достаёшь расчёты, передки, тягачи, готовый снаряд, сложенный у орудий. А для этого надо ходить над батареей не раз и не два, и каждый круг дороже прежнего: пока зенитка вокруг живая, она с каждым твоим заходом пристреливается ровнее.

Заявку я разбирал с лётчиками у землянки, по карте на патронном ящике. Грязь после распутицы не сошла – только схватилась сверху коркой, под которой стояла прежняя каша: сапог уже не тонул, но и опоры не держал.

– Батарея здесь, за балкой. – Я повёл карандашом по карте. – Гаубицы тяжёлые, при них зенитка малого калибра, двадцать миллиметров и тридцать семь, как всегда у батарей. Первый заход всем, по огневой: эрэсы и бомбы, осколочными по расчётам. Потом повтор пушкой – по тому, что осталось живым. Два захода. Может, три. Больше трёх над ней я не дам никому: на четвёртом она нас пересчитает.

– А верх? – спросил Морозов.

– Пара Яков, по уговору, на отход. Над целью держим сами.

Поднимал я семь машин: свою семёрку с Захаровым справа, Морозова с Сошниковым второй парой, Гладкова с Бабенко третьей. Седьмым шёл Дёмин.

Дёмин был из осеннего пополнения, пришёл на той неделе, и боевых за ним числилось всего ничего – два-три вылета по тылам, без серьёзной зенитки и без истребителя на хвосте. Сегодня ему выпадало первое настоящее. Своей пары у него пока не было, и я взял его при себе, седьмым, чтобы шёл за моим звеном и делал, что скажу, не больше.

– Дёмин. Держишься за мной, повторяешь мой заход с превышением. Не доворачивай за целью, не добивай. Отстрелялся – сразу на выход, над огневой не висни. Понял?

– Понял, товарищ капитан. – Ответил он быстро, и в «понял» этом было больше нетерпения, чем послушания. Я знал такое нетерпение. С таким же рвался когда-то Сошников, и оно стоило ему машины в первый же вылет. Сошников стоял тут же, слушал молча и смотрел не на меня, а на Дёмина – узнавал в нём себя сентябрьского.

* * *

К батарее мы вышли низом, со стороны солнца, как могли.

Огневая открылась за балкой сразу. Серые холмики окопанных орудий. Ровики. Тёмные туши передков и тягачей позади. Тропки, натоптанные расчётами по грязи. Гаубицы стояли врассыпную, широко; в одну очередь их не собрать.

– По огневой, как уговорено. Я первый, Захаров за мной. Морозов – дальний край. Дёмин – за мной, с превышением. Пошли.

Я положил семёрку на ближний ровик с малым углом, чтобы не зарыться. Нажал на эрэсы. Восьмёрку реактивных сорвало с балок длинной чередой, они ушли вниз дымными нитями и встали по огневой кустом. Серое вспухло. По краю мелькнули фигуры, кинувшиеся в щели. Сотку я положил на окопанное орудие. Прошёлся пушкой по тропке к передку – двадцать три миллиметра вспороли грязь в две борозды. Рванул вверх, вправо, уходя с огневой. Машину на выходе тряхнуло, вдавило в бронеспинку перегрузкой. Сзади забил короткими Ковальчук – по тем, кто высунулся из щелей мне вслед.

– Передок горит, командир, – доложил он из задней. – И зенитка слева, у дальнего орудия, частая.

Зенитка открыла, когда я уже выходил. Снизу поднялись две дорожки трассеров. Двадцатимиллиметровая частила мелким, дробным. Тридцатисемимиллиметровая била реже и тяжелее, и каждый её снаряд лопался грязным бутоном с прозеленью посередине, точно по той дорожке, какой я только что прошёл. По мне не достали. Достали тех, кто шёл следом.

Захаров прошёл за мной чисто, скупо, как всегда – двумя короткими по щелям. Морозов с Сошниковым ударили дальний край: сбоку я увидел, как от их захода занялся передок и потянул чёрным, а за ним вспыхнул второй. Гладков с Бабенко добавили эрэсами по центру, подняли над огневой бурый куст разрыва. Дёмин шёл за мной, повторял. Сотку он положил с перелётом – высоко, рано сбросил, по нетерпению. Но эрэсы и пушку дал по огневой и в первый заход вышел за мной, как велено.

С разворота я оглядел огневую. Горели передок и тягач. Один ровик дымил серым – там, должно быть, занялся готовый снаряд. Но гаубицы стояли. Расчёты пересидели заход в щелях. Зенитка работала вся. Батарея стояла, как стояла.

– Не подавили, – сказал я в эфир. – Повтор. Пушкой, по орудиям и щелям. Один заход – и домой. Дёмин, со мной, всё то же: не висни.

* * *

Повтор и есть самое дорогое над батареей.

В первый заход ты для зенитки внезапный. На повторе она тебя ждёт. Знает, откуда зайдёшь. Знает, на какой высоте. Знает, куда потянешь на выходе. Я повёл семёрку на огневую вторично, ниже первого. Трассы встали гуще – немец положил заградительный там, где мы прошли. Дал по орудийной щели в упор, до отдачи в плечо, до белого следа на бруствере. Потянул из огня. Захаров за мной. По нему достали – от плоскости брызнуло, отлетел клок обшивки, – но борт шёл ровно, мотор тянул. Гладков с Бабенко зашли следом, по центру. Бабенко срезал длинной зенитный расчёт у крайнего орудия: трассеры оттуда враз погасли.

Морозов на повторе прижал заход. Ему достался дальний край, тот, что он уже подпалил. Он пошёл на него низко, доводя пушку до самых щелей, добивая расчёт у орудия. Заход положил хорошо. Но вышел низко и тихо, на малой скорости – как выходит тот, кто додержал прицел дольше нужного. На этом выходе его и подловили.

– Сверху, мессеры, пара! – Ковальчука в задней будто подбросило. – На Морозова валятся, сверху-сзади!

Я вскинул глаза. Пара Яков, что держала верх, ушла к городу – потянулась за чем-то своим. В ту минуту, когда мессеры свалились, её над нами не было. Двое сыпались из солнца. На Морозова. На тихоходного, низкого, выходящего из захода, голого сзади.

– Морозов, на тебе сидят! – Я бросил семёрку к нему, понимая уже, что не успею: я был на другом краю огневой.

Успел Сошников.

Сошников шёл за Морозовым ведомым, выше и сзади, как ведомому положено. И когда мессер свалился на спину его ведущего, зелёный не ушёл вверх, спасая себя. Не шарахнулся, как шарахнулся бы в сентябре. Он довернул – навстречу мессеру, под него, закрывая Морозову хвост своей машиной. Дал из всех стволов по идущему сверху немцу. ВЯ прошла мимо, как часто проходит на встречном. Но мессер увидел перед собой не голую спину Морозова, а лоб штурмовика с тремя стволами, прущий на него в упор, – и отвалил, бросив атаку, ушёл свечой вверх. Второй немец, шедший уступом, в эту тесноту не полез. Тоже отвернул.

Сошников закрыл ведущего собой. Тот самый зелёный, что в первый вылет добивал цель, забыв про небо, которого я весь сентябрь учил не рваться, – сегодня сам, без приказа, встал между мессером и Морозовым.

А пока он закрывал ведущего, я потерял из виду Дёмина.

Дёмин сделал ровно то, от чего я его остерёг. Зашёл за мной. Дал пушкой. И не вышел. Ему показалось мало. Он довернул на орудие, которое не добил, пошёл на него вторым кругом, сам, по своей воле, один, низко. Повис над огневой лишние несколько секунд. Те самые, про которые я говорил ему на земле. Тридцатисемимиллиметровая, что всё это время его ждала, эти секунды и взяла.

– Меня зацепило! – Голос Дёмина, высокий, рваный. – По мотору! Дымит… тянет вправо!

– Ворочай за балку, домой тяни! Прямой над огневой не ходи – срежут! – Я бросил семёрку к нему, под него, прикрывая. – Высоту разом не теряй! Тяни на малом газу, сколько мотор даст!

Машину его повело. По фюзеляжу за ним тянуло дымом – бледным сперва, потом черней, с маслянистым отливом: бьёт по мотору, гонит масло на выхлоп. Мотор хватал с перебоем, давился, кашлял на каждом обороте. Бронекорпус держал кабину, не давал ей развалиться, но без мотора Ил-2 – утюг, и это знали мы оба. Дёмин уводил машину за балку, к нашему краю. Я шёл рядом, ниже и сзади. Он держал её, чужую уже, оседающую, тянул ручку на себя – но высота не держалась: машина шла вниз, к степи, ступенями, проседая на каждом захлёбе мотора.

– Не дотяну до полосы, командир. – Голос его опал, без прежней рваной высоты, совсем по-другому. – Мотор встаёт.

– До полосы не надо. Дотяни до своих и садись на брюхо, на ровное. Под тобой уже наши. Шасси не выпускай. Садись на живот, тяни ручку на себя до последнего. Я над тобой.

Он сел за нашим передним краем, на бурое раскисшее поле, на брюхо. Винт поймал землю, лопасти загнуло назад, машина пошла юзом, вспахивая грязь, и встала, задрав хвост, поперёк пашни. Я качнул семёрку над ним низко – раз и другой, считая секунды до того, как откинется фонарь. От машины, привалившись к плоскости, отползал человек: медленно, на руках, волоча ногу. Живой. К нему уже бежали от ближнего окопа, согнувшись, по раскисшему полю.

Я собрал шестёрку и повёл домой. Над серединой пути нас нагнала наконец пара Яков – те самые, что весь бой провисели где-то у города; покачали крыльями, пристроились сверху. Прикрывать было уже нечего. Звать их я не стал.

* * *

Сели мы в полдень, все, кроме Дёмина.

Дёмина привезли на полуторке к вечеру. Ногу ему посекло осколком – не насмерть, кость цела, но месяца на два он выходил из строя. Машину списали там, где она легла: мотор перебит, фюзеляж сложен, на ремонт тянуть нечего. Первый тяжёлый вылет обошёлся ему ногой и машиной. Обошёлся дёшево, если по правде: повиси он над той батареей ещё секунду – привезли бы не его, а похоронку. Я зашёл к нему вечером. Он лежал бледный, с забинтованной ногой, и виноватился – не за ногу, за машину: казённую, новую, угробил в первый же серьёзный вылет. Я сказал ему то, чего когда-то не сказал Сошникову, а надо было: машину спишут и дадут другую, а вот второй такой ошибки у него уже не будет, если эту запомнит. Машин у страны больше, чем лётчиков, доживших до второго вылета.

Прокопенко обошёл семёрку, нашёл по правой плоскости рваную дыру от двадцатимиллиметровой – не задело ни тяги, ни бака, повезло, – и молча взялся ставить заплату, считая мне новый счёт по машине. Захаровский борт принёс пробоину по плоскости, тоже без беды. Морозовский тоже пришёл с дырами с дальнего края, но мотор был цел, и Морозов ходил мрачный не из-за машины. Он подошёл ко мне у стоянки, помялся и сказал коротко, не глядя:

– Сошников меня закрыл. Я вышел низко, дурак, додержал прицел. Если бы не он – сняли бы.

– Знаю. Видел.

Сошникова я нашёл у его машины. Он стоял, смотрел, как оружейник чистит ему стволы, и был молчаливее обычного – не гордый, а будто сам ещё не разобрал, что сделал. Хвалить в полку я не любил, да и нечего хвалить за то, что лётчик закрыл своего ведущего: это не подвиг, это работа пары. Я сказал ему одно:

– Сегодня пару водил ты, не Морозов. Запомни, как это было. Завтра опять полетишь ведомым – но летать будешь уже по-другому.

Он не ответил, только опустил глаза на чистимые стволы и сжал губы. Понял, кажется, не словами – тем местом, которым понимают в воздухе.

Над разбором я в тот вечер засиделся при коптилке, пока не выстыла землянка. Батарею мы прижали, но не подавили: на день-два замолчит, потом снова заговорит, и нас снова на неё пошлют. Такая она, октябрьская работа, – нудная, без счёта и без победы, своих стачивает медленно, по машине, по ноге, по человеку. Я вписал дыры по двум бортам, списанную машину Дёмина, его ногу. А отдельной строкой, внизу, не для штаба, для себя, – про Сошникова: ведомый закрыл ведущего, без приказа. Подержал над этой строкой карандаш, хотел добавить, что растил его на это с сентября, – и не стал. В приказ такого не пишут, а себе я и без приказа знал.

Дёмин в ту же тетрадь не лёг ни строкой. Он лежал на нарах через две землянки, с забинтованной ногой, и входил сейчас в то самое узкое место, из которого Сошников только что вышел. Тот же порог, и каждый берёт его сам. Сошникова я довёл. Дёмина начну доводить заново, с того же начала, с какого начинал с Сошниковым, – если батарея даст время.

Над аэродромом стыла октябрьская ночь, пахло стылой землёй и отработанным маслом, тянуло железным холодком – тем, что приходит перед первым снегом. Грязь на стоянках прихватывало первым лёгким заморозком – к утру подмёрзнет, станет легче катать машины. На стоянке темнело пустое место: там утром стояла машина Дёмина. Рядом Прокопенко в темноте добивал заплату на моей семёрке, и стук его по дюралю шёл ровный, как всегда. Заявок на завтра уже навезли: та же батарея, тот же северный участок, та же работа. Я закрыл блокнот. До большого, которого я ждал и про которое молчал, оставалось ещё считать дни – а пока был октябрь, и батарея за балкой, и Дёмин на нарах с посечённой ногой, и Сошников, ставший за один заход старше.

Глава 14
«Канун»

Ноябрь начался с того, что ночами к Конной пошли колонны.

Они шли с тыла, по той же раскисшей и схваченной первым морозом дороге, по которой осенью к нам везли заплаты, баллоны и ленты, – но теперь шли не подводами, а машинами, и шли не по одной. Я слышал их из землянки: тяжёлый, натужный гул полуторок и трёхтонок, идущих гружёными на пониженной передаче, без фар, в темноте. К утру у дальнего края стоянок, за капонирами, вырастало то, чего вчера там не было: ряды бочек, укрытых сетью, штабеля ящиков, обвалованные ниши с боезапасом. Везли горючее. Везли снаряд. Везли больше, чем мы за день жгли.

Полк за осень привык к простой арифметике: сколько привезли, столько и сожгли, и горючего на стоянке всегда было ровно на завтра, не больше. А теперь привозили с запасом. Бочки с Б-78 не уходили под крыло за сутки – они стояли, копились, и к ним добавлялись новые. Бензозаправщик на шасси ЗИСа, тот единственный, что обслуживал наши стоянки, теперь ходил не один: ночью к Конной приходили ещё два, чужие, с других баз, сливали и уходили в темноту. Снаряд к ВЯ привозили ящиками впрок, складывали в обвалованные щели у стоянок, и оружейники не успевали разносить – копили. РС лежали в нишах рядами, под сетью, больше, чем брали на вылет.

Везли с запасом то, что с запасом не возят, когда собираются и дальше обороняться.

Разгружали по ночам, всем, кто был на ногах. Бочку с Б-78 – двести литров, под центнер с лишним – двое с трудом стаскивают по слегам с борта трёхтонки, а потом катят к нише вдвоём, и она норовит уйти вбок, и под нею хрустит схваченная морозом стерня. Я выходил на разгрузку наравне с технарями: лётчиков на вылетах в эти дни почти не жгли, и руки были свободны. Катали бочки от машин к обвалованным щелям, ставили в ряд, накрывали сетью; ящики со снарядом к ВЯ – по двое, за ручки, осторожно, не роняя; РС несли по одному, как несут что-то, что может укусить. Грузовики приходили, сваливали, разворачивались по тёмному полю на ощупь, без фар, и уходили за новым. К утру руки гудели, спина не разгибалась – но это была не та осенняя усталость, когда тащишь машину из распутицы и проклинаешь грязь. Эту усталость таскали охотно. Под нею угадывалось то, чего полк ждал с лета.

* * *

Наряд на день в эти дни приходил куцый.

Трофимов отдавал его коротко, без обычного «город не ждёт»: пара на разведку, иногда звено по острой заявке – и всё. Не восьмёрки, не полк в воздухе. Я сперва принял это за нехватку погоды или машин, а потом понял: не светить. Полк сознательно сбивал темп. Над передним краем мы теперь висели ровно столько, сколько надо было пехоте на сегодняшний день, и ни вылетом больше – будто нас и не прибавилось, будто мы всё та же осенняя, стачиваемая батареей эскадрилья, какой немец привык нас видеть с сентября.

– Летаем по заявке, не больше, – сказал Кравцов на стоянке, негромко, для лётчиков. – В эфире – короче. По полю днём массой не ходить.

Он не объяснил, отчего так. Он и сам теперь резал фразу на середине, ронял половину слов, будто длинное слово тоже куда-то светило.

– Прячемся, что ли? – спросил Бабенко.

– Бережёмся, – поправил Кравцов и не стал объяснять, от чего.

Бабенко сплюнул, поглядел на забитые снарядом ниши, на сети, под которыми стояли заправленные машины, и больше ничего не сказал. Он, как и все, складывал в уме одно с другим: горючее везут бочками, снаряд складывать некуда, летать не велят, а беречься велят. Из этой арифметики у каждого в эскадрилье складывалось своё, и складывалось верно, только без числа. По стоянкам в эти дни ходило негромкое, не уставное: скоро. Никто не знал, когда, и никто не спрашивал вслух – спрашивать о таком на войне не положено, – но в том, как набивали ленты, как катали бочки, как берегли моторы, было это «скоро», и оно держало людей лучше всякого приказа.

Кравцов говорил ещё – про связь, про дисциплину на стоянке, про то, чтоб не курили у заправленных машин, – и я ронял в нужных местах короткое «ясно», как роняют его на разборе, не вникая, а слова шли мимо. Я стоял, заложив руки за спину, и под ватником большой палец загибал по очереди другие, считая, – не пробоины, не заправки, а дни, и пальцев не хватало, и я начинал сызнова. Дыхание сбилось на чём-то у Кравцова про эфир, и я заметил, что не дышу, и заставил себя выдохнуть ровно. Он сказал «бережёмся», и слово упало рядом с моим счётом, и легло точно: бережёмся к числу. Число у меня было. Я не сводил с Кравцова глаз, чтоб не выдать, что слушаю не его, – а под рёбрами шёл свой разбор, тихий, без слов, тот, что я вёл всю осень и о котором не докладывал ни Кравцову, ни в полк, никому.

* * *

На соседние поля сели чужие.

Я узнал об этом не из сводки – увидел сам, с воздуха, на разведке. Поля, что лежали к северу и востоку от нас, ещё в октябре стояли пустыми или держали по звену; теперь под их маскировочными сетями стояли машины, и машин было много. На одном – двухмоторные, с разнесённым хвостом: пикировщики, Пе-2, целый полк, укрытый по капонирам. На другом – штурмовики, новенькие Ил-2, без единой заплаты на плоскостях, такие, каких у нас в полку не было ни одного: пришли с завода прямо сюда. На третьем – истребители, и среди привычных «яков» стояли незнакомые, короткие, тупоносые машины новых серий, которых я раньше над этим участком не видел.

Их садили скрытно и держали под сетью. Они не летали. Целые полки стояли на земле и не поднимались в воздух – копились так же, как копилось у нас горючее в бочках. Их берегли к одному дню, как берегут патрон в магазине: не тратить, пока не дана команда.

Маскировку мы держали свою сами, руками, без надежды на чужие. Сети над капонирами перетягивали так, чтобы провисали неровно, как провисает над пустым местом, а не над машиной; в ячейки совали стерню и пучки сухого бурьяна, ломая ровную тень крыла. Колеи, что машины набили за день к стоянкам, заметали и присыпали – прямая колея с воздуха выдаёт капонир вернее самой машины. Поодаль, на отшибе, стояли две ложных стоянки: фанера, жерди, старый чехол, наброшенный горбом, – издали штурмовик, вблизи ничего; на них немец, если придёт, и положит первую бомбу. Я обошёл их вечером с Кравцовым, поглядел придирчиво и велел перетянуть одну сеть наново: из-под неё косо торчал угол элерона, ловил последний свет, блестел. Мелочь. Из таких мелочей немец и читает землю – а потом приходит ночью и кладёт бомбу в капонир, и наутро в строю не восемь машин, а шесть. Я перетягивал эту сеть не как инженер, проверяющий фанеру. Я считал под нею не углы и тени – я считал борты, которые должны были дожить до того дня и подняться все. Потерять хоть один сейчас, за неделю до, по нашей же небрежной сети, по торчащему элерону – этого я боялся больше зенитки. Зенитка возьмёт в бою, на работе; а тут мы отдадим машину ни за что, не сделав ею ни единого захода в тот день, к которому её всю осень тащили из распутицы и латали по ночам.

Я прошёл над своим полем на возврате, низко, и поглядел на него их глазами – глазами немца, если бы немец сюда заглянул. И не увидел почти ничего. Капониры обвалованы землёй, машины под сетями, между сетями натыканы кусты и стерня, ложные стоянки с фанерными макетами поодаль, чтобы оттянуть бомбу. Аэродром лежал тихий, рассредоточенный, прижатый к земле – будто полупустой. А в нём была вся эскадрилья, и горючее на много вылетов, и снаряд впрок.

* * *

В середине ноября меня послали парой на разведку – посмотреть, что у немца в тылу.

– Визуально, – сказал Трофимов. – Пройди по переднему краю и за него, на сколько хватит. Смотри, не копит ли он чего против нас. Назад – на бреющем, без боя. Связь – только если что важное. На одной машине пойдёт фотоаппарат, на твоей.

Я взял Захарова. Семёрку с АФА в фюзеляже – себе, Захарова – справа, прикрывать. Поднялись в стылое утро, под низкой, но уже разорванной облачностью, и пошли на запад, к переднему краю, на средней, чтобы видеть землю.

Передний край немца лежал, как лежал всю осень. Окопы, ходы сообщения, дымки полевых кухонь в балках, редкое движение по дорогам подвоза – то самое неторопливое, привычное движение обороны, которое живёт само по себе и никуда не торопится. Я держал семёрку ровно, на постоянной высоте и скорости, чтобы фотоаппарат брал землю без смаза: разведку снимают по линейке, не как штурмуют. Захаров шёл уступом, выше и сзади, и смотрел за небо, пока я смотрел за землю, – на разведке пилот наполовину слеп вверх, и весь верх держит ведомый.

Я прошёл вдоль края и за него, в глубину, и смотрел жадно: на дороги, на станции, на балки – не стягивает ли немец резервы, не копит ли против нас то, что мы копим против него. Считал машины на дорогах, прикидывал колеи, искал свежие, набитые тяжёлым, искал укрытую под балками технику, дымы непогашенных за день костров, всё то, чем тыл выдаёт, что он подобрался к удару.

Чем дальше я уходил за край, тем тоньше делалась под крылом своя земля и тем громче било в висках. Тут уже всё было его – каждая балка под нами могла держать спаренную зенитку, каждый перелесок мог поднять пару с ближнего поля. Две машины в чужом небе, на ровной, как по линейке, высоте, без права на манёвр, пока не отснято, – это два неподвижных пятна на чьём-то планшете. Я держал ровно, а внутри всё подбиралось, как подбирается перед прыжком, и я ловил себя на том, что не дышу полной грудью, экономлю, будто и дыхание видно с земли. Семёрка шла прямо и тихо, фотоаппарат щёлкал кадр за кадром, а я ждал той секунды, когда нас наконец увидят, – и считал, далеко ли ещё до балки, на которой поворот домой.

Он не копил. Он стоял в обороне, кормил кухни, возил по тылам обычное, и ничего в этом тылу не сжалось, не сгустилось, не подобралось к прыжку. Немец нас не ждал. Он всю осень бил нас в городе, привык, что бьёт, и собирался бить дальше, как бил, – и в его тылу не было ни одной приметы того, что он чует над собой занесённую руку.

– Спокойно у него, – сказал Захаров в эфир, скупо, по-захаровски. – Как на курорте.

– Снимаю, что вижу. Идём дальше до балки и поворачиваем.

Зенитка достала нас на отходе. Над ближним к фронту узлом дорог поднялись две дорожки трассеров – двадцатимиллиметровая, частая, дробная; немец положил заградительный по курсу. Я бросил семёрку вниз, на бреющий, и трассы прошли поверху.

– Пара сверху! – Ковальчука в задней качнуло. – «Мессеры», двое, заходят слева-сзади!

– На бреющий, прижались! Захаров, ниже!

Мы упали к самой земле, к степи, к балкам, и пошли домой бреющим, размазывая тень по бурой стерне. На бреющем штурмовика взять трудно: снизу под тебя не подберёшься, сверху – теряешь высоту вместе с ним и рискуешь воткнуться. Мессер дал по нам сверху раз, длинной, мимо – трассы легли в стерню впереди, подняли бурые фонтанчики; Ковальчук ответил коротко, отгоняя; немец проскочил, полез вверх для второго. Второго захода он не сделал. Над нами уже была своя земля, и над передним краем встала навстречу немцу наша зенитка, и пара отвалила, не полезла. Мы дотянули до Конной на бреющем, с одной дырой в захаровской плоскости и с полной плёнкой того, что я снял.

* * *

Прокопенко держал семёрку не так, как держал осенью.

Осенью он латал её каждую ночь, ставил заплату на заплату, и счёт по машине у него рос. Теперь он её берёг. Дыру от разведки заделал к утру, как всегда, – но всё остальное, что в вылетных днях он чинил наживую, лишь бы машина встала в строй к четырём пятнадцати, теперь он перебирал основательно, на чистый металл, как чинят, когда есть время и когда машина нужна не на завтра, а на тот день, к которому её готовят.

– Мотор перебрал, Алексей Петрович, – сказал он, не отрывая глаз от законтренной гайки и пробуя её пальцем на сдвиг. – Маслосистему промыл, фильтры сменил, регулировку выставил. Гонял на земле – тянет ровно, как новый. Ресурс берегу. Не жгу её попусту по этим разведкам.

– Бережёшь к чему?

Он поглядел на меня снизу, от мотора, и не ответил сразу. Потом сказал, складывая ветошь:

– А к чему её всю осень из бочек заливали по капле, а теперь привозят бочками? Я, Алексей Петрович, машину чиню, а не сводки читаю. Но бочки считать умею. Видать, скоро ей много работы. Вот к этому и берегу.

Он не спросил у меня числа. Он его и не ждал – он, как и весь полк, видел только горючее в нишах и чужие полки под сетями, и из этого складывал своё «скоро». Я мог бы назвать ему день. Не назвал. Число лежало у меня под рёбрами, и я носил его, как носил весь том всё, что знал, – молча, потому что назвать его – значило не облегчить, а взвалить.

Оружейники в эти дни набивали ленты впрок, как никогда. ВЯ, ШКАС – звено за звеном, ящик за ящиком; ленту к ВЯ снаряжают через машинку, патрон за патроном, и в обычные дни набивали к вылету, в обрез, а теперь набивали короба загодя, складывали под сеть готовыми, чтоб в нужный день не набивать, а подавать. Снаряд они перебирали поштучно – бронебойно-зажигательный к бронебойно-зажигательному, осколочно-зажигательный отдельно, – раскладывая чередование в ленте так, как ляжет по цели; в обороне по колонне и расчётам клали гуще осколочный, а тут оружейник нет-нет да и подкладывал больше бронебойного, не зная сам зачем, по чутью на тяжёлую работу. Подвешивали и снимали РС на пробу, прозванивали электрозапал направляющих, проверяли на щелчок замки бомбодержателей под пустой подвеской. Бомбы – ФАБ-сотки и осколочные – лежали в обвалованном погребке у стоянок рядами, со ввёрнутыми, но не взведёнными взрывателями, прикрытые от сырости. Снаряд везли и везли. Старшина по вооружению принимал его под расписку и ругался, что складывать уже некуда, а его всё везут, – и ругань эта была хорошая, не осенняя.

* * *

Вечером я обошёл стоянки, как обходил всегда.

Аэродром лежал тихий и полный. Под сетями стояли машины – заправленные, перебранные, с набитыми лентами, с подвешенным боезапасом, готовые. В обвалованных нишах копились бочки и ящики, которых хватило бы на работу, какой полк не вёл с самого сентября. На соседних полях, за горизонтом, под такими же сетями стояли свежие полки – пикировщики, штурмовики, истребители, – и не летали, берегли себя к одному дню. Передний край немца в этот вечер кормил свои кухни и не знал, что над ним собрано, и не ждал.

Всё это копилось не для обороны. Обороняются тем, что есть на завтра; так копят, когда собираются бить – крепко, разом, в один день. Армия за моей спиной сжималась в кулак, и сжималась тихо, под сетями, в темноте, руками тех, кто возил бочки по ночам и набивал ленты впрок. Оборона, которую полк тащил с сентября – по колонне, по батарее, по городу, по машине, по человеку, – этими ноябрьскими ночами кончалась. Не вылетом кончалась, не боем – горючим в нишах и тишиной в эфире.

Я стоял у семёрки, перебранной и заправленной, и считал про себя то, что считал всю осень и о чём молчал. Дней оставалось мало. Я знал, сколько именно, и знал, что будет в тот день, и знал даже, чем тот день обернётся к февралю, – но всё это лежало под рёбрами и наружу не просилось ни словом. Наружу просилось другое, простое, общее со всем полком: вот-вот. Скоро.

Прокопенко в темноте, у мотора, проверял в последний раз законтренный фильтр – не потому, что не проверил днём, а потому, что руки сами лезли проверить ещё раз то, что было сделано верно. Я постоял рядом, поглядел на его руки в свете прикрытой переноски, и пошёл к землянке. Завтра-послезавтра нам перестанут давать куцый наряд на пару по заявке. Завтра-послезавтра всё это горючее в нишах пойдёт под крыло разом, и чужие полки поднимутся с соседних полей, и фронт за моей спиной перестанет обороняться. Я загнул ещё один день. Их осталось совсем немного.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю