Текст книги "Дон (СИ)"
Автор книги: Константин Градов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц)
Як-1 над нами прошли один прощальный круг, потом ушли на Бутурлиновку. Ведущий по связи коротко обронил: «работаем дальше». Я отозвался: «спасибо, до завтра». Он не ответил – связь у него ушла в свою волну.
Я слез с крыла. Прокопенко уже шёл к семёрке от мастерской с инструментом и тряпкой в руке. Он шёл не торопясь, как обычно, но в этот раз шаг у него был чуть короче – он понимал, что машина пришла с осколком в крыле, и хотел увидеть его сам, без рассказа.
Левое крыло у меня шло с тонкой пробоиной у нижней кромки, у самой полки лонжерона. Осколок прошёл насквозь, не задев тяг, и в дюрале остался ровный неровный надрыв. Внутри плоскости, наверное, осколок ещё застрял или вышел дальше – Прокопенко это завтра проверит, разобрав часть обшивки.
– Алексей Петрович, – он встал у крыла. – Осколок.
– Двадцатимиллиметровка, по-моему. Сошла вскользь.
– Сошла. Не дошла до главного. До утра – заклею. До второй работы пойдёшь.
– Хорошо, до утра, – я отёр ладонь о голенище.
Прокопенко не уточнил, какая будет вторая работа. У него после первого рабочего вылета в новой полосе была одна интонация на всё дальнейшее: «до второй пойдёшь», «до третьей пойдёшь», «до пятой пойдёшь». Это была его манера держать ритм, не считая каждый раз заново. Я к этой манере у него тоже привык – она была лучше, чем мой собственный счёт, который заранее ничего не успокаивал.
Шестаков подошёл к моей семёрке, постоял у крыла рядом с Прокопенко. Он посмотрел на пробоину молча, не комментируя, и пошёл к своей машине. У своей машины – на ходу, как подходил к капониру – он опять положил ладонь на верхний край фюзеляжа и постучал по нему костяшками два раза. На этот раз – после возврата, не до взлёта. Это значило, что машина у него прошла без приключений, и что он с ней благополучно вернулся, и что этот стук – другой по смыслу, чем утренний, но та же форма. Я заметил и не сказал.
Из дальней землянки шёл к нам Кулагин – он сегодня на полосе работал дежурным у Морозова, и сейчас, когда работа закончилась, шёл к Морозову, помогая ему слезть с крыла. У Морозова – он был на пятой минуте после посадки – после первого боя на новой полосе вид был ровный, без напряжения. Кулагин подошёл, что-то ему передал – то ли тряпку, то ли стропу, – и сразу отступил на шаг. Не разговаривал. Просто рядом. Я через тридцать метров не разобрал, что именно у них шло, но видно было: Кулагин у Морозова уже встал в позицию ведомого, хотя они в воздух вместе пока не выходили.
* * *
Восемнадцатого вечером Кожуховский нашёл меня у семёрки.
С пятнадцатого по восемнадцатое мы успели сделать ещё три вылета – один на ту же колонну Старый Оскол – Россошь, один на узловой пункт у Россоши, один по разведке западнее, на район, где предположительно стояла свежая немецкая часть. Из этих трёх – два прошли без потерь, один – с лёгким попаданием в машину Гладкова, осколок в фонарь, не задевший Гладкова. Гладков на земле отёр стекло, посмотрел на след молча, и поставил машину в ремонт. Хрущ с Прокопенко его починили к семнадцатого вечеру.
Кожуховский подошёл с папкой. У него за неделю манера передавать новости не изменилась, только частота отметок про машины сдвинулась – он теперь приходил с ними реже, раз в три-четыре дня, а не каждый день.
– Алексей Петрович, по двадцатым числам – переходим на ежедневную работу. Два вылета в день, утром и после обеда. Цели – те же, по дороге и по узлам.
– Понял, по два в день.
– И ещё – машины. В дивизии сегодня – устно – «не раньше второй половины июля». От августа сдвинули обратно к июлю, но к второй половине.
– Вторая половина июля, значит.
– Так пишут в Москве по нашей очереди.
Он стоял с папкой у моего крыла, не уходил. У него ещё было что-то. Я не торопил.
– Алексей Петрович, ещё одно. Командование армии готовится к большой задаче. По нашей дивизии – приказа пока нет, но ориентировка есть. Численность вылетов будет расти. Дивизионная разведка сообщает о крупных перебросках немцев к нашей полосе. Готовь людей.
– Готов, людей подгоню к темпу.
– И всё, на сегодня.
Кожуховский ушёл к штабной. Я постоял у семёрки до темноты. Прокопенко в этот вечер уже закрыл машину, и фонарь над капониром не горел. Над полосой стояла обычная для июня сухая степная вечерняя тишина, в которой за дальним посёлком слышались голоса баб у колодца и одинокий лай собаки. Пыль за день успокоилась, и в воздухе пахло травой и чем-то ещё – то ли подсохшей соломой, то ли вчерашним дымом от костра БАО, который у них горел за мастерской.
Я знал, что Кожуховский назвал «большой задачей». Я знал, что «крупные переброски немцев» – это та самая «Блау», к которой по моей памяти оставалось около десяти дней. Я знал ещё многое – и эти десять дней лежали у меня в груди не справкой, а той же тяжестью, что и в Кашине в конце мая, когда я первый раз признал самому себе, что знаю. Тяжесть с тех пор не ушла. Она просто стала привычнее. Между «знаю» и «не говорю» лежала вся работа этого июня, и я её работал, как мог, и буду работать ещё. С четырнадцатого по восемнадцатое – четыре вылета. С двадцатого, по словам Кожуховского, будет два в день. Это значит, до начала «Блау» у нас будет ещё не меньше двенадцати вылетов, и каждый будет похож на сегодняшний – с зенитками, с истребительным прикрытием от десятого ИАП, с пыльной полосой возвращения и с осколком в крыле от двадцатимиллиметровки. До зенитной школы у нас сегодня обошлось ровно: одно крыло, заклеит за ночь. Завтра – будет, может, два или три. После двадцатого – может быть и больше. Прокопенко эту арифметику уже посчитал, я знал, и его готовность к ремонту я видел по тому, что инструмент у него в ящике сегодня лежал с открытой крышкой.
Я пошёл к землянке. Над дальним лесочком уже зажглась первая звезда, мелкая, у самого горизонта. Я её увидел один раз и больше не оглядывался. У дальнего конца аэродрома, в Анне, в посёлке, мелькнул одинокий фонарь и погас – кто-то закрыл ставни. Степь под июньским ветром лежала ровно. Где-то далеко, за лесочком, прокричала ночная птица – то ли коростель, то ли иволга, я не разобрал; в Кашине таких птиц не было, и я этот крик слышал впервые. В шлемофоне моём вечером звучали те же четыре волны, что и днём, только полк уже ушёл с эфира, и в наушниках было пусто. Я снял шлемофон, повесил его в землянке на колышек у входа, лёг под шинель. На потолке землянки лежала косая полоса лунного света от щели в пологе. Я её увидел тоже один раз и закрыл глаза.
Глава 8
«Блау» – Касторное
– Шумилов под Тимом, командир. Не вышел из атаки, – обронил Гладков в эфире.
Голос его в шлемофоне шёл, без подъёма. У меня в кабине семёрки в эту секунду на возвратном курсе под крылом тянулась знакомая степь к юго-востоку от Воронежа, и я по этому голосу понял, что Гладков видел всё с одного захода и говорит мне, как обычно по таким случаям, по факту.
– Принято. Видел сам? – я ответил по эфиру коротко.
– Видел. Машина в землю, без выхода. Двадцатисекундная, – Гладков добавил по той же ровной форме.
– Принято, – я обронил последним.
Я в эфире больше ничего не обронил. До посадки в Анне оставалось двадцать две минуты. Шумилов В. А., 28 июня сорок второго года, район Тима, истребительная атака. Первая запись лета. Смешивать её с остальными я не имел права. Если смешать – потом начнёшь считать людей расходом.
* * *
С двадцатого числа июня полк перешёл на ежедневную работу.
Два вылета в день – утром и после обеда. Темп этот в первые две недели казался плотным, но не невозможным; к двадцать пятому числу я понял, что он плотный по форме, а внутри – щадящий. Цели были однотипные: те же танковые колонны на просёлках, те же узловые пункты у Россоши и Старого Оскола, те же тонкие нити зениток, та же пыльная полоса возвращения в Анну. Машины – все восемь – стояли в строю. Прокопенко и Хрущ с двумя помощниками успевали ремонтировать пробоины до следующего утра. По карте противник у нас в полосе подтягивал части, но ничего крупного не предпринимал – это была пауза перед чем-то, и я знал, перед чем.
Двадцать третьего я отдал Бабенко его первый боевой.
Он ходил со мной запасным – ведомым третьей пары, рядом с Гладковым, на котором у меня в первый месяц лежал главный риск. Бабенко в полёте держал курс, без видимых проб, и Гладков после трёх совместных боёв коротко обронил мне в землянке: «доведу». Это означало, что Гладков с ним идёт без оглядки, и что в этом звене Бабенко свой. Я Бабенко в этот же вечер сказал: «с двадцать четвёртого – в воздух с Гладковым, не запасным». Он только кивнул, без слов. У него и в этом было своё: услышал, принял, не уточнил.
Кулагин у Морозова сходил в воздух двадцать четвёртого. Перед взлётом он, как и в первый день в Анне, мял сорванную с обочины полынь, и считал ветер. Ветер в то утро шёл с северо-востока, и Кулагин по полыни понял раньше всех на полосе, что для нашей стороны полосы он будет встречным, а для немецких машин на маршруте – попутным. Я ему ничего не сказал. Кулагин сел в кабину, и на земле остался только пучок полыни у колеса, никем не подобранный, и эта полынь к вечеру высохла на солнце до тонкого серого пера.
Шумилов и Воробьёв шли запасными у меня в первой паре. Двадцать пятого я отдал Воробьёва Морозову – на запасное место рядом с Кулагиным, чтобы Морозов мог потренировать его на горизонтальном строе. Шумилова я оставил у себя.
Двадцать шестого вечером Кожуховский нашёл меня у семёрки.
– Алексей Петрович, по двадцать восьмому, – обронил он негромко. – Дивизия передаёт ориентировку. Завтра, в районе четырёх утра, противник начнёт большую операцию. Воронежское направление, нашими частями уже зафиксированы передвижения. С пяти – мы в воздухе. Всем составом полка.
– Понял, всем составом.
– Прикрытие – десятый ИАП в полном составе пары. Если работают сразу два вылета – могут не успеть, тогда вторую пару возьмём от четвёртого ИАП. Возможно, машин у них не будет, и тогда – без прикрытия второй вылет. Андрей Николаевич на это согласен; «по обстановке».
– Хорошо, Иван Емельянович.
– И ещё – у тебя завтра в первом вылете кто из новых?
– Из новых ведомым – Шумилов. У Тихонова, в паре. Морозов сегодня в первом вылете не идёт – Андрей Николаевич отвёл его на резерв по сводке зениток.
– Шумилов готов в воздух?
– Должен потянуть, по приборам у него ровно.
Кожуховский кивнул и не уточнил. У него за зиму выработалась эта манера: услышать «должен», не возвращаться. Я знал, что эта манера у него ровно та же, что и у Бурцева, и что они оба её обходились молча, оставляя ответственность за слова на стороне того, кто их произнёс. Я произнёс. И я знал, что произнёс не до конца уверенно.
* * *
Двадцать восьмого июня в четыре пятнадцать утра по полосе прошёл голос воздушной тревоги.
Сирена у нас в Анне была не сирена, а простая железная труба, в которую дежурный по аэродрому дул через мундштук – звук получался ровный, гудящий, низкий. Этот звук я слышал ещё в Кашине, в начале мая, когда нас один раз поднимали по тревоге на ночной перехват; перехвата тогда не было, но трубу мы услышали. В Анне труба у дежурного была другая, с более глубоким тоном, и она в это утро прозвучала уже не как тренировка.
Я был в кабине через семь минут.
Прокопенко работал с моторами с трёх ночи – он сегодня заранее, по слову Кожуховского, разбудил всю свою бригаду и подал всем машинам полную заправку и полную бомбовую нагрузку. К четырём двадцати две моя семёрка стояла на полосе с прогретым мотором. У Захарова – та же картина. У Тихонова – у его машины уже сидел Шумилов в кабине, не запасной, а ведомым, с шлемофоном на голове. Я с подножки моего крыла увидел, как Шумилов один раз чуть прищурился – не от солнца, потому что солнца ещё не было, а просто, по привычке. В кабине его прищур никому не мешал.
– Группа, готовы, – донёс по эфиру Гладков.
– Группа, готовы, – отозвался Морозов.
– Семёрка готова, – обронил я. – Захаров, Тихонов с Шумиловым, на крыло. Якты подходят по графику?
– Подходят, – пришло с земли.
К четырём сорока пяти над нами прошли две Як-1 – те же, что в прошлые дни. Ведущий по эфиру: «работаем». Я ответил: «работаем».
– Группа, на полосу. Восьмёрка плюс пара Як. Цель – район Касторное – Тим, дорожные узлы. Подход с юго-востока, заход с трёх тысяч. Эрэсы, бомбы, эрэсы.
– Принято, – отозвалось эхом по группе.
Мы пошли первыми. Машина шла легко в утреннем плотном воздухе. До Касторного по карте было восемьдесят километров, и мы шли низко, на восьмистах, чтобы не подставляться рано. Полоса под крылом начиналась знакомая – Битюг слева, потом тёмное пятно леса у дальнего хутора, потом плоское поле без леса до самого горизонта. С сорока пяти километров от Касторного я начал слышать в эфире чужой треск – это была частота немецких истребителей, она у нас в шлемофоне иногда проскакивала на крайних режимах. Треск шёл плотный, тяжёлый, как если бы в воздухе сразу работала целая истребительная группа. Я понял, что это не моя группа, и что Як-1 над нами этот треск тоже слышат – у их ведущего волна совпадает по нижней границе.
Над Касторным было дымно с земли.
Дым шёл с просёлков и с пересечения дорог – снизу горели грузовики, два или три, оставленные с ночи, и над ними поднимались тонкие столбы. Они означали одно: тут уже стояли немецкие колонны, ночью или с рассвета они уже работали по нашим тылам. Мы зашли с юго-востока, с трёх тысяч.
– Группа, по дорожному узлу, заход.
– Принято, – отозвался Тихонов справа от себя.
– Шумилов – за Тихоновым, не отрываться.
– Понял, – отозвался Шумилов через эфир, чистым школьным голосом.
Я пошёл первым, под левый разворот, эрэсами в семьдесят пять градусов наклона. Эрэсы отпустил с полутора тысяч, шли вниз четырьмя дымными следами. Внизу мелькнули вспышки – две, потом ещё одна, потом ещё. Я выходил с креном вправо, в горизонт, и над дорожным узлом теперь шла стелющаяся полоса дыма. Захаров за мной отбомбился по тому же узлу. Гладков с Шестаковым шли на пятнадцать секунд позже, по тому же маршруту. Морозов с Тихоновым – за ними. Шумилов шёл за Тихоновым.
Зенитки в этот раз были не двадцатимиллиметровки. Зенитки были тяжелее – счетверённые, с плотностью трассы выше, чем в Ржеве и в Кашине вместе. У них стояла целая батарея, и эта батарея у нас работала по всем сразу, не выбирая. Я успел подумать про это в одну секунду, и в эту же секунду в эфире сорвалось короткое:
– Тихонов, влево, уходи! – кричал Морозов с земли, голосом, который я узнал и не узнал одновременно. Я обернулся в зеркало – две машины моего звена шли в развороте, чуть круче, чем должны были по моему заходу. Тихонов уходил влево, как ему крикнул Морозов. Шумилов – за ним. У Тихонова в крыле уже шла тонкая струя дыма – не пробитая, осколочная, но не задевшая баков. У Шумилова крыло было чистое. На секунду я выдохнул.
И тогда у Шумилова в передней части машины полыхнуло.
Я не разобрал сразу, что это. По эфиру было пусто – Шумилов в эту секунду в эфир не выходил. По дыму было видно, что в кабину пришёл прямой осколок зенитного снаряда, не вскользь, а прямо. Машина пошла в землю не в развороте, как у некоторых сбитых я видел зимой, а, носом вниз, по баллистической линии. Времени между «полыхнуло» и «пошла» прошло, может быть, полторы секунды.
Шумилов не успел крикнуть. Шумилов не успел ничего – он шёл за Тихоновым плотно, как ему было сказано, и осколок пришёл не в крыло, а в кабину, и кабина в эту секунду перестала быть управляемой. Об этом я подумал не словами. У меня сложилось мгновенно: одна машина из восьми сегодня не вернётся, и эта машина – Шумилова. Никаких других мыслей в эту секунду у меня не было.
Машина легла в землю у самой границы поля, где-то между дорогой и началом перелеска. Я видел место по горизонту, по тёмному столбу дыма, поднявшемуся через две секунды после удара. Столб шёл коротким, не широким, как у грузовика – то был самолёт, у которого бензина в баках было ещё много, и который пошёл в землю по прямой, не разрушив её на двести метров вокруг, а уйдя в неё носом. Через десять секунд дым над этим местом начнёт расходиться шире. Тихонов справа от меня держал курс. Захаров справа от меня держал курс. Я держал курс.
– Группа, выход. На восток. На двух тысячах.
Эфир в эту секунду был не пустой – истребители Як-1 над нами что-то передавали друг другу, у них шёл бой с парой Bf-109, пришедших с юго-запада. Но в моей частоте, в нашей, было тихо. Семь машин шли за мной на восток, без одной восьмой.
* * *
Сели к семи сорока. Прокопенко стоял у моего капонира, как и в прошлые дни. Он по тени мою машину узнал раньше, чем я её спустил с пробега, и шёл уже к её носу с тряпкой в руке. Когда я слез с крыла, он посмотрел на меня молча. Я ответил молча. Это было всё, что мы могли сейчас сказать друг другу.
Тихонов сел третьим. У него крыло шло с пробоиной – не критичной, заклеит за день. Тихонов слез с крыла, отёр ладонь о голенище, постоял с минуту у борта. Морозов подошёл к нему, ничего не сказал. Гладков подошёл, тоже не сказал. Они стояли втроём у крыла Тихонова, и эта тишина у них шла долго – две минуты, или три, я не сказал бы точно.
В пять минут восьмого Кожуховский вышел из штабной с папкой. Он прошёл прямо к Тихонову – Тихонов был старший по последней паре, и протокол по потере у нас в полку шёл через ведущего пары. Кожуховский с Тихоновым поговорил у крыла, негромко, минуту. Я в это время был у семёрки, спина к фюзеляжу. Прокопенко не подходил.
К восьми Тихонов отошёл от своей машины и пошёл к землянке четвёрки. У землянки четвёрки в это утро никого не было – Бабенко, Кулагин и Воробьёв ходили на полосе, у Бабенко машина была на ремонте после вчерашнего, Кулагин стоял с Морозовым, Воробьёв подмётил у своей землянки тропинку – он сегодня впервые подметал не у нашей с Прокопенко землянки, а у своей. Он не объяснил. Метла лежала у его двери.
Тихонов зашёл в землянку четвёрки и стоял там минут пять. Что он там делал – я не знаю. Через пять минут он вышел, держа в руке что-то – небольшое, плоское, в твёрдом картонном переплёте. Это была книжка Шумилова. Та самая, тонкая, из левого нагрудного кармана. Шумилов её, видимо, перед вылетом оставил в землянке, как оставляют то, что не должно лететь.
Тихонов донёс книжку до моей землянки и положил её мне на стол, поверх рабочей тетрадки. Не сказал ничего. Я тоже не сказал ничего. Книжка лежала у меня на столе закрытая. На обложке – серой, с тонкой чёрной рамкой по периметру – стояло: «Алексей Толстой. Пётр Первый. Книга первая». Я книжку не открыл. Я смотрел на неё и думал, что в правом нагрудном кармане у Шумилова сегодня утром лежали очки, и что эти очки теперь лежат на том поле, у границы перелеска между Касторным и Тимом, и что если кто-то завтра или через неделю выйдет на это поле и найдёт там обломки машины, очки могут оказаться целыми. Лётчик не лежит у обломков. Лётчик в этой машине пошёл в землю в кабине, и кабина легла на нос. Очки в правом нагрудном – это всё, что у меня было от него на этот час.
Я открыл рабочую тетрадку. Записал: «Шумилов В. А., 28.06.1942, район Касторное – Тим. KIA. Зенитка прямо в кабину».
Карандашом я водил по бумаге медленно, как пишут такие строки во всех журналах полков с лета сорок первого. Это была одна из тех записей, к которым я за лето привык в Смоленском, к зиме – отвык, в мае не делал ни одной, и теперь, в первый раз в Анне, сел за неё снова.
Закрыл тетрадку. Книжку Толстого положил рядом, на ту же стопку.
* * *
К вечеру двадцать восьмого Бурцев пришёл в мою землянку без вызова.
Он постоял у двери, не садясь. У него в руке был чистый листок бумаги – пока ещё чистый.
– Алексей Петрович, по семье Шумилова – будем писать?
– Будем, я сам напишу к матери.
– Я тебе оставлю адрес. Москва, Большая Молчановка. Мать одна – отца у него не было с тридцать пятого, он у меня в личном деле прописан как из неполной семьи. Мать – учительница начальной школы.
– Понял тебя, Дмитрий Захарович.
– Не торопись. Напишешь – отдашь мне, я отправлю с тыловой почтой.
– Хорошо, напишу к ночи или к утру.
Бурцев положил листок на стол, рядом с книжкой Толстого, и вышел.
Я взял ручку. Чернила у меня в чернильнице к этому часу были тёмные, неполные, на самом дне. Хватало строк на десять, может быть, на пятнадцать. Я начал писать.
«Уважаемая…» – и остановился. Имени-отчества матери Бурцев мне не сказал, оставил мне самому посмотреть в личном деле. Я встал, прошёл к шкафу с бумагами, достал папку личных дел эскадрильи, нашёл Шумилова. Имя матери – Анна Сергеевна.
«Уважаемая Анна Сергеевна, – я вернулся к листу. – Ваш сын, лейтенант Виктор Аркадьевич Шумилов, погиб в бою с немецко-фашистскими захватчиками двадцать восьмого июня сорок второго года, при выполнении боевого задания в районе Касторное – Тим, Воронежская область. Прямое попадание зенитного снаряда не оставило возможности к спасению. Он погиб мгновенно, не успев испытать страха или боли.»
Я остановился. Перечитал. «Не успев испытать страха или боли» – это было то, что Бурцев называл «положенной формулой», и она у меня в письме встала, как должна. Я её не вычеркнул.
«Виктор пробыл в нашей эскадрилье недолго, около двух месяцев, но за это время он успел проявить себя как добросовестный, спокойный, ровный человек. Он не выделялся среди других и не стремился выделиться. Он делал свою работу так, как её делают зрелые люди. На земле он много читал, и в свободные вечера читал товарищам по землянке вслух. Это было одно из самых тёплых воспоминаний, которые сохранятся у нас о нём.»
Я опять остановился. «Тёплых воспоминаний» – это тоже была формула, но в ней у меня что-то сдвинулось, и я её оставил. Потом дописал три строки про то, что мы похороним его рядом с местом гибели, как только обстановка позволит выйти на это место, и что мы это сделаем за себя и за неё. Подписал: «Командир эскадрильи, старший лейтенант А. П. Соколов».
Я сложил лист пополам, положил на стол рядом с книжкой Толстого и с моей рабочей тетрадкой. У меня на столе теперь лежали три плоских предмета: книжка, тетрадка, письмо. Очки Шумилова я на этот стол положить не мог; они лежали у поля, у Тима, у границы перелеска. Я знал это и продолжал писать в письме другое.
* * *
Двадцать девятого и тридцатого мы работали так же.
Темп остался: два вылета в день. Цели сместились западнее – немецкие части шли на нашу полосу быстро, и нам приходилось их ловить дальше, чем двадцать восьмого. Потерь в эти два дня не было, хотя пробоин в машинах стало больше: семёрке за двадцать девятое – два осколка, Гладкову – один, Шестакову – два. Прокопенко с бригадой работали почти без сна, и к утру тридцатого все машины опять стояли в строю.
Тридцатого вечером Кожуховский пришёл в мою землянку с очередной отметкой. Он не сел у двери, как обычно – сегодня сел на ящик у стола, словно показывая, что разговор будет дольше обычного.
– Алексей Петрович, по июлю, – обронил он негромко.
– Слушаю, Иван Емельянович.
– Машины – не август, не вторая половина июля. Сегодня – «не раньше середины июля». То есть ближе. Не на той неделе, на следующей.
– Хорошо, не на той неделе.
– И ещё. Командующий армии по совещанию сегодня сказал – Воронеж придётся, может быть, оставить. Не сегодня и не завтра. На неделю – на две.
Это была первая отметка от Кожуховского, в которой говорилось не про немцев и не про машины, а про нашу сторону. Я её услышал и не выделил голосом. Мы оба знали, что Воронеж стоит на линии, по которой пойдёт всё дальнейшее лето, и что слово «оставить» в этой полосе уже не значит того, что значило в феврале или в мае. Оно значит – отойти на следующую линию, потом ещё на одну, потом ещё.
– Понятно тебе, Иван Емельянович.
– И всё, до утра, командир.
Кожуховский встал с ящика и вышел. Я остался один. На столе у меня лежала закрытая книжка Толстого, сложенный конверт письма Анне Сергеевне, открытая рабочая тетрадка. В рабочей тетрадке у меня под датой двадцать восьмого июня была одна строка про Шумилова. Под датой двадцать девятого и тридцатого – ни одной строки про потери. На завтрашнее, первое июля, я тоже строки про потери писать не собирался. Но я знал, что между «не собираюсь» и «не напишу» лежит расстояние, на которое я в начале июля рассчитывать не могу.
Книжка Толстого осталась у меня на столе, рядом с письмом Анне Сергеевне. Я не убрал её и не собирался убирать. В наследие Шумилова она у меня лежать будет долго – до того момента, когда мы выйдем на это поле у Тима, или когда полк уйдёт от Анны дальше на восток, и я возьму её с собой как один из тех плоских предметов, которые человек носит в нагрудном кармане вместе с другими. У меня в правом нагрудном лежал кисет Павлюченко с одной непросвёрнутой закруткой махорки, у меня в левом – тетрадка Резникова. К ним сегодня вечером прибавилась книжка Толстого; в моём кармане её не было, но она лежала на столе, как лежат вещи, к которым ещё не дошёл черёд. У Шумилова в правом нагрудном кармане сейчас, у поля у Тима, лежали очки. У Шумилова в левом – никаких книжек больше нет. Книжку он оставил утром. В такие минуты мелочей, которые лётчик делает перед последним вылетом, не зная, что вылет последний; Шумилов её сделал по той же привычке, по которой утром на людях не доставал очки.
Я встал с топчана, подошёл к столу, открыл книжку наугад. На странице, на которую открыл, был кусок про Преображенский полк – Пётр у потешных, ранним утром на строевой, в подмосковном поле. Описание шло коротко, без украшения: молодой царь у строя, мокрая трава, утренний холод по сапогам. Я подержал страницу секунды две, потом закрыл книжку и положил её к письму. Завтра в шесть на полосе – обычный рабочий день. Утром первого июля у нас по плану два вылета на дорогу Старый Оскол – Воронеж, по немецким колоннам. В первом вылете эскадрилья пойдёт впервые без Шумилова в строю с майского пополнения. На построении его место в шеренге сдвинется на одного, и Кулагин с Воробьёвым останутся вдвоём на этом фланге. Я постоял у стола ещё с минуту, потом вернулся на топчан.




























