Текст книги "Дон (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 20 страниц)
Глава 9
«Воронежское направление»
Первого июля Воронеж в первый раз появился у нас в сводке.
Это была не утренняя сводка Совинформбюро, а дивизионная справка по обстановке, которую Кожуховский принёс ко мне в семь утра, перед первым вылетом. Справка была короткая – пять или шесть строк, отпечатанных через копирку – и в ней говорилось, что противник развивает наступление в полосе севернее и северо-восточнее Курска, что передовые части немцев приближаются к Воронежу, что наша задача – работать по их коммуникациям, чтобы замедлить подход свежих частей к городу. Воронеж в этой справке стоял как точка, к которой шла линия с запада, и эта линия шла быстро.
С первого по пятого июля мы выходили на работу два-три раза в день. Цели сдвинулись к северо-западу – теперь это были не просёлки у Касторного, а дороги, идущие к Воронежу со стороны Старого Оскола и Курска. Полк работал, без остановки. К пятому числу пробоины в матчасти у нас были у всех восьми машин, и Прокопенко с бригадой ремонтировали по две машины за ночь. Сон у Прокопенко в эти пять дней был, насколько я мог судить, не больше четырёх часов в сутки. На моём вопросе утром пятого, когда я подошёл к семёрке к четырём, он отёр ладонь о голенище и обронил: «сплю, когда машина без меня обходится; пока – обходится по час за вечер, столько и сплю». Я не уточнил.
Воронеж с воздуха был виден с третьего числа.
Третьего мы шли северо-западнее обычного, по линии Землянск – Семилуки, и слева, у горизонта, я увидел тёмное пятно с тонкими столбами дыма. Город горел не весь и не сильно, но горел с одного направления – с правого берега реки, с западной части. Это были, видимо, нефтебазы или склады. Издалека различить было трудно. Я отметил для себя место по карте – место это держалось.
С трёх тысяч Воронеж смотрелся не как город, а как тонкая ниточка реки с серым шлейфом по западному берегу. По дыму у складов я не разобрал, бомбили их немцы с воздуха или они горят от своих, по приказу на отход. С трёх тысяч различать «горит от чужой бомбы» и «горит от наших» было невозможно. Это была чужая работа, не моя – пехоты, разведки, тыла. Моя сегодня шла на просёлках к северо-западу от города.
Четвёртого, в воздухе во втором вылете, по эфиру пришла новость: Севастополь. Я в шлемофоне услышал короткое от ведущего Як-1 – «слышь, штурмовик, сегодня Севастополь сдали» – и ответил ему «слышу». Больше ничего по этой волне не сказали. Севастополь сдали третьего июля, но в полк новость пришла только четвёртого, через дивизионную связь, и в эту секунду я её услышал в воздухе, между двумя заходами на дорогу к Воронежу. Я её принял в эту секунду как принимают то, что давно ждали. Внутри тяжесть, которая лежала у меня в груди с двадцать шестого мая, не сдвинулась – она там просто переложилась с одного бока на другой. Севастополь падёт – я знал это с конца мая, и в моей памяти оно стояло с одной из дат, которые я не называл себе в кадре, но которые лежали ровным списком. Сегодня одна из этих дат закрылась, и закрытие я не комментировал ни про себя, ни вслух.
К концу первого захода у меня в крыле уже шла одна пробоина – от лёгкой зенитки, не задев тяги. Возвращались всеми семью; седьмой машины – Шумилова – у нас в строю с двадцать восьмого июня не было, и я с этим уже привык за неделю работать.
* * *
Пятого июля во втором вылете Морозова ранили. У меня в этом ранении была своя доля.
Утром пятого, в шесть пятьдесят, перед первым вылетом, я в землянке у штабной просматривал на карте линию Старый Оскол – Воронеж. По дивизионной сводке немцы по этой дороге к полудню должны были пустить свежую танковую часть. Я знал не дату и не имя. Я знал только дурной общий знак: под Воронежем в первой декаде июля у штурмовиков шло плотнее обычного. Этого знания было мало для приказа и слишком много для спокойствия.
На разводе в семь утра я перестроил звено: Морозов с Тихоновым привычно шли вторым звеном самостоятельной парой, а сегодня я поставил Морозова ведомым у меня, по правому крылу, а Захарова перевёл во второе звено к Тихонову. Захарову обронил кратко: «по сегодняшнему – местами с Морозовым». Захаров кивнул чуть и не уточнял. Морозову – так же: «по сегодняшнему – иди по моему правому». Морозов не уточнял.
Внутри я держал одну мысль: «у меня по правому крылу зенитка попадает реже; пусть Морозов сегодня идёт у меня». В этой мысли я был неправ.
Это было после обеда, в три тридцать. Мы шли на дорогу Старый Оскол – Воронеж, по которой по карте от штаба дивизии должна была идти свежая танковая часть. Часть, действительно, шла – мы увидели её с трёх тысяч, длинной серой полосой, тянущейся по плотной грунтовой дороге. С нами шла пара Як-1 – те же, что в прошлые дни.
Заход с юго-востока был стандартным. Я отпустил эрэсы с полутора тысяч, бомбы со второго захода. Над колонной поднялись три плотных столба дыма, потом ещё два. Зенитки начали работать на нас уже на эрэсовом заходе. На бомбовом – плотнее.
Морозов шёл по моему правому крылу – на месте, которое я ему сегодня отвёл утром. На выходе из атаки у него на крыле я увидел вспышку – короткую, не широкую, похожую на разрыв двадцатимиллиметровки рядом с фюзеляжем, не в нём. По воздуху перед его машиной короткой полосой прошёл дым – серый, не чёрный, без огня – и я понял, что осколок не дошёл до баков. Зенитка работала с земли частыми трёхснарядными очередями, и за нашей группой к выходу из зоны тянулись ещё две машины, у которых тоже в крыльях шли тонкие струи дыма. Прикрытие Як-1 в эту секунду было выше нас в стороне солнца, и зенитки наши были сегодня в основном поле деятельности, не истребители. Через две секунды по эфиру пришёл его голос:
– Семёрка, со мной всё в порядке, иду домой.
Голос у него был ровный, без напряжения, и я по этому ровному голосу понял, что напряжение он на эфир не пускает, а внутри оно у него есть.
– Принял. Идёшь самостоятельно?
– Иду самостоятельно. Не задело главное, осколок в плоскость и в кабину.
– В кабину куда конкретно?
– В правое предплечье. Кость цела. Терпимо, держу ручку левой пока.
– Принял. Группа, выход на восток. Морозов – впереди меня, домой.
Я пропустил его на сто метров вперёд и пошёл за ним. Тихонов справа от меня держал курс. Гладков с Бабенко – слева, чуть выше. Як-1 над нами разошлись веером и пошли прикрытием. С земли по нам ещё работали зенитки, но мы выходили из зоны.
Через двадцать четыре минуты мы сели на Анну. В пути Морозов шёл, без скачков по высоте, и я несколько раз обернулся в зеркало, проверяя, держится ли он. Держался. У него правая, в ремне, была заведена за плечо, а левой он работал ручкой и сектором газа – это была одна из тех схем управления, которой нас в школе не учили, но которую лётчики на войне осваивали в первый раз сами, и привычно – в свой собственный единственный раз. Морозов её освоил быстро; я через четверть полёта по его ровному курсу понял, что он сядет сам. Як-1 над нами проводили нас до Дона и ушли на Бутурлиновку – у них рейс на сегодня тоже заканчивался. Морозов сел вторым после меня – не первым, как иногда садились раненые по сигналу командира. Я ему по эфиру предлагал сесть первым, он отказался: «у меня нога левая работает, рука правая работает с одной точки, сяду на запасе по высоте, не торопись». Я не торопил.
Морозов выкатился до конца полосы, развернулся в углу, заглушил мотор. Когда я подъехал на семёрке к капониру и тоже заглушил, из его кабины уже стоял Захаров – он бросил свою машину Хрущу и пошёл к Морозову. Захаров был на правое крыло Морозова первым. Я успел вылезти, дойти и встать у переднего колеса, к ним подошёл Прокопенко, и через минуту нас у морозовской машины стояло пятеро: я, Захаров, Прокопенко, врач полка с санитарной сумкой, и сам Морозов в кабине, ещё в шлемофоне.
Морозов сидел. Правое предплечье у него висело на ремне, который он сам затянул в воздухе – простой ремень от шлемофонной сумки, перетянутый чуть выше локтя, как жгут. Под ремнём гимнастёрка была мокрая. Не насквозь, но мокрая – пятно тёмное, плотное, с расплывшимся краем.
– Не двигайся, – обронил врач полка снизу, поднимаясь по подножке.
– Не двигаюсь, – ответил Морозов ровно.
Врач залез на крыло, снял с Морозова шлемофон, посмотрел руку через прорез гимнастёрки. Поморщился. Что-то достал из сумки – бинт, пузырёк со спиртом, склянку с тампонами.
– Семёрку оставляем здесь до утра, – обронил он, не оборачиваясь. – Перевязка сейчас, дальше – в полевой госпиталь в Анне. Это через двенадцать километров, отвезу на санитарной полуторке.
– Долго? – обронил Морозов.
– Две недели, может, три. Кость цела. В мякоть. Достали бы здесь – заштопал бы, но нужно почистить и наложить швы по уму. На сухарь не пойдёт, чисто и быстро.
– Понял, доктор, как скажешь.
Врач затянул бинт поверх перевязочной части, помог Морозову вылезти из кабины. Морозов слез с крыла сам, без помощи, держась левой за поручни. На земле он постоял с минуту, тяжело дыша, потом обвёл нас глазами.
– Захаров, – обронил он негромко.
– Я, Морозов, я тут, – Захаров шагнул на полшага вперёд.
– Часы достань, я не могу.
Он показал левой рукой на правый карман гимнастёрки, который правой сейчас сам открыть не мог. Захаров понял раньше, чем я. Захаров шагнул ближе, расстегнул морозовский карман, достал тёмный латунный кружок с цепочкой – часы. Часы лежали у Морозова в гимнастёрке с весны, после того как он их в Кашине разобрал, починил и собрал. Захаров их взял в свою левую ладонь, не сразу сообразив, куда деть, потом сунул в свой правый нагрудный, аккуратно.
– У меня подержи, пока, – обронил Морозов. – В госпитале одной рукой не достану.
– Хорошо, – отозвался Захаров ровно. – Подержу.
Морозов больше ничего не сказал. Врач полка повёл его к санитарной полуторке, которая уже стояла у штабной с заведённым мотором. Через семь минут полуторка ушла в сторону посёлка Анна. У капонира остались я, Прокопенко, Захаров. На земле, между крылом и колесом, осталась тёмная полоса – её Морозов на сходе не заметил. Прокопенко на полосу смотрел молча, потом ушёл в мастерскую за тряпкой.
Кулагин стоял в нескольких шагах от нас, у дальнего края морозовского капонира. Он не подошёл к Морозову при перевязке – у Кулагина с пятого мая было правило: не лезть, когда работает врач или Прокопенко. Сейчас, когда полуторка уже ушла, Кулагин подошёл на полшага ближе. В правой руке у него снова был стебелёк полыни – короткий, видимо, сорванный сегодня по дороге к капониру. Он этот стебель не нюхал и не мял. Он его просто держал, как держат мелкую вещь, к которой не успел придумать, что с ней делать. Я его коротко увидел и так же коротко перевёл глаза. Кулагин остался ещё минуту у капонира, потом ушёл – не к землянке, а к стоянке моторов, где сейчас Прокопенко мыл полосу от тёмной полосы крови.
Захаров стоял у моего крыла, не уходя. Левой рукой он держал свой нагрудный карман – не нарочно, а так, как держат вещь, которую только что приняли на хранение. В звене у нас теперь на две-три недели одна пара меньше.
Я об этом тоже не сказал. У меня в груди в эту минуту шёл другой счёт. По стандартному строю Захаров был бы сегодня по моему правому крылу. По стандартному строю эта зенитная очередь прошла бы Захарову. Это было бы лежащим в природе случая. А моё было – лежащим в природе моего решения.
Я попытался сегодня утром угадать. Не угадал. Под моим распоряжением Морозов оказался там, где попала очередь. Под другим – там бы оказался Захаров. Который из двух был «правильным» – выводу не подлежало. Этого расчёта в кабине вообще быть не должно. С пятого июля я свою прошлую жизнь в кабину не пускал. На разводе планирую как обычный командир.
Прокопенко вернулся из мастерской с тряпкой, опустился у колеса Морозовской машины и стал тёмную полосу на земле затирать сухой полынью и тряпкой. На меня он не поднял глаз. Заметил ли он мою утреннюю перестановку – я не спрашивал. Думаю, заметил. По его бытовой манере к моим решениям по строю он никогда не лез, и сегодня тоже не полез.
* * *
К вечеру пятого Кожуховский нашёл меня у семёрки.
– Алексей Петрович, по Морозову. Передал из госпиталя – рана неосложнённая, в мякоть, наложили швы. Срок – до двадцать второго июля, не раньше. С двадцать второго – на лёгкий режим, к нам на полосу не выпустят сразу. Полностью в строй – к началу августа.
– Понял, Иван Емельянович, к началу августа.
– Это совпадает по дате с поступлением машин, – обронил Кожуховский, и в этой фразе у него впервые за неделю в голосе мелькнула не интонация погоды, а интонация чего-то более тёплого. – Седьмая отметка от Москвы сегодня – «к началу августа». Не к середине июля, как было неделю назад. Снова сдвинулось.
– Сдвинулось, значит.
– Так пишут. Я тебе так и говорю.
Он не стал добавлять. У нас за неделю обстановка с машинами успела сдвинуться обратно к августу, в ту сторону, которую Кожуховский называл первым в Анне ещё в начале июня. Это была не отдельная новость. Это был очередной слой того же слоя.
– И ещё, по Тихонову. С завтрашнего, шестого – ведёт пару сам. На запасное место – Воробьёв.
– Хорошо. Воробьёв уже летал с Морозовым на тренировке два раза, должен справиться.
– Должен, потянет, – отозвался Кожуховский ровно. Это «должен» он произнёс той же интонацией, которой я произносил его про Шумилова неделю назад. Я по этой интонации ничего не сказал. Между «должен» Шумилова и «должен» Воробьёва прошла одна неделя и одна боевая потеря, и эта неделя у меня в голове лежала по тому же листу, по которому лежал май в Кашине.
* * *
Шестого июля немцы вышли к Воронежу.
Это пришло в сводку только восьмого, но по дивизионной обстановке мы это знали с шестого числа. С шестого по седьмое мы шли работать уже по правобережной стороне города – там, у Подгорного и у Семилук, шли немецкие части, прорвавшиеся к реке. Город под крылом горел уже плотнее, чем третьего: дыма было больше, и он шёл с нескольких разных точек одновременно. Слева от реки горело то, что осталось от железнодорожного узла. Правее, у Чижовки, – какие-то склады. Жилые кварталы я не разглядел – то ли они ещё стояли, то ли горели, и дым мешал. С трёх тысяч это было всё, что у меня к городу было: тонкая полоса воды посередине и две стороны, разделённые этой полосой. На одной – наши, на другой – теперь немцы.
Захаров шёл справа от меня, как и раньше. У него правое плечо сегодня держалось, без сноса; он за зиму отъехал от ранения окончательно, и в эту неделю, пока Морозов в госпитале, у Захарова дополнительной нагрузки не пришлось. Он шёл со мной парой, как и в декабре. В правом нагрудном кармане у него лежали трофейные часы Морозова – он их утром седьмого, перед взлётом, мне ровно один раз показал, повернув гимнастёрку к свету, чтобы я увидел, и больше не показывал. Я кивнул. Без слов.
Тихонов с Воробьёвым шли вторым звеном. Воробьёв в первом своём боевом вылете шестого утра держал курс, без напряжения – у него, как я записал ещё в Кашине, было «горизонт, тело». Тихонов после взлёта в эфире коротко доложил: «Воробьёв в строю, идёт ровно». Я ответил: «принято». На этом разговор по эфиру у нас на сегодня закончился.
Шестого вечером в землянку четвёрки зашёл Гладков. Он шёл туда не специально – он шёл из мастерской мимо, и заметил у двери Воробьёва с метлой. Воробьёв подметал, как и в прошлые дни. Гладков остановился, постоял с минуту, потом обронил: «ты чего всё метёшь, парень?» – и Воробьёв, не отрываясь от черенка, ответил негромко: «привык, товарищ старший лейтенант». Гладков ничего не добавил. Постоял ещё полминуты, оглядел работу – у землянки четвёрки за неделю Воробьёва земля у двери была утоптанная, без пыли, без сорной травы – и пошёл к своей. Эту короткую сцену я наблюдал из своей землянки, не выходя; полог у меня был отдёрнут, и от моей двери до четвёрки расстояние было такое, что слов я не разобрал, но движение Гладкова и шевеление подбородка Воробьёва я различил. Я не вышел и не уточнил. У них теперь была своя короткая фраза, и она у них работала без моего участия. Это было одно из тех изменений, которые в полку случаются за неделю после потери и которые потом держатся долго.
Седьмого июля вечером Кожуховский передал ещё одну отметку – последнюю в эту неделю.
– Алексей Петрович, по сводке. Образован Воронежский фронт. Завтра, восьмого числа, наш полк в составе восьмой воздушной армии переходит в подчинение нового фронта. Командующий – Голиков.
– Понял, по фронту переходим.
– Цели, маршруты – те же. Прикрытие – то же. Меняется административное подчинение.
– Хорошо, по работе ничего не меняется.
– И всё, до утра, командир.
Он ушёл. Я остался у семёрки. Прокопенко уже закрыл машину на ночь – над капониром не горел фонарь, и над дальним посёлком Анна уже зажглись редкие огни. На дальнем конце аэродрома Воробьёв подметал у землянки четвёрки – он за неделю с двадцать восьмого июня делал это каждый вечер, медленно, тщательно. На вопрос «зачем» он один раз обронил: «привык». Я больше не спрашивал. У него за неделю это успело стать привычкой полка, и его привычку я молча принял как принимают то, что не нужно объяснять.
В землянке у меня на столе всё ещё лежала книжка Толстого, рядом с моей рабочей тетрадкой. К книжке за неделю я добавил вторую запись в тетрадке – короткую, по пятому июля: «Морозов, правое предплечье. Кость цела. Госпиталь до 22.07, в строй к началу августа. Часы у Захарова». Эта запись у меня в журнале шла не как запись о потере – Морозов был жив, в строю через три недели – а как запись о выбытии на ремонт. Между потерей и выбытием на ремонт у нас в полку с лета сорок первого лежало то самое расстояние, на котором держались остатки фронтовой надежды. Третья по очереди, если она будет, у меня в голове уже была отмечена не именем, а просто «следующая», и я не торопил её к себе.
Я вышел из землянки на полминуты – постоять у двери, посмотреть на полосу. По щели в пологе шла косая полоса лунного света; луна сегодня была не полная, а на убыли. У дальнего посёлка, в Анне, лаяла собака – та же, что и в начале июня. Я её узнал и не оглядывался.
Часы Морозова сейчас лежали в кармане у Захарова, а Морозов в полевом госпитале в Анне был без часов. Захаров их Морозову вернёт двадцать второго или двадцать третьего, при возвращении в полк. До этой даты – двадцать один день. По моей шкале самые тяжёлые из них пойдут с восьмого по пятнадцатое. Я об этом подумал коротко и не озвучивал никому.
Глава 10
«Севастополь»
Восьмого июля газета о Севастополе пришла к нам с двухдневным запозданием.
Сводка от четвёртого, на первой странице, шла короткой, в три строки. «После двухсот пятидесяти дней героической обороны наши войска оставили город Севастополь». Дальше – короткий перечень, кто за что представлен к наградам. Без потерь, без цифр, без подробностей. Я знал, что в плену там не двести пятьдесят дней, а одна неделя у мыса Херсонес, и что в этом плену сейчас лежит не один десяток тысяч человек. Но в сводке про это не было ни строки, и я её прочитал, как читает всякую сводку любой человек, у которого нет ничего, кроме сводки.
Кравцов утром восьмого собирал полк по эскадрильям к политинформации. У нас в Анне политинформацию проводили в столовой – там стоял длинный стол под навесом, и за этим столом, у дальнего края, стоял переносной стенд с куском фанеры, на котором приколочена была карта фронтов. Я пришёл к восьми пятнадцати, сел на скамью у дальней стенки, поближе к выходу. Молодые из четвёрки сидели рядом – Бабенко, Кулагин, Воробьёв. Шумиловского места уже неделю не было. Воробьёв с понедельника сидел не в углу, как раньше, а ровно по линии с другими. Это было одно из тех изменений, которые в полку случаются без объявления и без обсуждения.
Кравцов разложил газету на столе перед собой, провёл по строчке указательным пальцем, как вёл всегда, потом поднял глаза. У него за последний месяц лицо обтянулось не так, как у Трофимова в марте – иначе, ровнее, по линии челюсти. Покашливание у него к лету окончательно ушло, и говорил он сегодня без него.
– Сводка Совинформбюро от четвёртого июля, – обронил он негромко. – «После двухсот пятидесяти дней героической обороны наши войска оставили город Севастополь. Город оставлен по приказу Ставки Верховного Главнокомандования.»
В столовой стало тихо. Тише, чем после двадцать восьмого. Тогда мы знали о Шумилове, и тишина была наша, эскадрильская. Сегодня была общая. Севастополь шёл не через нас – он шёл через всех, кто его слышал, и в этом слушании каждый был свой, без эскадрильских границ. В Севастополе у нас в полку лично не было никого; в Севастополе у каждого в полку был, скорее всего, кто-то один. У одних – родственник, у других – сосед, у третьих – однокашник по школе или по училищу, у четвёртых – учитель. Я этим утром не знал, кто у кого в Севастополе был, и не спросил. Это были вещи, которые в полку выясняются за несколько дней без специальных разговоров, сами собой, по тому, как кто молчит после политинформации в первые трое суток.
Кравцов прочитал короткий перечень награждений, потом закрыл газету. Не сказал ни слова от себя. У него за зиму выработалась эта манера, и я её сегодня услышал в её самом чистом виде: прочитал, отступил. Бурцев у дальнего конца стола кивнул один раз и тоже ничего не добавил.
Полк разошёлся по работе.
Я остался в столовой на минуту, пока выходили молодые. Воробьёв шёл первым, в дверях он коротко поправил на голове пилотку, как будто проверил, ровно ли. Кулагин шёл за ним, держа правую руку в кармане гимнастёрки. Бабенко шёл последним. У выхода он положил ладонь на косяк двери – постоял с секунду, ничего не сказал, ушёл. Это движение у него было новым – раньше он за косяки не держался. С восьмого июля начал.
* * *
Девятого утром мы поднимались на работу как обычно.
Цели сдвинулись ещё на запад: теперь это были не подступы к Воронежу, а районы по обе стороны от шоссе Воронеж – Россошь, по которым шли немецкие колонны на юго-восток, к Дону. Полк работал не на Воронеж – Воронеж был уже не наш правый берег, и не на Воронеж шло пополнение с нашей стороны; полк работал по немецким коммуникациям, замедляя их, насколько хватало эрэсов, бомб и патронов.
Захаров шёл справа от меня, как и всю неделю. У него в правом нагрудном кармане лежали трофейные карманные часы Морозова – и сегодня, как и в первый раз после ранения Морозова, он перед взлётом коротко повернулся боком к свету, чтобы я их видел через ткань гимнастёрки. Я в ответ ему один раз повёл подбородком в сторону. Это был наш с Захаровым короткий обмен по утрам – не словами, а наклоном головы; он шёл с прошлой среды каждое утро, и я понимал, что в нём у него есть какое-то правило, которое я не уточнил. Я подозревал, что Захаров часы для себя считал переходными – не его, не Морозова на эту неделю, а просто лежащими. Это значило, что Морозов у нас в полку в эту неделю присутствует через Захарова, в его кармане, и эта форма присутствия для Захарова правильная и не лишняя.
К полудню вылет прошёл без потерь. Шли на просёлок южнее Россоши, по донесению дивизионной разведки там стояла свежая немецкая мотопехота, выгружавшаяся с колонны грузовиков. Когда мы зашли с трёх тысяч, мотопехоты на просёлке не оказалось – то ли её уже свернули в лес, то ли донесение шло с задержкой; стояли только три брошенных грузовика и одна пушка-сорокапятка немецкого образца на буксире. По брошенным мы отбомбились по короткой схеме – ровно по столбу, без выкладки на повторный заход; задерживаться над пустой целью у нас в эту неделю было нельзя, в воздухе плотнее, чем неделю назад, висели немецкие истребители, и Як-1 над нами работали уже не на одну группу, а на две одновременно. У семёрки одна пробоина в правом крыле, у Гладкова – две в фюзеляже, у Шестакова – одна в плоскости. Прокопенко и Хрущ к шести вечера всё заклеили. К семи я ужинал у себя в землянке, с Прокопенко на ящике у стола.
Прокопенко принёс с собой котелок с кашей – вторую порцию, мою и его. Это было новое – в Кашине мы с ним ужинали в столовой, в Анне столовая под навесом по жаре в обед была неудобной, и мы перешли на ужин в землянке. Прокопенко устроил это сам, через старшину столовой, без моего вмешательства. Я к этой устройке быстро привык.
– Григорий Тихонович, как сегодня с моторами.
– Сегодня – ровно. Семёрке масло в восемьдесят, Гладкову – мотор сел на меньшем по компрессии. У Гладкова – вторая неделя так. Это от пыли. Здесь пыль вся работа.
– Заменишь компрессию?
– Не в эту неделю. Я ему до конца месяца – подскажу пилоту, чтобы на пониженных не сидел. Маневрирование на средних. Тогда выходит. Зимой такого не было.
– Зимой такого не было.
Прокопенко не уточнил. Он ел медленно, как и всё делал – медленно и до конца. Я ел в том же темпе, и в этом темпе у нас в землянке к вечеру привычно бывало две минуты, в которые мы оба ничего не говорили. Сегодня эти две минуты пришли позже обычного. У него в эту неделю в работе появилось одно лишнее место – мотор Гладкова, который из-за пыли сел на компрессии. Это было не критично, но это означало, что Прокопенко в эту неделю по вечерам не освобождается, как раньше; он либо у меня, либо у Хруща, либо у дальнего капонира с тряпкой. Я знал, что это пройдёт, когда мы уйдём с этого аэродрома на менее пыльный – но в Анне на этот сезон пыли деваться было некуда. По вечерам он стал короче. Не молчаливее, не другим, а просто короче на две минуты, на пять минут, на четверть часа. Я к этой укороченности у него за неделю уже привык.
– Севастополь – слышал? – обронил он наконец, не поднимая глаз.
– Слышал утром в сводке.
– У меня там был один. С Полтавщины. До войны в Морфлоте служил, по контракту, потом перевели на Чёрное море. Имя – Андрей Прокопенко. Не родственник, однофамилец. Я его в письмах от сестры слышал – она знала его мать. Если он там был, в Севастополе, в эти месяцы – то теперь у него либо плен, либо нет.
– Понятно тебе, Григорий Тихонович.
– Я тебе говорю это, потому что мне не с кем больше. Я с этой новостью один утром. Бригаде моей я не сказал. Не за чем.
– Я слышу тебя, Григорий Тихонович.
Прокопенко медленно доел свою кашу, отёр край котелка пальцем, поставил его рядом с моим. Не торопился вставать.
– Андрей Прокопенко был неплохой человек, – обронил он ровно. – Я его в сорок первом не видел, в сорок втором не видел, в сорок третьем не увижу. Но он у меня сегодня в голове.
– У меня тоже сегодня в голове.
Он на это слово на меня посмотрел один раз. У него за зиму выработалась манера не уточнять, что человек имеет в виду; он или принимал, или нет. Сегодня он принял. Не стал спрашивать, чьи сегодня.
* * *
Десятого вечером Кожуховский нашёл меня у семёрки.
– Алексей Петрович, по сводке от десятого – наши части отходят с правобережья Дона между Лисками и Россошью. Не везде, но местами. Это значит – линия немного сдвинется к востоку, и наша цельная полоса работы тоже сдвинется. Маршруты с завтрашнего числа – корректируем.
– Понял, Иван Емельянович.
– И ещё. По полку – Андрей Николаевич сегодня запросил в дивизии о возможности отвода нашего аэродрома восточнее. Анна – у нас уже не такая уж глубокая полоса. Если фронт двинется ещё на двадцать километров, мы окажемся в первой линии. Это никому не надо.
– Подвинут полк?
– Не сразу. На неделе – нет. На следующей – возможно.
– Понял, на следующей передвижение.
– И всё, на сегодня по новостям.
Кожуховский ушёл. Я постоял у семёрки в тёплых июльских сумерках. Над полосой шли уже не просто пыль и сухая трава, а отчётливый запах горелого – где-то на западе, по линии фронта, видимо, горели поля. Этот запах в наших местах появился впервые с приезда – раньше степь пахла своим, теперь стала пахнуть чужим. Я этот запах распознал не сразу, и распознал по тому, что Прокопенко с утра, не входя в землянку, потянул носом и обронил: «горит за фронтом». Прокопенко по запаху работал лучше, чем по карте.
Из дальней землянки шла гармонь – Гладков сегодня играл вторую неделю подряд. Не «Лучинушку» – другое, медленнее, без слов. Я не разобрал, что именно. Гладков с восьмого числа играл реже, чем в начале июля: один раз в день, привычно в одинокое время после ужина, без слушателей. Сегодня он играл тоже один, и в этом «один» у него теперь был наш общий слой – не только Шумилов, не только Севастополь, а всё, что лежало между. Гладков, я знал по разговорам с зимы, по матери – из Одессы; в Одессе у него остался дядя по матери, седой профессор политехнического института, и ещё одна тётка с детьми. Одессу сдали в октябре сорок первого; за восемь месяцев Гладков от них не слышал ни строчки. По нашему счёту в полку это означало, что вестей не будет до освобождения Одессы, а освобождение пока не называлось. Это была одна из тех молчаливых полок, на которой у каждого «старого» в полку стояло своё; никто этих полок не вынимал в разговор, и Гладков сегодня играл, не вынимая. По его гармони я это узнавал не первый раз.
* * *
Двенадцатого утром в полк пришла газета с сообщением о падении Воронежа.
Сообщения, в сущности, не было – было длинное сводное «противнику удалось ценой больших потерь занять западные кварталы города Воронежа», что на нашем языке означало: правобережье потеряно окончательно. Левобережье – Чижовка, заводы, восток – пока удерживалось, но это «пока» все понимали. Чижовка к концу июля будет, возможно, тоже под огнём, а к концу августа – кто его знает.
Я газету прочитал в столовой, как и в прошлый раз, без подробностей про «потери противника». Эти цифры в этой полосе уже потеряли всякую достоверность; в сводке за апрель цифры противника были одни, за июнь – другие, за июль – третьи, и расхождение в них было такое, что считать сложением было нельзя.
К обеду к семёрке зашёл Бабенко.
– Товарищ старший лейтенант, разрешите вопрос.
– Спрашивай, Николай.
– Кубань – пока в тылу?
У меня прошла короткая мысль: что Бабенко за неделю с двадцать восьмого июня переменился внутрь так, как меняются не сразу. До Шумилова он на построении стоял, как стоял в школе – плечи в линию, носки сапог в одну вертикаль. С восьмого числа я заметил у него небольшую сутулость в правом плече – не как у Захарова после ранения, а другую, не телесную, а такую, которая бывает у людей, нагрузивших себя одной мыслью. Эту мысль у него я сейчас наконец услышал. Я постоял с минуту, прежде чем ответить. Бабенко стоял, как всегда, и в руке у него был его складной нож с обломанной костяной накладкой – он его на ходу подбирал и убирал в карман автоматически, чаще не задумываясь. Сейчас у него нож в руке был открыт; он, видимо, кончил резать какой-то шпагат в землянке у себя.




























