444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Сталинград (СИ) » Текст книги (страница 17)
Сталинград (СИ)
  • Текст добавлен: 19 июля 2026, 18:00

Текст книги "Сталинград (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 19 страниц)

Глава 32
«Звезда»

В штаб меня вызвали на третий день после того, как над Сталинградом стало тихо.

Трофимов сидел в немецком блиндаже, который БАО приспособило под штаб полка, – в три наката, с печкой-времянкой, со стенами, обшитыми струганой доской теми, кто строил мост и до конца его не дотянул. На столе у командира лежала карта, свёрнутая в трубку, – разворачивать было уже нечего, фронт ушёл на запад сам. А поверх карты, придавленная гильзой от трофейной двадцатки, лежала бумага, исписанная по форме, в две колонки, с печатным шапочным текстом наверху и с чьей-то рукой, заполнившей графы.

– Садись, – сказал Трофимов. Он не глядел на меня, а глядел в эту бумагу, как глядят в формуляр перед тем, как зачесть машине ремонт. – Дочитать дай.

Я сел на чужую струганую лавку. В блиндаже было тепло чужим теплом, пахло горелой доской из печки и оружейным маслом от планшета, что лежал тут же. Я ждал. За полгода я выучился ждать у этого стола молча: командир звал не для разговора, командир звал по делу, и дело он открывал сам, когда был готов.

– Представление на тебя, – проговорил он наконец и развернул бумагу ко мне. – В дивизию ушло ещё в январе, по показателям. Вернулось с приказом. Слушай, как тебя там сосчитали.

И он стал читать. Не поздравлял – читал, как читают сводку, ровным штабным голосом, в котором всё было сведено к числу:

– «Капитан Соколов, командир первой эскадрильи. С начала Сталинградской операции и по второе февраля сорок третьего года произвёл девяносто один боевой вылет. Лично и в составе группы штурмовал колонны на марше, артиллерийские позиции, переправы через Дон, аэродромы воздушного снабжения окружённой группировки – Питомник, Гумрак, – танковые и автоколонны деблокирующей группы у Котельникова и на Мышковой, очаги сопротивления в заводском районе. Уничтожено и повреждено…» – Тут шли цифры, и он читал их, не запинаясь, и цифры были не мои, цифры были полка, сложенного со мной в одну строку: машины, орудия, переправы, транспортники на разгрузке. – «Эскадрилья под его командованием за тот же срок произвела свыше шестисот боевых вылетов».

Он опустил бумагу.

– Шестьсот, – повторил я за ним, в пустоту блиндажа, не спрашивая.

– Шестьсот двенадцать. Я считал по журналу боевых действий, сверял с твоим. Сходится. – Трофимов вёл пальцем по строкам, не для меня, для себя, проверяя в последний раз сложенное. – Тут расписано по целям, как полагается. Колонн на марше – столько-то, артпозиций подавлено – столько-то. Переправ через Дон, по которым ты работал в ноябре, на отходе их шестой армии, – три. Аэродромы моста – Питомник, Гумрак, заходы по разгрузке и по полосе, транспортники битые в воздухе и на земле сочтены отдельной строкой.

– Котельниково там есть? – спросил я.

– Есть. Танковая колонна Манштейна у Котельникова и на Мышковой – заходы по броне и по автотранспорту. Очаги в заводском районе, в январе, по подвалам. – Он поднял глаза. – Это всё ты прошёл. Не вычитал в сводке – прошёл низом, на бреющем, под зениткой. Я тут поставил подпись, что подтверждаю, и подпись эта верная.

Он положил бумагу на карту и придавил гильзой снова, ровно, как кладут то, что не должно сдуть.

– Тебя представили к званию майора. И к Звезде. К Герою Советского Союза, Соколов.

Я молчал. Я слышал, как в печке оседает прогоревшая доска, и как за стеной блиндажа кто-то из БАО долбит мёрзлый грунт, и как идёт по моим жилам та же ровная тишина, что стояла под крылом второго февраля. Война, которую я два года держал в себе наперёд, как носят в стволе досланный патрон, и которую отработал руками за полгода, лежала теперь передо мной на чужом столе, сведённая в две колонки и в одно число – девяносто один. И за это число мне давали Звезду.

* * *

– Это лицевая сторона. – Трофимов придержал бумагу ладонью, и я понял, что он не закончил.

Он перевернул бумагу. На обороте была вторая колонка, и заполнена она была той же рукой, и шапки печатной над ней не было – это писал уже сам полк, для себя, чтобы не сбиться. Потери. Те же полгода, сведённые другой графой.

– Раз тебя считают, считать надо до конца, – продолжил он. – Чтоб ты Звезду брал, зная, на чём она стоит. Эскадрилья твоя сменилась за полгода почти вся. Слушай.

И он стал читать вторую колонку. Тем же штабным голосом, без нажима, потому что нажим тут был не нужен, число давило само:

– Тихонов. Второй пары ведомый. Сентябрь, третий день полосы. – Он помолчал ровно столько, сколько лежит между строк в журнале. – Захаров. Твой правый. Калач, ноябрь, работа по отходу к Дону. Прокопенко, старшина, механик. Январь, ночной налёт, у твоей машины. – Трофимов читал и не поднимал глаз. – Дёмин – ранен, нога, октябрь, в строй вернулся седьмым. Сёмина машина – списана, первая полоса. Машина Дёмина – списана. Собрана из двух битых. И дальше, по майскому ещё пополнению, и по осеннему, – кого ввели, кого не стало, кого подняли взамен.

Он дочитал и положил бумагу на стол лицом вниз, оборотом кверху, потерями кверху.

– Вот на чём стоит твоя Звезда, – сказал он. – Полк подняли в августе. Тех, с кем ты под Сталинград пришёл, в эскадрилье – половины нет. Койки летние пустые, зимние пустые. Звезду дают одному, а заработали её все, и большинства уже нет, чтоб её поносить. Это я тебе говорю не для того, чтоб ты от неё отказался. Это я говорю, чтоб ты её носил с тем весом, какой ей положен.

Я взял бумагу. Перевернул лицом вверх, потом снова оборотом – лицевой и потери, две колонки одного и того же полугодия. На лицевой – девяносто один вылет и шестьсот двенадцать, и тонны, и цели. На обороте – Тихонов, Захаров, Прокопенко в одну строку с числом. И между этими двумя сторонами одного листа не было зазора: одно стояло на другом, как Звезда на койках, и иначе сосчитать было нельзя.

– Понял, – сказал я. И замолчал, потому что слов, которые тут полагались бы, у меня не было, как не нашлось их второго февраля.

* * *

– Теперь о звании, – сказал Трофимов и отодвинул бумагу. – Майор – это уже не кабина одна. Майор у меня в полку – это заместитель. Штаб, планирование, приёмка пополнения, разбор за всю часть, не за одну эскадрилью. Я тебе это предлагал в сентябре, после Тихонова. Ты тогда сказал – рано.

– Сказал, – подтвердил я.

– Тогда было рано. Сейчас не рано, сейчас поздно. – Он накрыл оборот бумаги пятернёй, ту колонку, что лежала книзу, придержал, будто она могла встать. – Глянь, кто остался. Сошников молодой. Дёмин из санбата, на чужой машине. Бабенко тянет, но он ведомый, не ведущий. Тех, кто водил, у меня в полку – ты да Морозов, и всё.

– И Гладков, – сказал я.

– И Гладков. Трое. – Он не сбился. – Перелетим на запад – пришлют сырьё, как присылали в августе: налёт по полста часов, заход с третьего раза, выход в землю. Их кто-то должен встретить раньше, чем встретит их немецкая зенитка. Не я. Я командую полком, а не учу садиться. – Он смотрел на меня прямо, командир командиру. – Майора и Звезду тебе дают за твою кабину. А мне ты нужен не за кабину. Мне ты нужен, чтоб у меня к лету было кому водить пары. Зам по лётной – это оно и есть.

Я слышал в этом старый разговор – тот, что начался в сентябре над пустой стоянкой второй пары и который я тогда закрыл одним словом. Закрыл, а он вернулся, как возвращается всё, что не выплачено до конца. И в этот раз он был прав, и я это видел; правда была не в звании, правда была в том, что водить и вправду стало некому.

– Сырьё учат не за столом, – ответил я. – Сырьё учат в строю: ведущий ведёт, ведомый смотрит и живёт. Я Сошникова не разбором вырастил.

– Знаю, чем вырастил.

– Тогда знаешь и моё условие. – Я положил руку на свёрнутую карту, на тот её край, где была степь к западу. – Зам по лётной – беру. Но летающий зам. Который сам поднимает машину, сам приводит молодняк назад и сам хоронит, если не привёл, – а не считает их потом по чужому докладу.

Он молчал.

– Дай мне майора, дай Звезду, – договорил я тише. – А строй оставь. На том возьму. На другом – нет.

Трофимов не ответил сразу. В печке догорело, и в блиндаже стало темнее на один уголёк. Он опустил глаза на лежавшую оборотом кверху бумагу, тронул её край пальцем, выровнял под гильзой, как выравнивал весь разговор, и не поднимал глаз дольше, чем поднял бы, если б ответ у него уже был готов.

– Условие, – сказал он наконец.

– Условие, – сказал я.

– На своих условиях берёшь Звезду. – В голосе у него не было ни укора, ни усмешки – была усталость командира, который полгода терял людей и которому один из оставшихся ставит условие, и командир видит, что условие верное. – Ладно. Летающий зам. Я наверх так и подам: оставить за лётной работой, к строю не запрещать. Майор Соколов, заместитель командира полка по лётной части. С эскадрильи снимешься, как введу нового комэска, – но в воздух будешь ходить, пока я командую. Идёт?

– Идёт.

Он встал, обошёл стол и подал мне руку – не как командир подчинённому, а как один летавший другому.

– Поздравляю, майор. – Он не отпустил руки сразу. – Заработал. И Звезду заработал, и условие своё заработал – потому что прав. Иди к машинам. Приказ объявлю перед строем, как положено, а это – между нами.

* * *

К стоянкам я шёл через мёртвое поле, мимо чужих капониров и засыпанных снегом остовов транспортников, которые мы полгода ловили в воздухе, а теперь они стояли тут рядами, и снег насыпался им в открытые грузовые люки.

Семёрка стояла в дальнем чужом капонире, том, что Гончаренко выбрал ей за тепло. Капот у неё был голый – той льняной обмотки, что Прокопенко вёл по картеру внахлёст и сам пропитывал на ладони отработкой, чтоб не дубела на морозе, никто так и не вернул, и Гончаренко, принявший машину из БАО, мотать её по-своему не стал, а решил, что и так греется, мороз отходит. Рука моя за эти недели отвыкла искать под собой на капоте знакомый чёрный валик, отвыкла так же, как отвыкла и на сборе называть правым ведомым того, кого справа уже полгода не было.

Гончаренко возился у консоли – той, с двумя заплатами в одно место, что битая зенитка любила метить, как дятел одно дерево. Он услышал меня, разогнулся, сунул отвёртку рукоятью вниз в нагрудный карман комбинезона.

– Готова на завтра? – спросил я.

– Готова, командир. Масло слил на ночь в бак с подогревом, поутру залью тёплое – стылое в картере не провернёшь стартёром, а с подогретого мотор схватит сразу. – Он постучал костяшкой по консоли, у самого шва. – Заплату тут перебрал, старую сорвало по краю на последнем вылете, подложил дюраль с того хейнкеля, что у дальнего капонира гниёт, – чужой, а годный. Тяги прошёл, элерон ходит чисто, рули на ручке мягкие – отдачу сам поймаешь, как сядешь. Эрэсные балки разобрал, контакты на пускачах сухие – на морозе влага в разъёме льдом прихватывает, эрэс с балки может не сойти, так я их насухо протёр и смазкой прошёлся. – Он перевернул ладонь к формуляру, что лежал в чехле на крыле. – Распишись за вчерашнее, я ремонт зачёл.

Я взял формуляр. Прогнал глазом графы – налёт, отказы, заплаты, подпись механика круглым почерком, не тем, что был раньше. Расписался. Поставил число.

– Гончаренко, – сказал я, возвращая формуляр. – С завтрашнего пиши в графе командира не «капитан». Майор.

Он принял формуляр, поглядел на меня, и в лице у него не дрогнуло лишнего – он был чужой механик, он не знал ещё, как тут было заведено радоваться или молчать, и оттого сделал самое верное: принял к сведению, как принимают строку в наряде на матчасть.

– Понял. С завтрашнего – майор. – И, помолчав, ровно: – Поздравляю.

– И Звезду, – добавил я. Не хвалясь – чтоб он знал, как заполнять, когда дойдёт до наградного листа в формуляре. – К Герою представлен. Приказ объявят.

Гончаренко принял и это так же ровно, без слова. Потом нагнулся, достал из ящика с инструментом – из того самого ящика, где ключи лежали по росту, а ветошь была сложена вчетверо, потому что новый механик принял от старого не только машину, но и ящик, и не стал в нём ничего перекладывать, – достал гранёный стакан и фляжку.

– Тут заведено, я знаю, – проговорил он негромко. – По ордену старшина наливал. И по потере. Мне рассказали, как заведено. – Он налил, поставил стакан на крыло, у формуляра. – По ордену.

Я смотрел на стакан. По ордену и по потере – наливал тот, кого не стало у этой самой семёрки, двух суток до конца не дотянув. Наливать было кому, а пить – некому: тот, чей это был ритуал, лежал в мёрзлой земле у Конной, и стакан стоял на крыле один, без второго.

Я взял его. Выпил молча, до дна, и поставил обратно, донышком сухим к небу. Гончаренко прибрал стакан и фляжку в ящик, на их место, и закрыл крышку, и в этом движении было больше понимания заведённого, чем во всех словах.

Я отстегнул от планшета карандаш и в углу формуляра, где была пустая строка, не для штаба, для себя, написал то, что положено было записать: дату, и «майор», и одно слово – «Звезда». А потом достал из нагрудного, где лежал кисет Прокопенко, и тетрадка Резникова, и письма Тани, и три письма Веры с подписью «В.» под точкой, и всё, что накопилось там за войну, – достал и пересчитал на ощупь, не вынимая, как пересчитывают патроны перед вылетом, зная, что они на месте, и всё равно считают. Звезды там ещё не было – её предстояло получить, когда дойдёт приказ и когда найдётся, кому её привезти на отбитое поле. Но место ей в нагрудном уже было, рядом с кисетом, и я знал, где она ляжет, и какой стороной к рёбрам.

Гончаренко набросил на турель чехол – машину надо было прибирать на ночь, война войной, а семёрка завтра, может, и не полетит, но осмотреть и укрыть её было надо. Я постоял у голого капота, отдавая семёрке остывать, и думал не о Звезде, и не о майоре, и не о девяноста одном вылете на лицевой стороне бумаги. Я думал о второй колонке. О том, что Звезду дают одному, а зарабатывали её все, и большинства уже нет, и носить её мне придётся за них – за Тихонова, за Захарова, за того, кто наливал по ордену и до своего последнего ордена не дожил. То, что я знал заранее, сбылось и сошло с меня ещё второго февраля, и тянуть его дальше было нечего. А этот вес – две колонки на одном листе, девяносто один и пустые койки, – этот вес был не из будущего и не из знания, этот я заработал тут, руками, и его мне предстояло нести и на запад, и до конца, и дальше всякого конца, какой я знал.

Над полем стояла та же зимняя тишина, что и второго февраля, и на западе не было зарева, и впереди была долгая дорога, которую я тоже знал. Но это было завтра. А сегодня я был майор, и был представлен к Звезде, и взял её на своих условиях, со строем, и стоял у живой семёрки на отбитом поле, среди своих живых, и этого пока было довольно.

Глава 33
«На запад»

На той стороне поля затемно прогревали первый мотор, и уходил он не из нашего полка.

Соседний истребительный поднимался раньше – так и положено было: истребители вперёд, готовить небо на той стороне, штурмовики за ними, когда площадку примет передовая команда. Я застал их уже на разбеге сборов. Технари сворачивали чехлы, скатывали в кузова стартовые тележки, носили на руках баллоны; у ближнего капонира оружейник снимал с Яка пустые держатели, потому что в перегон шли облегчёнными, без подвески, на одном маршрутном горючем. Над полем стоял общий мороз и общий запах прогретого масла, который тут с осени не выветривался ни на час.

Лисицына я нашёл у его машины. Он стоял в распахнутом реглане, без шлемофона, и водил карандашом по карте, расчерченной по высотам, – он и тут читал землю эшелонами, а не по дорогам, как читал её всю осень. Обветренный дочерна, сухой, быстрый; за полгода он почти не изменился лицом, только у глаз пролегло то, что у всех нас пролегло за эту зиму.

– Уходите, – проговорил я. Не вопросом – я видел.

– Уходим. – Он сложил карту, не глядя, привычным движением вчетверо. – Нам первыми, тебе следом. Площадку под тебя я и посмотрю заодно, как сяду. Подходы там низкие, балка с запада – будешь заводить, не цепляй её на выпущенном.

– Посмотри, – попросил я.

Он сунул карту за отворот, повернулся к машине, потом – обратно ко мне, будто что-то осталось недоговорённым. У дело-людей это всегда так: главное говорится последним и коротко, остальное – про подходы и балку.

– Двух мало было, – проговорил он. Не жалуясь – подводя счёт, как подводят его в формуляре. – Я тебе под Калачом сказал, и под городом сказал, и зимой. Двух всегда было мало.

– Мало, – согласился я.

– А теперь будет иначе. – Он повёл подбородком на запад, за край поля, где лежала степь и за ней дорога, по которой нам всем предстояло идти. – Туда полки идут целыми. Прикрытие будет – не два Яка на твою шестёрку, а как положено. Меня вон ставят на новое направление, водить молодых. Тебя, говорят, тоже подняли.

– Подняли, – сказал я.

– Майора, что ли?

– Майора. Зам по лётной.

Он не поздравил словом – он сделал то, что у него заменяло поздравление: оглядел меня с ног до головы, как оглядывают машину перед тем, как зачесть её годной, и коротко кивнул.

– Тогда и тебе молодых водить. – Он помолчал. – Их теперь много пришлют. И терять их будем не как нас тут теряли, по одному, а пачками поначалу, пока не обкатаются. Так что готовься. Это тебе не Звезда, это работа.

– Знаю, – ответил я. И это была правда, какой он не подозревал: я знал, и сколько их придёт, и сколько ляжет, и где это будет, и когда; знал дорогу, по которой мы оба шли теперь на запад, наизусть, на годы вперёд. Но называть это вслух было нечего, как нечего стало называть тот день, когда они выходили из подвалов с тряпьём над головой, и я не назвал.

Лисицын подал руку. Сухую, твёрдую, истребительскую.

– Бывай, штурмовик. Свидимся – так на той стороне.

– Свидимся, – сказал я, хотя по тому, что я знал, свидеться нам было не суждено, и это тоже легло во мне без слова.

Он влез в кабину, и техник захлопнул фонарь, и через минуту винт Яка дёрнулся, схватил и размылся в круг, и машина прогрелась и порулила на старт. Пара за парой истребители уходили на запад, в низкое мутное небо, забирая помалу вверх; я стоял у края капонира и считал их, по привычке считать всё, что поднимается, и они ушли все, и в небе над полем стало пусто, и пустота эта была не та, что после боя, а другая – дорожная.

* * *

Свою лётную часть я поднимал через два часа, когда от передовой команды пришло, что полоса на той стороне обвехована и ГСМ подвезли.

Наземный эшелон уходил по земле – БАО грузило колонну с ночи: бензозаправщики, машины с боепитанием, кунги с инструментом, ящики оружейников, печки, всё хозяйство, которым полк полгода держался на этом поле. Их дорога была длиннее нашей в десять раз и злее – разбитые грейдеры, мосты на живую нитку, заносы; они дойдут на сутки, на двое позже нас, и до их прихода жить нам на новой площадке передовым пайком и тем, что притащим под крыльями. Гончаренко уходил с колонной, при машинном имуществе семёрки; перед тем он сам прогрел мне мотор и сам расписал ресурс.

Он провёл ладонью по капоту, от винта к кабине, как проводят по холке, и не убрал руку сразу.

– Держи маршрутный, – сказал он. – Дотянешь.

– Дотяну. Ты колонну дотащи.

Он снял ладонь с капота, обтёр её о штанину и пошёл к колонне. Прощаться с машиной на сутки было незачем, а слов про другое у него, как и у меня, не водилось.

Перегон шёл облегчённым. Боевой подвески не вешали – ни эрэсов, ни соток; в коробах оставили лётный боезапас на всякий случай, но воевать по дороге было не с кем и нечем, и машины шли налегке, тяжёлые только своим выбитым за зиму ресурсом. Я прошёл вдоль семёрки от хвоста к мотору, качнул элерон рукой за консоль, потом из кабины повёл ручку влево-вправо – тросы отзывались без задиров, – и забрался к себе. Ковальчук уже сидел в задней, и турель у него была зачехлена: в перегон стрелку ловить было некого, и чехла он не снимал.

Запустились с третьего воздуха, как всю зиму. Первый воздух прогнал застывшее масло по магистралям, второй раскрутил винт без вспышки, на третьем мотор взял и пошёл ровно, выпуская из патрубков сизый дым, который на морозе долго не таял и висел над капонирами полосами. Я вырулил первым по наезженной колее, дал газ на пробу – на маршрутном мотор тянул, а к максималу подходил с дрожью по третьему цилиндру, и я газ убрал, чтоб не насиловать его на земле. Я поднял лётную часть звеньями – не звено своё, как полгода, а всё, что полк давал в воздух: Морозова с Сошниковым, Гладкова с Бабенко, Воробьёва, Дёмина седьмым на собранной из двух битых машине Сёмина. Машины отрывались тяжело, неохотно, не от веса – веса в них как раз не было, перегон шёл налегке, – а от выбитого за зиму ресурса: моторы устали так же, как устали люди, и тянули из последнего. Семь машин, всё, что было на ходу из того, что начинало в августе восьмёркой и сменилось почти целиком. Я собрал их над полем в маршрутный порядок и лёг на запад, по дороге и железке, что вели за ушедшим фронтом, держа эшелон не боевой – повыше, метров на восемьсот, чтобы идти по ориентирам, а не утюжить снег на бреющем, как ходили мы к целям всю кампанию.

Под крылом проплывал назад тот аэродром, на котором мы ловили транспортники, и засыпанные снегом остовы их в чужих капонирах, и мёртвый разъезженный котёл, и тот западный край поля, где полгода стояла стена и где теперь не было ни дыма, ни огня. Я вёл семь машин на запад и впервые за всё это время вёл их не на цель.

* * *

Дороги внизу были не пусты.

По грейдеру, что тянулся параллельно нашему курсу, шла колонна. Серая, длинная, она ползла на восток – навстречу нам, идущим на запад, – и я понял, что это, ещё не разглядев: пленные. Шестая армия, та, что пришла сюда с запада жечь и не пустить нас за Волгу, теперь брела по этой дороге обратно – туда, откуда её гнали, в глубь нашей земли, – пешими колоннами, под редким конвоем, который к февралю наконец подоспел. Серые, сгорбленные, обмотанные тряпьём поверх шинелей, они растянулись по грейдеру на версты, и шли медленно, той медленностью, какой идут отмороженные и опорожнённые люди, и не задирали голов на гул моторов, как задирали всю зиму, потому что бояться им было уже нечего, а сил поднять голову не осталось.

– Командир, видишь? – Воробьёв, в эфире, негромко.

– Вижу.

– Конца не видать колонне.

– Держи строй, не глазей.

Конвой шёл по краям колонны редкой цепочкой – наших было немного на эту прорву, и они не торопили, да и торопить было нельзя: упавшего тут уже не поднять. Кое-где у обочины темнели бугорки, которые я знал что такое, не разглядывая, – те, кто этой дороги не дошёл и кого колонна обтекала, не останавливаясь.

Рука у меня сама пошла довернуть на колонну – два года эта рука доворачивала на серое внизу, не спрашивая головы, и пальцы уже легли, как ложатся перед заходом. Я снял их с гашетки. Воевать тут было не с кем и нечем, и доворачивать было незачем, но рука знала своё прежде меня, и я держал её силой, ровно на курсе, пока она не отпустила сама. Дыхание под маской сбилось на полтакта и встало обратно. В эфире над колонной никто не говорил – ни я, ни ведомые; семь машин шли молча, и молчание это было не дорожное, а другое, и каждый в нём был сам с собой.

Я провёл семёрку над ними не сворачивая, не снижаясь. Снег внизу под колонной казался грязнее, чем за нею, – притоптанный, рябой, в тёмных пятнах, которых я не разглядывал. Гладков что-то сказал в эфир – коротко, не разобрать, – и Бабенко отозвался ему так же коротко, и я не стал слушать; пара шла грамотно, борт в борт, и того было довольно. Я держал курс по железке. Колонна сошла под хвост и осталась позади, и грейдер опустел, и снова потянулась под крылом ровная белая степь, по которой нас столько раз гнали на восток и по которой мы теперь шли на запад сами. Две нитки на одной дороге, разойдясь бортами, и каждая шла туда, куда заработала.

* * *

– Михаил, как сзади? – спросил я по переговорному, не потому что был там немец, а потому что в перегоне молчание давит так же, как давило оно над пустым котлом.

– Чисто, командир, – отозвался Ковальчук. И, помолчав, добавил, не по уставу: – Так ведь и нет никого, чтоб нечисто.

– Нет, – сказал я. – Первый раз везу тебя не на цель.

Он не ответил сразу. Я знал его задним числом два года – молитвенник в нагрудном, Лохвицкий район под оккупацией, семья, про которую он не говорил, потому что говорить было нечего и неоткуда. Он пришёл ко мне в задний фонарь с Барвенково сопляком, и я провёл его через Изюм, через Купянск, через Калач, через весь этот котёл, через каждый заход под метлу и куст, через ту ночь, когда у моей машины не стало старшины, – провёл, ни разу не сдав, потому что вывести его было то немногое, что я мог обещать себе сам, без всякого знания наперёд.

– Командир, – выговорил он наконец. – А там, на той стороне, тоже воевать?

– Тоже.

– Долго?

Я знал, сколько. Знал день, и год, и город, в котором это кончится по-настоящему, далеко отсюда, ещё через две таких зимы и хуже. Тот, прежний камень – про эту зиму и про этот город – отлежал во мне два года, сбылся у меня под крылом и снялся; а этот, новый, про дорогу вперёд, лёг уже по моей воле, и тяжесть его была другая – не из будущего, а из работы, и от того терпимее.

– Долго, Михаил, – сказал я. – Но домой пойдём этой же дорогой. Ты держись за фонарь и дойди со мной до конца, как до сих пор доходил.

– Дойду, – сказал он. Просто, как говорят то, в чём не сомневаются. – С вами дойду, командир.

И я вёл семёрку дальше на запад, и впереди была вся та длинная дорога, которую я знал, и на ней лежало ещё много такого, чего никому из нас не миновать; но сзади, в задней кабине, под зачехлённой турелью, сидел живой, и я вёз его не на цель, а в дорогу, и это был тот вывод, который я для себя поставил давно и теперь начинал выплачивать – не словом, а полётом.

* * *

Площадку на той стороне передовая команда обвеховала, как обещал Лисицын, и его Яки уже стояли в дальнем краю поля, зачехлённые, остывшие.

Балка с запада была там, где он и сказал. Я завёл семь машин по одной, против низкого солнца, обходя балку, как он велел, не цепляя её на выпущенном шасси; полоса была короткая, мёрзлая, в наезженных колеях передовой команды, и садиться на неё надо было точно, без длинного выравнивания. Я придержал семёрку над колеёй, дал группе сесть и притереться к краю, и завёл свою следом, замыкающим. Машина коснулась жёстко, припала на сбитую за зиму амортизацию, прокатилась по мёрзлым колеям и встала у вешек с тряпьём, которыми передовики обозначили стоянку лётной части.

Я заглушил. Винт встал, лопасть за лопастью. Тишина легла та же, дорожная, и к ней прибавился чужой, ещё не обжитый мороз новой степи. БАО было ещё в пути – на стоянке не дымили печки, не сновали оружейники, не стоял у консоли механик; передовая команда дала только полосу, вешки да бочки с горючим под брезентом. Пусто было по-походному, и эту пустоту предстояло обживать заново, как обживали мы конную балку в августе, как обживали Гумрак в феврале.

Я слез на чужой снег. Под унтами хрустнуло иначе, чем хрустело там, – степь была та же, а снег чужой. Ковальчук выбрался из задней, размял ноги, поглядел на пустое поле, на остывшие Яки в дальнем краю, на семь наших машин, доведённых до конца перегона целыми.

– Дошли, – выдохнул он.

– Дошли, – отозвался я.

Семь машин стояло у вешек. Морозов с Сошниковым прибирали свои в ряд; Гладков обходил машину Бабенко, что-то показывая ему на консоли, и Бабенко слушал, не перебивая, и под комбинезоном у него, я знал, в голенище лежал нож Кулагина, который он носил с осени и которым ему ещё долго предстояло пользоваться не как памятью, а как инструментом, потому что война на этом не кончалась. Дёмин докатил собранную из двух битых машину Сёмина и заглушил, и она дотянула, и он сел грамотно, без осенней горячки. Воробьёв стащил шлемофон и стоял с непокрытой головой, отдавая пар.

Я обошёл семёрку сам – некому было обойти за меня до прихода Гончаренко. Тронул консоль с двумя заплатами в одно место. Заглянул под капот, на голый, без намотки, мотор, на котором села компрессия по третьему и который всё-таки дотянул маршрутным до новой полосы. Покачал плоскость за концевую нервюру, послушал, как отзывается тяга в фюзеляже, – люфта в проводке за перегон не прибавилось. Ресурса в нём оставалось мало, и я знал это лучше Гончаренко, потому что знал и то, сколько этому мотору ещё работать, прежде чем его сменят; но на сегодня он дошёл, и завтра поднимется, и того было довольно.

Я достал из планшета карандаш и в углу формуляра, в пустой строке, не для штаба, для себя, записал, что положено было записать: дату, площадку, перегон без потерь, семь машин из семи. А потом постоял у остывающего капота, на чужом краю чужого поля, среди своих живых, и подумал не о Звезде, и не о майоре, и не о той длинной дороге, что лежала впереди и которую я знал наперёд. Я подумал о том, что вёл сегодня семь машин и привёл семь, и что в задней кабине сидел тот, кого я обещал себе вывести и вёл, и что впервые за всю эту войну я ехал по этой дороге не считать мёртвых, а вести живых. Дорога была длинная, и на ней было ещё много всякого. Но это было впереди. А сегодня мы сели целыми на новом поле, западнее того, на котором стояли стеной, и фронт ушёл от нас ещё дальше на запад, и нам предстояло его догонять. Я тронул остывающее железо тыльной стороной пальцев, как трогают лоб, и не сразу отнял руку – не проверить, а просто потому, что машина дошла и стояла, и под ладонью это было вернее, чем в формуляре. Хорошая была работа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю