Текст книги "Сталинград (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Глава 3
«Счет»
В четыре пятнадцать на Конной было ещё темно. Шестёрка уходила в темноту по одному, на слух: мотор за мотором, короткая дача газа, синий выхлоп, который гас раньше, чем машина отрывалась от полосы. Сжатый воздух из баллона проворачивал винт, мотор схватывал, горбатый разбегался по чуть видной полосе на два костра по краям – больше ориентиров не было. Я взлетел третьим. Семёрку Прокопенко поднял к сроку: заплата по правой плоскости держала, кромка не свистела. Перед тем как пустить меня в темноту, он провёл ладонью по шву на консоли – там, где вчера зашивал, – и убрал руку. Своё он сдержал.
Собрались над аэродромом на четырёхстах, в той серой мути, что стоит за полчаса до света, и пошли на запад. Шестёрка: я с Захаровым, Морозов с Тихоновым, Бабенко с Паниным. Под Бабенко и Паниным висели сотки – батарею у переправы надо класть бомбами, эрэсами такую цель не возьмёшь. Остальные шли с реактивными и пушкой. Воробьёва я оставил на земле, в запасе: пять исправных и одна моя, латаная, – вот всё, что полк давал на это утро.
Вчерашняя колонна была работой на ходу: догнал, прошёл, сжёг, ушёл. Сегодня был узел, а узел – другое дело. Узел стоит на месте и ждёт. То, что стоит и ждёт, успевает закопать зенитки и пристрелять к себе подходы. У переправы через балку немец держал батарею, к ней по сходящимся дорогам стягивал технику, и всё это надо было разбить за то время, что нам дадут, – а дадут немного, потому что ждали.
Светало, когда мы вышли к Россошке. Узел открылся с тысячи, от солнца, как я и повёл: заходить со светлой стороны, чтоб им смотреть на нас против света. Переправа, у переправы батарея – приземистые силуэты под маскировкой, по дорогам машины, повозки, тягачи, стянутые к утренней переправе. Я повёл глазом по подходам, ища, откуда встретят.
У переправы, где дорога сходилась в горло, тёмными квадратами лежала свежеотрытая земля – капониры под зенитки, отрытые за ночь. Копали в темноте, наспех, и копали не вообще, а под нас: ждали с утра именно отсюда, со светлой стороны, откуда я и повёл.
Встретили раньше, чем я довёл. За километр до цели по нам ударило – не снизу, а сверху и спереди, выше нашей высоты. Чёрные разрывы с рваным краем встали по курсу, один, другой, с упреждением. Тридцать семь миллиметров. Одна тяжёлая позиция за переправой, и доставала она нас там, куда счетверёнки не дотягивались: на подходе, на высоте, на выходе. Бил расчёт грамотно – клал не туда, где мы были, а туда, где будем. Я качнул машину, сбил ему упреждение. Счетверёнки пока молчали. Берегли низ. Ждали, когда мы сойдём к земле, в их эшелон.
Я вывел кнопку передачи.
– Бабенко, Панин – по батарее, с ходу, один заход и сразу с набором вправо, в солнце, чтоб тяжёлая вас по высоте не достала. Остальные за мной в круг, по переправе и скоплению. Тридцать семь за переправой: на подходе и выходе ниже пятисот долго не висеть, под него не лезть. Михаил, лента.
– Полная, – отозвалась задняя.
* * *
Бабенко с Паниным пошли на батарею первыми.
Снизились с разворота, с тысячи до семисот, легли на батарею с ходу, один за другим, чтоб тяжёлой досталась пара целей, а не одна. Шли отлого, не пикируя – горбатый не пикировщик, – и сыпали по всей позиции разом, не выцеливая отдельный ствол. Сотки сошли, две машины, восемь бомб; от первой пары вниз пошли тёмные капли, отстали по инерции, легли с упреждением на скорость. Встали кусты разрывов, один за другим, по приземистым силуэтам под сетью. Батарею накрыло дымом и поднятой землёй. Тридцать семь повела было по уходящим, но Бабенко с Паниным уже задрали носы и тянули в солнце, на тот угол, где тяжёлая их теряла. Один заход – и обе вышли. Батарея молчала.
Я повёл круг.
Первый заход – эрэсами по переправе. Довёл настил в прицел, сошёл реактивными с обеих консолей. Реактивные легли по настилу и по тому, что у настила скопилось, – повозки, передки. Доски настила встали дыбом, одна повозка свалилась с края в балку вместе с упряжкой; переправа осела, перекосилась. Я провалился над самым настилом, обдав его выхлопом, и потянул вправо, в круг, с набором.
И тут ожил низ. Снизу навстречу пошли трассы – счетверёнки, две или три, по обочинам у переправы. Мы сошли в их эшелон, и они начали класть по кругу, в ту точку, через которую мы проходили по очереди. Это была их работа, и делали они её спокойно, как на полигоне.
Я довернул на второй заход, ниже, на четыреста, по тягачам на ближней дороге. Дал из пушки, короткими; отдача шла в плечи через всю машину. Тягач встал, за ним второй. Сзади ударила турель – Михаил по счетверёнке слева, длинной.
– Слева подавил. Лента – половина, – пришло из задней, ровно.
На третьем проходе по кругу семёрку и саму достало. Что-то коротко стукнуло слева под кабиной, по бронекорпусу, – счетверёнка дотянулась. Снаряд не вошёл, прошёл по касательной: я почувствовал это не ушами, а спиной, через бронеспинку, как короткий тупой толчок. Машину качнуло, но приборы остались на месте, мотор не сбился, ручка ходила. Двадцать миллиметров под малым углом – броня свела его в борозду и отпустила вбок. Для того она и стоит. Штурмовику это вышло вмятиной в корпусе да ещё одной заплатой Прокопенко на вечер. Я довёл круг.
Тридцать семь всё это время работала сверху. В свалку трасс над дорогой она не лезла – стояла за переправой и клала разрывы там, где мы выходили из круга вверх, по высоте, на отвороте. Низ держали счетверёнки, верх – она; между ними оставался узкий коридор, и в этом коридоре мы держали круг, платя за каждый заход то корпусом, то плоскостью.
За мной по переправе прошёл Захаров – мой правый, молчун, бивший коротко и скупо, будто патроны были его собственные. Добил, что я поджёг, ушёл вправо. За ним – Морозов с Тихоновым, на дальнюю дорогу, по скоплению, которого мы ещё не трогали. Я держал круг и видел краем, как вторая пара отрабатывает: Морозов первым, эрэсами, Тихонов за ним, пушкой по тому, что Морозов поднял. Дорога за ними встала дымом. Отработали оба, чисто, и пошли на отворот к сбору – вправо и вверх, единственным углом, что выводил из эшелона счетверёнок. Прямо в тот коридор над переправой, который держала тридцать семь.
И на этом отвороте, уже отвалив от цели, Тихонова достала тридцать семь.
В упор я этого не видел: глаза были впереди, на своём заходе. Я услышал Морозова:
– Тихонов! – И через секунду, уже без голоса: – Тихонов горит.
Я бросил свой заход, довернул вправо. Машина Тихонова шла с правым креном вниз, за ней тянулся дым, короткий и чёрный. Она не выровнялась. На отвороте, на четырёхстах, выровняться было нечем и негде. Тихонов ушёл в землю за переправой – там, где минуту назад отработал. Парашюта не было: высоты и времени ему не осталось.
– Понял, – выдавил я в ларингофон. Слово вышло коротким, потому что длиннее не получилось бы. Я не дал себе посмотреть на тот дым за переправой второй раз. Времени не было: счетверёнки клали по кругу, тридцать семь ждала наверху, и круг надо было либо доводить, либо разрывать сейчас.
Я довёл. Последний заход – по последнему целому на дороге, пушкой, до пустых лент по носу. Когда из задней пришло «четверть», я разорвал круг и пошёл с набором вверх – из эшелона счетверёнок и под тридцать семь.
Справа в эфир вошёл Панин, коротко, без лишнего:
– По мотору взяло. Держу. Масло падает.
Его задело на выходе, когда вторая пара отрывалась, – тем же расчётом, что снял Тихонова. Одного достали насмерть, второго – по мотору. Цена за узел шла по нарастающей, и узел был ещё не весь наш.
* * *
На сборе нас было пять. Шестого не было.
– Морозов, ко мне, слева, под крыло, – сказал я. – Захаров, прими Панина, держи его, у него мотор. Бабенко – замыкающим, смотри хвост.
Строй я переложил на ходу, на отвороте от цели, потому что переложить его надо было сейчас, не на земле. Морозов остался без ведомого там же, над переправой, где Тихонов ушёл в землю, – и его пара перестала быть парой на том же отвороте. А пара в строю – не пустое место рядом. Это тот, кто смотрит тебе назад и вправо, пока ты смотришь вперёд. Без ведомого Морозов был открыт со всей правой полусферы, и я взял его под себя, ближе, чем держат пару, – чтобы его прикрывал мой стрелок и мой хвост.
Ковальчук понял это без команды. Он развернул турель вправо, в ту полусферу, что у Морозова теперь была голой, и держал её всю дорогу – не за нашим хвостом, а за его. Своего стрелка я отдал чужой машине: у неё своего не было, а взять было неоткуда.
Тридцать семь достала нас и на выходе: разрывы встали выше и сзади, по тому месту, где мы только что были. Расчёт работал до конца, по уходящим. Я провёл пятёрку низко, прижал к самой земле, под балку – ниже, чем хотелось, но под тяжёлой позицией, в её мёртвом угле, где ствол уже не опускается. Разрывы остались сзади и выше.
Панин держался. Машина его дымила тонко по правой стороне, масло уходило – я этого не видел, но слышал по докладам, коротким, через силу спокойным: «держу», «идёт», «дотяну». Захаров вёл его, как Панин вчера вёл Сёмина, чуть выше и сзади, готовый показать, куда садиться. Мотор у Панина не встал. На упавшем масле, на последних оборотах – но не встал, дотянул.
К Конной подошли в том строю, какой я сложил на отвороте: я, Морозов слева под крылом, за нами Захаров с Паниным, Бабенко сзади. Сели в начале седьмого. Панина Захаров провёл до полосы, отвалил над самым началом. На пробеге у Панина заклинило колесо – машину повело, развернуло, стащило в сторону; её сняли с полосы руками, пока не сел следующий. Сам Панин был цел. Машину – в ремонт, мотор перебирать, дня на три, если не на списание.
Шесть ушло на узел, пять село на Конную. Шестого – Тихонова – не было ни в строю, ни на стоянке.
* * *
Трофимов ждал у штабной землянки, без сводки в руках – сводку он держал в голове, цифрами думал и цифрами держал полк. Он не спросил про Тихонова. Про Тихонова он уже знал; спрашивать было нечего, кроме того, что не спрашивается.
– За два дня: одна машина безвозвратно, один лётчик, теперь ещё борт Панина в ремонт. – Он считал ровно, как кладут гирьки на весы. – Пар в эскадрилье было четыре. Сёмин пеший – полпары. Тихонова нет – это пара целиком: без ведомого Морозов не пара. Гладков на земле, Панин теперь тоже. На завтра у тебя четыре машины, если Панина не успеют, и ни одной целой пары во второй и четвёртой. Считаешь так же?
– Так же, – сказал я.
Возразить было нечем. Четыре машины на эскадрилью, две разбитые пары из четырёх, и ни одного дня впереди без заявки. Заявку дадут с вечера, тот же коридор, цель тяжелее не станет – он читал мне мою же завтрашнюю сводку прежде, чем я успел её написать.
– Пополнение дадут. На неделе, может раньше. Зелёное – выпуск этого лета, по двадцать часов налёта, штурмовку видели на полигоне. Их надо облётывать, ставить в пары, водить первые вылеты за руку – иначе сгорят в первом же, как сгорело сегодня у Россошки. – Он поднял на меня глаза. – Полк сейчас – это четыре-пять машин, две разбитые пары и зелёные, которых ещё нет. Кто-то должен держать в голове все пары разом, а не одну свою. Я тебе это говорю не впервые.
Я понял, к чему он ведёт. Вёл он к этому давно, но сегодня, после Тихонова, у него было всё, чтобы вести: разбитые пары, зелёное пополнение, тонкий полк. Он был прав. И всё-таки я не сказал ни «да», ни «нет».
– Дай подумать до пополнения, – сказал я. – Придут зелёные – тогда и решим, кому их водить.
Он смотрел на меня ещё секунду. Давить дважды он не умел, если один раз надавил верно.
– До пополнения, – сказал он. И отпустил.
Наряд на завтра я заполнил тут же, у землянки, на колене: четыре машины, может пять, четыре пятнадцать, тот же коридор. Фамилия Тихонова стояла в нём третьей сверху – со вчерашнего, ещё его рукой переписанная из позавчерашнего. Это не «борт не вернулся»: борт – машина, машину списывают строкой. Тихонов был лётчик, двадцать два года, ведомый второй пары, и его не списывали – его вычёркивали. Вычеркнул я сам: наряд вёл я, и черту кладёт тот, кто посылал. Под строками оставил пустую – под зелёных, которые уже шли к нам по разнарядке, чтобы встать в пары вместо Тихонова и вместо машины Сёмина. Кем её заполнить, было вопросом не этого вечера.
* * *
Стоянка Тихонова лежала на отшибе, между капониром Морозова и краем поля, и пустоты в ней было ровно на одну машину. Машины не было. Всё остальное было.
Чехлы его механик снял ещё затемно, по привычке, до того как узнал, – снял и сложил, как складывают перед вылетом, который будет. Теперь он сворачивал их обратно, медленно, не зная, куда деть руки и сами чехлы: машины под них не было, а вынести было некуда. Брезент на моторную раму лежал на ящике, отвёрнутый углом, готовый. На том же ящике – кружка, прикрытая от пыли куском фанеры. Чай в ней механик нёс к запуску, к трём тридцати, чтоб лётчику было чем согреться перед тёмным взлётом; чай остыл, фанеру никто не снял. Шлемофон Тихонов оставил на стоянке вчера, как оставляют до утра то, что наденешь завтра первым; он так и висел на штыре подвески, пустой, с откинутыми наушниками. Утром его не надели.
Морозов поставил машину в свой капонир и обрубил мотор; винт ещё ходил по инерции, а он уже сидел в кабине неподвижно, не отстёгиваясь, и вышел, только когда лопасти стали. Прошёл вдоль плоскости, отдал стрелку команду – что осмотреть, что доснарядить, – ровным голосом, по делу. О Тихонове не сказал ничего. У них было полгода одной пары, а то, что за полгода набирается между ведущим и ведомым, на стоянке словами не выкладывают. Потом он поглядел через прогал, на отшиб, на пустое место с чехлами и кружкой, – недолго, ровно столько, чтобы увидеть, что там пусто, – и отвернулся к своей машине. Держал своё работой по железу. Я прошёл мимо, не тронув: трогать было нельзя.
Сёмин, пеший со вчера, подошёл к стоянке Тихонова первым из тех, кто мог. Взял у механика один чехол, свернул в скатку, отнёс в каптёрку – и сказал что-то короткое, не про Тихонова, про чехол: куда класть, на какую полку. Механик отдал ему второй, не разгибаясь, снял с ящика фанеру, поглядел на остывший чай и поставил фанеру обратно. Шлемофон со штыря снимать не стал. Так и остался стоять у пустого места, где к четырём пятнадцати стояла машина, а к началу седьмого не стояло ничего, – и шлемофон висел над ним на подвеске, пустой, с откинутыми наушниками, поворачиваясь на штыре от степного ветра.
Глава 4
«Зеленый»
Пополнение пришло на другой день после Россошки – не четверо, как обещал Трофимов, а двое, и в первую эскадрилью из них достался один. Сержант Сошников.
Их привезли к вечеру на той же полуторке, что возила раненых и почту, выгрузили у штаба с тощими вещмешками, и они стояли там, двое, оглядывая аэродром так, как оглядывают незнакомый двор: не зная ещё, где столовая, где землянки, где будут спать и с кем летать. Второго забрали во вторую эскадрилью. Сошников остался мне.
Он стоял у штабной землянки на разнарядке: невысокий, в новой, не обмятой ещё гимнастёрке, с той прямотой в плечах, какая бывает у человека, который очень старается не показать, что ему не по себе. Руки он держал по швам, как на построении, и косился на стоянки, на горбатые силуэты под сетями – на машины, на одной из которых ему завтра идти. Лет девятнадцать, может двадцать. Расспрашивать его про училище, про налёт, про дом я не стал. Всё, что нужно, читалось по рукам и по гимнастёрке: выпуск этого лета, налёта всего ничего, штурмовку видел на полигоне по фанерным мишеням, а живой зенитки – ни одной. То, что мне про него нужно было знать, он покажет завтра в воздухе. Разнарядка этого не показывала.
В наряд на утро я вписал его туда, где со вчера стояла пустая строка, – ведомым к Морозову. Вторую пару выбило у Россошки; Морозову нужен был ведомый, Сошникову – ведущий, который вытащит. Лучшего ведущего у меня не было. Морозов после Тихонова молчал и работал; зелёного он не оплакивал и не нянчил – принял, как принимают присланную деталь, пока не разберутся, держит она нагрузку или нет.
Поднимали шесть. Я с Захаровым; Морозов с Сошниковым; Гладков с Бабенко – Гладкову за эти дни закончили радиатор, его машина вернулась в строй. Панин стоял без машины, борт его перебирали третьи сутки. Сёмин ходил пеший, ждал, когда дадут любую. Шесть бортов на узел, и один из шести зелёный.
Вечером, до отбоя, я отвёл Сошникова к карте – и показал ему не цель, а одно: где будет Морозов.
– Держишься его, – сказал я. – Не цель, не меня – его. Он пошёл – ты за ним. Он отвалил – ты с ним, в ту же сторону, в ту же секунду. Потерял в дыму – не цель ищи, ищи его. Понял?
– Понял, товарищ капитан. – Он глядел на отмеченную развилку, на цель, а не на меня. Все они в первый вечер держат цель.
– Цель я тебе показываю последней. – Я накрыл развилку ладонью. – Запомни Морозова, не её.
– Понял.
Утром, в темноте, Прокопенко прогрел семёрку и снял чехол с турели. Заплата по правой плоскости стояла третьи сутки, держала, и он на неё уже не глядел – она стала частью машины, как все прежние заплаты.
– Зелёного дали, – сказал он, не спрашивая. На аэродроме всё знают к утру.
– Дали. К Морозову.
– Морозов вытащит, если кто вытащит. – Он защёлкнул замки капота, проверил каждый большим пальцем. – Вы своего держите, Алексей Петрович. С зелёным в группе командир за двоих смотрит: за себя и за того, кто ещё не умеет.
Он был прав – по своей механической части и по той, которая механической не была.
Поднялись в темноте, по одному, на два костра, выложенных за стартом. Сошников оторвался пятым, за Гладковым, чисто – взлетать они умели, этому в училище учили. Сошлись на четырёхстах и легли курсом на запад.
* * *
Светало. Северный фас открывался под нами серой, изрытой степью – балки, дороги, чёрные пятна вчерашних пожаров, и впереди, у развилки за балкой, цель: скопление, что земля просила снять.
Не батарея, как у Россошки. Цель помельче – машины, повозки, миномётная позиция в складке, по заявке пехоты, которой эти миномёты не давали держать кромку. Но развилку и подходы к ней немец обжил. По нижнему эшелону, у самых дорог, стояли счетверёнки. Две, может три – я считал их по тому, как легли первые трассы, когда мы сошли пониже. Дальше, за балкой, отметилась одна тяжёлая, тридцать семь. Она дала по нам на подходе пару разрывов, высоко и в стороне, и замолчала, приберегая себя для тех, кто полезет высоко. Лезть высоко я никому не дал.
Я повёл группу в круг.
Первая пара – моя. Я подвёл прицел под голову колонны и пустил эрэсы с обеих консолей. Они легли по машинам, выбросили первый дым в две точки. Я довернул и дал из пушки по тому, что не занялось, – короткими, по две-три снаряда; под крылом мелькнула повозка, лошади, рвавшие постромки в стороны, кузов, вставший поперёк дороги. Захаров шёл следом, добивал то, что я поднял, но не дожёг. Дорога занялась от края до края.
Гладков с Бабенко взяли миномётную позицию в складке. Её с воздуха почти не видать – бьёт по вспышкам, и кладёшь по тому, как ложатся свои на земле. Гладков зашёл с разворота, низко, вдоль складки, чтоб эрэсы легли не поперёк, а в длину оврага; первый залп дал недолёт, второй накрыл по самому дну. Бабенко вошёл за ним под малым углом и прочесал складку пушкой из края в край, по тому, что Гладков расшевелил. Вспышки оттуда больше не поднимались.
Низ ожил. Счетверёнки потянули вверх свои частые пунктиры, со всех точек разом, сводя их к той дуге, по которой мы шли один за другим. На третьем проходе очередь легла ближе вчерашнего – расчёт примерился к нашему кругу, ждал в одной точке; я обманул его, свалив пониже, к самой балке, и довернув раньше, чем он положил поправку. Ковальчук сзади работал по тем, что ближе, – короткими, экономя ленту, докладывал по-новому, как я велел вчера: «слева одна», «достал», «осталось две трети».
Дым над развилкой поднялся плотный – горели машины, горел бензин с какой-то цистерны, – и с третьего захода низ читался уже хуже: цель уходила в собственную гарь.
По плоскости Захарова на выходе прошла очередь; он доложил так, как делал всё: «Держу. Иду» – два слова, и ни одного лишнего, будто и слова у него были на счету, как патроны. За полтора года, с осени сорок первого, я ни разу не слышал, чтобы он сказал в эфир третье, без которого можно. Ковальчук сзади держал низ и докладывал, как я велел: «справа ближе» – я довернул, турель ударила короткой, пришло сухое «готова». Так и шло круг за кругом: я бил перед, он держал зад. Но дольше висеть было нельзя – дым съедал цель. Оставалось ввести последнюю пару и уходить.
Морозова с Сошниковым я пустил в круг последними, по краю скопления, где попроще, – пусть зелёный отработает первый заход в чужом следу, за ведущим, по уже подбитому. Морозов завёл его чисто. В эфире шло короткое, отрывистое – он командовал ведомому скупо, по делу: «за мной», «не отставай», «сброс». Сошников отработал. Эрэсы ушли куда велено, не в белый свет, – он провёл машину над самой дорогой и потянул за Морозовым на отворот.
И тут под ними встал дым.
* * *
Морозов отвалил вправо и вверх, из круга, как уходили все мы. Сошников должен был лечь на ту же дугу, нос в нос за хвостом ведущего. Но между ними поднялся дым от горящих машин, плотный, чёрный, маслянистый, и в этом дыму Сошников ведущего потерял.
С круга я увидел их обоих. Морозов вышел вправо, чистый. А ведомый его вынырнул из дыма один – и не довернул за ведущим, а потянул прямую, вперёд, через всю развилку, через свой и чужой дым, туда, где ему на секунду померещился Морозов, а на деле не было никого.
Машина его шла рвано: он то прибавлял, то сбрасывал, рыская носом, – так рыщет тот, кто потерял в дыму единственную точку опоры и ищет её глазами там, где её нет.
Прямая над целью – это смерть. Сошников шёл прямой через развилку.
А потом сделал второе – то, что делает зелёный, когда теряется: решил, что раз ведущего нет, а цель ещё дымит, надо доработать. Пришёл – отстреляйся. Он довернул на повторный заход. Один. Без ведущего. На счетверёнки, которые его уже взяли.
Трассы пошли к нему снизу – двадцать миллиметров, с двух точек, частым пунктиром. Потянулись к его машине, обходя, нащупывая, забирая поправку, и следующая очередь ложилась уже в него.
Сзади в эфир вошёл Ковальчук – он со своего места держал Сошникова раньше и ниже, чем я с боевого курса:
– Командир, зелёный один под счетверёнкой, справа внизу!
Командовать длинно было некогда, и принимает ли Сошников эфир, я не знал. Я свалил семёрку вниз и вбок – не закрыть его собой, на это не было ни времени, ни смысла, а так, чтобы он поймал меня глазами: рядом, ниже, уходящим под балку. Качнул крыльями, раз и другой, резко: за мной. И в эфир, коротко, на случай, если принимает:
– Сошников, повтор отставить! За мной, вниз, под балку! Бросай!
Эфир он, может, и не разобрал. Но крылья поймал. Бросил свой повтор, свалился за мной, вниз, к земле, под обрез балки, куда счетверёнки уже не доставали, – и трассы остались выше, там, где он был секунду назад. Я провёл его над самой балкой, под обрез, и держал перед его носом свою машину, пока он не выровнялся.
– Морозов, прими ведомого. Он внизу, под балкой, со мной.
– Принял. Вижу, – пришло от Морозова, ровно.
– Сошников. Морозов справа, выше. К нему. И больше от него ни на метр.
– Есть. – Голос сорванный, чужой, но команду он выполнил: пополз вверх и вправо, к Морозову, пристроился, держась за его крыло, как держатся в темноте за поручень. Пара снова стала парой – не крепкой, на одной воле, но стала.
Я набрал высоту, стянул группу в кучу и пересчитал по бортам. Шесть. Все шесть. Зелёный был жив – не потому, что не ошибся, а потому, что ошибся там, где успели вытащить.
Тридцать семь за балкой проводила нас ещё парой разрывов, на выходе, высоко и без вреда. Я повёл шесть на курс девяносто, к Конной, низко, под мёртвым углом тяжёлой позиции, и всю дорогу домой держал Сошникова в поле зрения, как свою недоделанную работу. Шёл он как привязанный, в полуметре от Морозова, не отставая ни на корпус: наелся одиночества на сегодня досыта.
* * *
Сели в седьмом часу. Машину Сошникова техники обошли первой. Прошли ладонями по плоскостям, по хвосту – и нашли две дыры: по правому стабилизатору, двадцать миллиметров, по касательной, не в управление. Две. Зелёный с первого боя привозит либо решето, либо ни царапины, и по этому читается, как он летал; Сошников привёз две – был в огне, но не лез в него лишнего. Свои первые две дырки он привёз. Мог привезти их в мотор, или в кабину, или не привезти ничего – потому что некому было бы привозить.
Сам он стоял у крыла, ещё в шлемофоне, и не снимал его – забыл. Мотор за его спиной остывал, потрескивая, тянуло горячим маслом и гарью с плоскостей. Руки висели, пальцы мелко ходили, и он этого не замечал; ремень шлемофона он расстегнул и застегнул снова, не глядя, потом ещё раз – без надобности, просто пальцам нужно было за что-то взяться. Я дал ему постоять так с минуту, пока отпустит: разбор по горячему хорош, по трясущемуся – нет.
Разбор я делал у его машины, пока он сам всё помнил.
Кричать я не стал. Кричать на зелёного после первого боя – отучить его летать, а не научить. Я подобрал прутик и начертил на песке развилку, дым, две дуги – свою и Морозова. Сошников присел на корточки рядом, глядел на песок, как глядят на карту, по которой только что прошли вживую, узнавая каждую линию.
– Вот ты. Вот Морозов. Он отвалил сюда. – Я провёл его дугу. – Ты должен был сюда же, за ним. Куда пошёл ты?
– Сюда. – Он ткнул в прямую через развилку. – Потерял его в дыму. Думал, он впереди.
– Впереди был не Морозов. Впереди была счетверёнка. Дым ведущего от тебя не прячет – он прячет тебя от ведущего. А от земли тебя не прячет ничуть: снизу ты в нём как на ладони. Потерял в дыму – что делаешь?
– Ищу цель… – Он осёкся. – Ищу ведущего.
– Ведущего. Цель за тебя добьют. Тебя – нет. – Я стёр развилку ладонью. – И второе. На повтор один не ходят. Никогда. Один над целью – ты не штурмовик, ты мишень, и расчёт внизу тебе только спасибо скажет. Сегодня тебя вытащили. Запомни, как это было, – чтоб завтра вытащить себя самому.
Он глядел на стёртый песок, на то место, где была развилка, и губы его шевелились – повторял про себя. Не оправдывался – это я ему зачёл. Оправдывался бы – было бы хуже.
Морозов слушал у крыла, не встревая, потом сказал одно, своё, без зла:
– В дыму держись моего крыла, не глаз. Глаза врут. Крыло – нет.
Это было лучше всего, что сказал я. Я отпустил их обоих.
Сошников отошёл к машине не сразу – постоял ещё над стёртым песком, где я рисовал прутиком развилку, будто заучивал её наизусть. Прутик он так и держал в руке, не заметив, что взял; потом сунул в карман гимнастёрки, как берут на память то, что объяснить себе ещё не умеют. Позже, уже от штаба, я видел, как он на ходу тронул этот карман ладонью – проверил, на месте ли, и не вынул. Завтра ему снова идти. Положит он сегодняшнее в руки или нет – этого ни наряд, ни разбор за него не сделают.
Вечером я открыл наряд на завтра. Под пятью обстрелянными бортами вписал шестым Сошникова – снова к Морозову, снова ведомым. Не потому, что был готов; готов он не был. А потому, что иначе готовым не станет: его доводят в воздухе, не на земле. Других зелёных у меня не было, а пары держать было надо.
На этой строке – «Морозов – Сошников» – я задержался дольше, чем задерживаются на строке наряда. Завтра Трофимов снова заговорит о переводе и снова будет прав в каждой своей цифре. А у меня против его правоты будет стоять вот это: зелёный, которого сегодня вытащили в воздухе руками, потому что в воздухе рядом был тот, кто умеет вытаскивать. Не в наряде это делается. Эту строку я завтра ему и положу – не вместо ответа, а вместо доводов.




























