444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Константин Градов » Дон (СИ) » Текст книги (страница 18)
Дон (СИ)
  • Текст добавлен: 19 июля 2026, 18:00

Текст книги "Дон (СИ)"


Автор книги: Константин Градов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 20 страниц)

– Знаю. Я ему сегодня обронил, что пойду нижним эшелоном до самой цели, без верхнего захода.

– Это твоя оценка, – Кравцов отметил по форме.

– Моя, Иван Степанович, – я подтвердил коротко.

– Я её принимаю, – он шевельнул подбородком.

Кравцов помолчал ещё секунд десять. По его обычной манере, по которой он в землянку приходил с весны сорок второго, к концу пятиминутного посещения он всегда переходил к разговору не по работе, а по человеческому. Сегодня этот переход у него был не сразу.

– Алексей Петрович, – он обронил негромко, – Бурцев мне вчера сказал по предложению Трофимова. По срокам у тебя – до тридцать первого. Через двое суток.

– До тридцать первого, – я подтвердил по короткой форме.

– Я тебя по этой линии прошу: не лезть тебе под руку. Дальше решай сам.

– Понял, Иван Степанович.

– Но если по моей оценке у тебя сегодня по этой линии что-то ровнее или яснее – оброни. Я слушаю.

Я подумал минуту. Кравцов смотрел в угол землянки, на полку с книжкой Толстого, не на меня. По тому, как он держался, я понял, что он пришёл сюда именно по этому – не по утреннему вылету, не по третьему вылету, а по моему сроку до тридцать первого. По его внутренней оценке за вчерашний и за позавчерашний день он у меня по этой линии увидел что-то, что ему дало повод зайти.

– Я остаюсь, Иван Степанович, – я обронил.

– Понял, Алексей Петрович, – Кравцов ответил коротко.

– Трофимову скажу завтра, тридцатого, – я обронил по той же форме.

– Понял, – Кравцов смотрел в угол, не на меня.

– По людям. По эскадрилье. С Морозовым в комэскстве я согласен – он бы повёл ровно. Но мои девять лётчиков и четверо стрелков, и Прокопенко с бригадой – это моя полоса. С ними я остаюсь до её конца.

– Понял, Алексей Петрович.

– Не из тщеславия. По другому.

– Я твоё «по другому» – слышу. И принимаю.

Кравцов посидел ещё секунд двадцать. Потом поднялся.

– Спасибо, что обронил. Я тебя по этому больше сегодня не трогаю. По третьему вылету – береги людей.

– Берегу, Иван Степанович, – я ответил.

Он вышел. По шагам я понял, что он пошёл не к штабной палатке, а к землянке Трофимова. Это значило, что он сегодня к ужину обронит Трофимову, что у меня решение прошло. Не предвосхищая моего разговора с Трофимовым завтра, но просто чтобы Трофимов на тридцатое не строил по этой линии планы.

* * *

К шестнадцати тридцати мы пошли на третий вылет.

Восьмёрка шла по обычной сетке. Цель – обоз противника, Орловка, вторая нитка. На взлёте Прокопенко стоял у стояночного флажка, провожал. По его лицу я понял, что он сегодня к третьему вылету по линии беженцев уже узнал от Кравцова – у Прокопенко с Кравцовым по бытовым новостям полка с осени сорок первого шёл свой канал, и сегодня к шестнадцати тридцати, скорее всего, Кравцов ему обронил одной фразой про переправу. Прокопенко мне на это сейчас ничего не сказал. Шевельнул подбородком и пошёл к технической палатке.

Над целью у Орловки мы отработали ровно. Эрэсы с тысячи двухсот, бомбы со второго захода. Пробоины: по моей семёрке – одна в правое крыло, у Морозова – в фюзеляже, у Гладкова – в стабилизаторе. У Сёмина и Панина – без пробоин. По эфиру у меня в шлемофоне шло обычное короткое: «прошёл», «вижу», «дым». Михаил в задней четыре раза обронил «чисто», все четыре спокойные.

На обратном курсе мы снова вышли в полосу Волги, на той же точке пересечения. Картина под нами шла та же, что и в полдень – может быть, плотнее. Поток беженцев к шестнадцати сорока пяти шёл по реке в тех же группах, с теми же интервалами, к восточному берегу. По западному обрыву к водам спускались новые группы – длинная цепочка от посёлка над обрывом. По правому борту я разглядел: на одном плоту у самого фарватера сидела маленькая фигура у самого края плота – ребёнок, видимо, лет восьми или десяти, в светлом платье. Этот ребёнок к нашему пролёту голову не поднял – он смотрел в воду перед плотом, не оглядываясь. Я по правому борту посмотрел один раз. Я не отворачивался.

К восемнадцати десяти мы сели на Конной.

Я вылез из кабины, постоял у машины секунды три, отдал шлемофон Прокопенко без слов. Он принял молча, повёл подбородком в сторону, перевёл взгляд на правое крыло. По его лицу сегодня к третьему вылету был уже не утренний рабочий взгляд, а другой, на полтона глубже. Я по этому не задержался у машины – пошёл к землянке. По дороге у западной кромки полосы я разглядел Гладкова, который шёл от своей машины к своей землянке тем же шагом, которым ходил с двадцать третьего числа, – ровным, медленным, без отклонений. Гармонь у него в землянке за стенкой по-прежнему молчала под плащ-палаткой.

К вечеру у меня в голове осталось одно. Не картина. А внутренняя плотность в груди, которая с полудня шла без перерыва. Эту плотность я к ужину не выгонял. Я с ней сидел в землянке, ел свой хлеб с двумя картошинами, который Прокопенко принёс в пять, и пил чай. Эта плотность не мешала мне работать, и не мешала спать. Она была частью того, что у меня сегодня к концу августа сорок второго в груди шло как фон.

К десяти вечера я открыл рабочую тетрадку. На сегодняшней странице у меня шли три записи: утренний вылет на Орловку, пересечение Волги в полдень, разговор с Кравцовым в пятнадцать ноль ноль. Я к ним добавил четвёртую: «3-й вылет на Орловку, 16:30, 5 пробоин, без потерь. Над В. – поток беженцев плотнее утреннего. Видел ребёнка на плоту.» Подержал ладонь на странице две секунды. Закрыл тетрадку.

К одиннадцати по стенке у Ярошенко шёл слабый мерный стук – он сегодня заканчивал какую-то работу у себя в нарах. У дальнего конца аэродрома собака залаяла два раза и стихла. По прорези у двери шёл слабый закатный свет – последний прямой луч ушёл к девяти, и землянка с тех пор стояла в синих сумерках.

Я загасил лампу, лёг на топчан. По правому борту нагрудного у меня лежали кисет Павлюченко, тетрадка Резникова, три письма Веры, шесть писем Тани с двумя приписками отца. Двенадцать предметов. По плотности нагрудного я снова отметил, что к сентябрю нужна другая папка – нагрудный уже не вмещает. Эту мысль я в голове отметил с обычной полковой деловитостью, как и в гл. 20 пять дней назад. Сегодня – закладка от сегодняшнего вечера: завтра при разговоре с Трофимовым попросить у Прокопенко кожаный мешочек к концу сентября.

Я заснул около полуночи. По эту ночь в первый раз за неделю мне приснился сон – обычный, без надрыва, без матери и без Шестакова. Мне приснилась наша калачинская полоса по утреннему виду в начале июля, до отступления на южные направления. Сон был короткий и забылся к утру.

На завтра, тридцатого августа, по плану у меня был разговор с Трофимовым. По форме я ему обронил одной фразой – «остаюсь, командир». По смыслу – двумя: «в эскадрилье остаюсь до конца этого лета и до конца зимы. По полку – может быть, в начале сорок третьего, если будет такое же предложение». По существу – этими тремя короткими фразами я завтра у Трофимова в землянке закрою тему, которую он мне открыл двадцать первого августа после капитанского. По его обычной манере принимать такие решения я его реакцию мог представить заранее: он перевернёт страницу в своей папке, шевельнёт подбородком, обронит «понял», отзовёт бумагу из дивизии в обратном порядке. На этом тема закроется до начала сорок третьего.

Глава 26
«Вера» – Котлубань

– До Котлубани и обратно, командир. Двадцать восемь километров.

Шофёр из БАО, старшина, фамилию которого я не разобрал по нашивке, перевёл рычаг. Полуторка тронулась с северной обочины Конной к одиннадцати тридцати утра. У Бурцева я взял пакет для начальника штаба сорок седьмой смешанной авиадивизии – той самой, что с двадцать восьмого августа держала выездной командный пункт в Котлубани. По времени поездка – полтора часа в одну, минут двадцать на пункте, полтора часа обратно. К ужину я должен был быть на Конной.

Я согласился без задержки. С утра у меня по плану была встреча с Трофимовым, но Трофимов ушёл в дивизию к десяти и вернётся только к вечеру. Поездка под одиннадцать тридцать выпала кстати – она ставила меня в Котлубань, где с пятнадцатого августа на околице стоял пятьсот тридцать четвёртый ХППГ. Госпиталь Веры с мая. В мае – Воронеж, в июне – Дон, в июле – Калач, в августе – Котлубань. По её июльскому письму, которое пришло мне в Калач, госпиталь снова собирался переезжать к концу месяца.

Бурцеву я об этом не сказал.

По дороге шофёр молчал, я тоже молчал. Полевая дорога от Конной на юг шла по ровной степи, пыльная, в августовских жнивьях. К часу дня в воздухе у Котлубани появился особый запах эвакпункта – карболка, бинт, конский пот, дым от полевой кухни. Я этот запах за войну различал на дальнем подходе, через четыре-пять километров. Сегодня он зашёл в кабину полуторки минут за пятнадцать до того, как мы увидели станцию.

Мы подъехали с северной стороны.

* * *

Командпункт сорок седьмой авиадивизии стоял у западного выезда из Котлубани, в обычной палатке размером с большой сарай. Я зашёл, передал пакет начальнику штаба – майор, лет сорока, с обветренным лицом, в гимнастёрке без ремня. Он принял пакет, расписался в получении, передал мне ответный – небольшой свёрток, прошитый суровой нитью.

– Поезжайте обратно, капитан, – он обронил без интонации.

– На обратный путь зайти на полевой госпиталь номер пятьсот тридцать четыре по личной – разрешите?

Он посмотрел на меня секунду, не возражая.

– По времени уложитесь?

– Уложусь, товарищ майор. Полчаса.

– Идите. На обратном пути – заберитесь, не задерживайтесь.

Я отдал честь и вышел. Полуторку шофёр поставил у обочины, ждал. Я ему обронил: «До госпиталя на околице – туда и обратно, полчаса.» Он кивнул, потянул сигарету.

* * *

Полевой госпиталь номер пятьсот тридцать четыре стоял на северной кромке Котлубани, в полутора километрах от станции, на околице. Под него отвели небольшое поле, на котором ещё в июле стояло жнивьё, а к августу оно было утоптано колёсами полуторок и санитарных. На поле стояли четыре больших палатки санитарного образца – две перевязочные, одна операционная, одна для тяжёлых, – плюс палатка штаба и две хозяйственных. У дороги, у ворот из жердей, ходил часовой в гимнастёрке и пилотке, с винтовкой через плечо.

Я подошёл к воротам.

– Капитан Соколов. К полевому госпиталю по личной.

Часовой проверил документы, шевельнул подбородком.

– К фельдшеру или к сестре?

– К сестре, – я ответил. – Резникова Вера.

– Минуту. – Часовой обернулся к ближайшей палатке, крикнул: – Маша! К Резниковой капитан Соколов!

Из палатки вышла женщина в халате и косынке – не Вера. Она подошла, посмотрела на меня, кивнула.

– Вера в операционной с одиннадцати. Закончит к двум. Подождёте?

– Подожду, – я ответил.

– Сядьте за палаткой у бревна. Там тенёк.

Я поблагодарил её и прошёл за вторую палатку. У северной её стены лежало старое деревянное бревно – видимо, остаток какой-то изгороди, теперь служившее лавкой. Я сел.

В Котлубани сегодня к часу дня шёл августовский ветер с Дона – тёплый, с привкусом степной пыли и сухой полыни. По западной стороне станции стояли тополя – старые, с серебристой листвой, которая в августе шуршала, без выдержки. С восточной стороны, через полтора километра, шла железная дорога, по которой к полудню прошёл санитарный эшелон в северном направлении. Состав я не разглядел отсюда, но по звуку – длинный, с двумя паровозами на тяге и долгим протяжным гудком на повороте.

Я сидел у бревна минут сорок. Это была не штатная задача и не личное горе, а одно из тех бытовых ожиданий, которые на войне у меня шли несколько раз в год: у штабной, у санбата, у землянки командира полка. Я их за два с лишним года в полку научился держать, не торопя время, не считая минут.

За эти сорок минут у меня в голове прошла одна короткая полоса воспоминаний по Вере. Первая встреча была в Кашине, в декабре сорок первого, в санбате, куда меня привезли с лёгкой контузией после тяжёлой посадки на повреждённой машине. Она была тогда уже не девочка, но ещё и не та женщина, которой стала к лету сорок второго: восемнадцать лет, недавно мобилизованная, после школы в Туле. У неё в декабре в Кашине был зимний серый халат, тонкие пальцы, короткая русая чёлка из-под косынки, и серьёзный взгляд, который она к зиме сорок первого уже выработала по работе с тяжёлыми. Тогда мы с ней обронили друг другу несколько фраз, и я к концу первой недели в санбате уже её различал по шагам в коридоре между палатой и складом.

Вторая встреча была в Анне, в апреле сорок второго, в той же её передвижной части. Она тогда стала старше на полгода и на одну зимнюю кампанию: была худее, прямее, разговор у неё пошёл по более короткой форме. Тогда мы с ней обронили друг другу около двенадцати фраз за две короткие встречи в апреле, и тогда же она первым письмом мне ответила. Подпись – «В.» с точкой. Эта подпись с весны у нас стала её знаком. Я ей в ответ писал по своей форме, тоже коротко, «А.» без точки. Эти две буквы у нас были обозначениями, которые третьему лицу ничего не сказали бы, если бы кто-то заглянул в письмо со стороны.

Третья – сегодня. По счёту встреч у нас с Верой за двадцать с лишним месяцев на земле произошло три. По письмам – около десяти конвертов с её стороны и тринадцати с моей, плюс открытка в День Красной Армии, которую она послала к двадцать третьему февраля сорок второго и которая дошла ко мне в Кашин в марте. По соотношению писем и встреч у нас с ней всё шло так, как у миллионов других пар в эту войну: писем много, встреч мало, и каждая встреча оказывалась короче и плотнее, чем письма.

По этой полосе воспоминаний сегодня вышло одно простое наблюдение. С декабря сорок первого до тридцатого августа сорок второго года Вера у меня в жизни шла не как часть рабочего полкового материала, а отдельной линией. В нагрудном у меня по правому борту в эту минуту лежали три её письма – зимнее, весеннее, июльское. Эти три листа за восемь месяцев у меня в нагрудном перетёрлись на сгибах, обтрёпались по краям, и одно из них – апрельское – я уже один раз клеил тонкой бумагой по середине, потому что лист в этом месте чуть надорвался от частого складывания и разворачивания. Я эти письма перечитывал по два-три раза каждое, но никогда не показывал в полку никому. Прокопенко, который у меня в нагрудный по необходимости смотрел один-два раза за полтора года, эти письма видел и не уточнял ничего. Это была моя отдельная полоса.

К двум часам из операционной палатки вышли двое в халатах с заголёнными до локтей рукавами. Один – мужчина, видимо военврач, с тёмной короткой бородкой и седеющими висками. Вторая – Вера.

Она шла за военврачом, неся в левой руке короткое полотенце. Халат у неё на сегодняшний день был серый, с тёмными пятнами по подолу. Косынка съехала с лба назад. Лицо у неё было то же, что и в апреле сорок второго в Анне, и в декабре сорок первого в Кашине, – узкое, с тонкой полоской рта, с серыми глазами, чуть запавшими по контуру. К августу сорок второго она ещё похудела – щёки сошлись плотнее, кости скул проступили под кожей яснее.

Она меня увидела, когда подошла к водяному баку у северной палатки. Остановилась. Опустила полотенце.

Я поднялся с бревна.

– Соколов. Алексей, – я обронил по короткой форме, не делая шага вперёд.

– Вера, – она ответила по своей обычной манере, не подходя ко мне.

– Я по штабной задаче в Котлубани. Полчаса есть.

– Сейчас, – она обронила, не отрывая взгляда. – Руки помыть.

Я остался у бревна. Вера прошла к баку, подняла рычаг, набрала воды в ладонь, ополоснулась. Потом сняла халат, аккуратно сложила его на бортик бака, под него подложила полотенце. Под халатом у неё была обычная серая гимнастёрка военной медсёстры с двумя кубарями в петлицах. Она прошла ко мне, села на бревно. Не рядом – в полуметре, как она всегда садилась в полку и в санбате.

* * *

Минуту мы молчали. По её манере молчание у Веры было не пустое – это была одна из её форм разговора, в которой она держала паузу до того момента, когда нужное слово сами найдёт своё место. Я этого её обычая в полку знал с осени сорок первого, и не вмешивался.

– Госпиталь стоит здесь с пятнадцатого, – она обронила первой.

– Знаю, по сводке, – я ответил.

– До этого – у Калача, – она обронила негромко.

– Знаю и по этому, – я подтвердил.

– Алёша, у нас сегодня было четыре тяжёлых с утра. Двое ушли. Один – в полтретьего ночи. – Она это сказала, не повышая голоса. – К полудню – ещё одного на ампутацию правой ноги.

– Понял, – я обронил.

– У меня в эту неделю – пятый день без сна больше двух часов, – она перевела взгляд на свои ладони, лежащие на коленях.

– По форме видно, – я ответил.

– А ты как? – она спросила, не оборачиваясь.

Я подумал секунду перед тем, как ответить.

– У меня в эскадрилье на двадцать третье один ушёл. Шестаков, ярославский. С июня сорок первого. Зенитка в кабину прямое.

– Ты видел? – Вера подняла взгляд.

– Гладков видел. Я не видел, – я ответил.

– А вчера? – она спросила тихо.

– Вчера мы прошли над Волгой. Над переправой ниже Сталинграда. На нижнем эшелоне. Я увидел беженцев.

Вера молчала минуту. По её лицу прошла одна короткая складка у рта.

– Я их два дня назад в палатке видела. Из тех, кто к нам через переправу попал ранеными. Восемь человек. Двое детей.

– Дети как? – я обронил по короткой форме.

– Один – мальчик семи лет, с осколком в плече. Заживёт. Второй – девочка пяти, в живот. Не успели, – она ответила без интонации.

Она это сказала по форме, по которой говорят о работе. Без надрыва. Я по этой форме у неё за два с лишним года в полку привык – она работала с ранеными, ей надо было держаться, иначе работа не пошла бы. Сегодня – то же. Только тон у неё в этой ровности был на полтона глубже, чем в апреле.

– Вера, – я обронил негромко, – у меня к тебе ничего конкретного нет. Я заехал, потому что был рядом.

– Понимаю, Алёша, – она ответила тихо.

– У меня в нагрудном – три твоих письма. Зимнее, весеннее, июльское.

– Я знаю, – Вера обронила негромко.

– Я их не показываю никому, – я ответил по той же короткой форме.

– И это знаю, – она шевельнула подбородком, не оборачиваясь.

Мы помолчали ещё минуту. Ветер с Дона шёл по тополям сухим шорохом.

– Алёша, – она обронила тихо, не оборачиваясь, – я тебе скажу одно. Не отвечай. Просто услышь.

– Слушаю, Вера, – я ответил.

– Доживай, – она обронила одним словом, не оборачиваясь.

Я не ответил. По её слову у неё в голосе шло одно – простое и ровное, без надрыва, без надежды и без отчаяния. Она не просила меня вернуться и не прощалась заранее. Она просто сказала то, что больше не могла держать при себе. Я принял это молча. Ответа у меня не было – не такого, который можно сказать вслух.

– Я по эту полосу – на исходный, – я обронил через секунд десять. – К завтрашнему. На сентябрь – не знаю.

– Я тоже не знаю, Алёша, – она ответила тихо.

– У тебя в эту полосу – Котлубань? – я обронил по короткой форме.

– Не знаю. К концу августа – может быть, дальше на юг, – она потёрла висок ладонью.

– Куда? – я ждал её ответа без давления.

– Не знаю, Алёша. Это решают не я, – она шевельнула плечом без выразительности.

Помолчав секунд десять, она повернулась ко мне впервые за весь разговор.

– Алёша. У меня к тебе одно по делу. Не сейчас, а по обстановке, как получится.

– Говори, Вера, – я обронил.

– У меня в палатке двадцать второго числа умер раненый, лётчик из истребительного полка. Капитан Захар Иванович Полуянов, тридцать четвёртого истребительного, с тысячу девятого аэродрома. У него осталась семья в Москве – жена Раиса Дмитриевна и сын девяти лет. Адрес у меня в записке.

Она достала из нагрудного кармана халата сложенный вчетверо листок. Развернула, разгладила на колене. Передала мне.

– У нас в госпитале похоронку отправили по форме, через военкомат. Но я ему два дня перед смертью обещала, что напишу жене сама, от руки, не казённой бумагой. У меня в эту неделю не выходит. У меня в эту неделю не выходит ни одной строчки. Я по утрам сажусь к столу, и письма не идёт. Это моя проблема. Я её решу.

– Слушаю, Вера, – я ждал, не перебивая.

– Если ты в сентябре или октябре попадёшь в полосу, где есть полевая почта на Москву, и у тебя будет десять минут – напиши ты. От моего имени. Что Полуянов умер не сразу, в сознании, без боли в последние часы; что просил передать жене и сыну, чтобы держались; что отпеть не сумели, но похоронили чисто, в Котлубани, по госпитальной форме. Это всё.

– Подпиши «Резникова В. Г., медсестра пятьсот тридцать четвёртого ХППГ». Точка после «В.», без точки после «Г.».

– И всё, – я подытожил.

– И всё, Алёша, – она поправила косынку.

Я взял листок. На нём её рукой шёл адрес – улица Большая Ордынка, дом, квартира. И две строки: «Полуянов З. И., капитан, 34-й иап. † 22.08.42, Котлубань».

– Сделаю, – я ответил.

– Не торопись. До конца октября – хорошо. После – может уже не пригодиться.

– Понял, Вера, – я обронил.

Я сложил листок и убрал в свой нагрудный, к Таниным и к её трём письмам. На этом мой нагрудный карман на сегодня вырос на один лист.

Мы посидели у бревна ещё минут пять, не разговаривая. По западной палатке у бака женщина в халате – та самая Маша – позвала кого-то изнутри. Вера повернула голову, посмотрела.

– Меня зовут, – Вера обронила, не оборачиваясь.

– Иди, Вера, – я ответил.

Она поднялась с бревна. Подняла свою косынку, поправила. Постояла секунды две у бревна, не глядя на меня. Потом обронила:

– Лёша, я тебе писать буду. По прежнему. Коротко, как и раньше.

– Жду, – я обронил.

– Не каждый месяц. Как получится, – Вера ответила без оборота головы.

– Жду по любому, Вера, – я подтвердил.

Она шевельнула плечом, не оборачиваясь, и пошла к палатке. По её шагу я понял, что она устала за пятый день без сна. По её спине – что она держится. По её походке – что у неё через пять минут начнётся следующий приём, и до вечера ей сегодня будет ещё двое или трое тяжёлых.

Я постоял у бревна минут десять, потом вышел через ворота.

Часовой шевельнул подбородком, не останавливая. Полуторка стояла у дороги, шофёр курил вторую сигарету. Я сел рядом с ним.

– Назад, на Конную, – я обронил.

– Слушаю, товарищ капитан, – шофёр повернул ключ.

* * *

На обратной дороге я молчал. Шофёр тоже молчал. К пяти часам мы подъехали к Конной с северной стороны. К ужину я был у Бурцева, передал ответный свёрток, отчитался по поездке. К семи вечера сел к себе в землянку.

В землянке у меня на столе лежали те же шесть плоских предметов. Я к ним сегодня не прибавил и не убавил – нагрудный остался с двенадцатью, как и накануне. Я сел к столу, открыл рабочую тетрадку. На сегодняшней странице у меня была одна короткая запись: «30.08.1942. Котлубань – командпункт 47-й САД, пакет. На обратном – Резникова В. Г., 30 мин. Доживай.»

Подержал ладонь на странице две секунды. Закрыл тетрадку.

К восьми вечера ко мне в землянку зашёл Трофимов.

Он шёл по своей линии – командирской. На нём была шинель нараспашку и фуражка в правой. Он сел на ящик у двери, фуражку положил на колено. По форме его лица сегодня шла обычная складка у рта, та же, что у Бурцева вчера, и та же, что у самого Трофимова с марта.

– Соколов. По предложению.

– Командир, остаюсь.

Он кивнул чуть – принял. Открыл папку, перевернул страницу, закрыл папку.

– Понял, – обронил он негромко. – Бумагу из дивизии отзову завтра.

– По полку – может быть, в начале сорок третьего, если будет такое же предложение.

– Понял. Если будет – обращусь.

– Спасибо, Андрей Николаевич.

– Спасибо тебе, Алексей Петрович. Я твоё «остаюсь» – слышу. И принимаю.

Он поднялся, надел фуражку, вышел. По шагам я понял, что он пошёл к штабной палатке, к начальнику штаба, по своей обычной вечерней работе.

Я остался один. На столе у меня лежали шесть плоских предметов, в нагрудном – двенадцать. У Прокопенко в технической палатке к ночи лежали две сапёрные лопатки лезвием вниз, обухом вверх. У Гладкова в землянке гармонь молчала под плащ-палаткой. У Веры в Котлубани в эту минуту шёл следующий приём.

Я загасил лампу. Лёг на топчан.

В голове у меня сегодня к ночи шло одно слово, которое стояло на своей полке и не уходило: доживай.

Это слово у Веры сегодня к двум часам в Котлубани вышло из её груди не как пожелание мне и не как обещание себе. Оно вышло как простое короткое распоряжение, которое медсёстры в полевых госпиталях по одному из своих внутренних правил иногда говорят тяжёлым раненым. По этому правилу, которое в медсанслужбе с осени сорок первого было распространено по разным фронтам, сестра у постели тяжёлого должна была не вести с раненым прощальных бесед, не давать обещаний выздоровления, не плакать. Сестра должна была обронить одно ровное слово: «доживай». В разных госпиталях это слово звучало по-разному. Где-то говорили «держись», где-то – «терпи», где-то – ничего не говорили. Вера в своей передвижной части за полтора года выработала своё. У неё это было «доживай». Я её этого слова раньше не слышал, но по тому, как оно сегодня у неё в Котлубани у бревна вышло, я понял, что это её рабочее слово.

Она его мне сегодня сказала не как раненому. Она его сказала по той же интонации, по которой говорила своим в палатке. По этой интонации сегодня встала одна короткая полоса понимания. Вера в эту полосу войны меня в своей внутренней шкале держала уже не на полке «личного». Она меня держала на той же полке, на которой у неё лежали все её раненые – те, которые приходили к ней и от неё уходили, кто в выздоровление, кто в смерть. По этой полке она работала с осени сорок первого. По этой полке она сегодня обронила мне «доживай», и в этом слове у неё не было ни прощания, ни обещания, ни любви, ни боли. Было простое распоряжение: оставайся в живых до конца этой полосы. До какого конца – она не уточняла, потому что у медсёстры этого не уточняют ни в палатке, ни в письме, ни на бревне у северной стенки сан-палатки в Котлубани тридцатого августа сорок второго года.

Я принял это слово по той же шкале. Не как обещание ей, не как обещание себе. Оно ушло глубоко и осталось там. Этого слова на бумаге нигде не было – я его не записал ни в рабочей тетрадке, ни в письме Тане, ни Прокопенко не озвучивал. Оно осталось у меня одно, отдельно от трёх параллельных полос – мать, Шестаков, перебазирование.

С тридцать первого по плану у меня был исходный к новой операции, и сентябрь – на лежание под Сталинградом. По дальней дуге – октябрь, заволжский тыл, потом, скорее всего, зимняя кампания. По этому слову Веры я в эту дальнюю дугу должен был идти не до конца сентября, не до конца октября, а до конца самой войны. Сколько до этого конца – я в эту ночь в землянке у Конной не знал. Но я знал, что слово у меня в голове встало, и оно отсюда никуда не денется до того момента, пока я по этой дальней дуге не дойду.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю